WWW.LIT.I-DOCX.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - различные публикации
 

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||

««Блистающий мир» и рассказы 1914–1916 годов. Александр Степанович Грин Алые паруса* I II III IV V VI VII Блистающий мир* Часть I Часть II Часть III Рассказы 1914–1916 ...»

-- [ Страница 4 ] --

– Как любимую кошку .

– Скажите ему, – Бильдер повернулся на скамейке, и просители со страхом заглянули в его острые, блестящие глаза-точки, смеющиеся железным, спокойным смехом дряхлого прошлого, – скажите ему, щенку, что я, Бильдер, которого он знает двадцать пять лет, утверждаю: никогда в жизни капитан Дюк не осмелится пройти на своей «Марианне» между Вардом и Зурбаганом в проливе Кассет с полным грузом. Проваливайте!

Сказав это, старик подошел к таинственному бочонку, нацедил в кружку весьма подозрительно-ароматической жидкости и бережно проглотил ее. Не зная – недоумевать или благодарить, плакать или плясать, повар вышел спиной, надев шапку за дверью. Тотчас же вывалился и Фук .

Фук не понимал решительно ничего, но повар был человек с более тонким соображением; когда оба, усталые и пыльные, пришли наконец к харчевне «Трезвого странника», он переварил смысл сказанного Бильдером, и, хоть с некоторым сомнением, но все-таки одобрил его .

– Фук, – сказал Сигби, – напишем, что ли, этому Дюку. Пускай проглотит пилюлю от Бильдера .

– Обидится, – возразил Фук .

– А нам что. Ушел, так терпи .

Сигби потребовал вина, бумаги и чернил и вывел безграмотно, но от чистого сердца следующее:

«Никогда Дюк не осмелится пройти на своей „Марианне“ между Вардом и Зурбаганом в проливе Кассет с полным грузом .

Это сказал Бильдер. Все смеются .

Экипаж „Марианны“» .

Хмельные поплелись товарищи на корабль. Гавань спала. От фонарей судов, отражений их и звезд в небе весь мир казался бархатной пропастью, полной огней вверху и внизу, всюду, куда хватал глаз. У мола, поскрипывая, толкались на зыби черные шлюпки, и черная вода под ними сверкала искрами. У почтового ящика Сигби остановился, опустил письмо и вздохнул .

– Ясно, как пистолет и его бабушка, – проговорил он, нежно целуя ящик, – что Дюк изорвет тебя, сердечное письмецо, в мелкие клочки, но все-таки! Все-таки! Дюк… Не забывай, кто ты!

V

Вечером в воскресенье, после утомительного бездельного дня, пения духовных стихов и проповеди Варнавы, избравшего на этот раз тему о нестяжательстве, капитан Дюк сидел у себя, погруженный то в благочестивые, то в греховные размышления. Скука томила его, и раздражение, вызванное вчерашним неудачным уроком паханья, когда, как казалось ему, даже лошадь укоризненно посматривала на неловкого капитана, взявшегося не за свое дело, улеглось не вполне, заставляя говорить самому себе горькие вещи .

– «Плуг, – размышлял капитан, – плуг… Ведь не мудрость же особенная какая в нем… но зачем лошадь приседает?» Говоря так, он не помнил, что круто нажимал лемех, отчего даже три лошади не могли бы двинуть его с места. Затем он имел еще скверную морскую привычку – всегда тянуть на себя и по рассеянности проделывал это довольно часто, заставляя кобылу танцевать взад и вперед. Поле, вспаханное до конца таким способом, напоминало бы поверхность луны. Кроме этой весьма крупной для огромного самолюбия Дюка неприятности, сегодня он резко поспорил с школьным учителем Клоски. Клоски прочел в газете о гибели гигантского парохода «Корнелиус» и, несмотря на насмешливое восклицание Дюка: «Ага!», стал утверждать, что будущее в морском деле принадлежит именно этим «плотам», как презрительно называл «Корнелиуса» Дюк, а не первобытным «ветряным мельницам», как определил парусные суда Клоски .





Ужаленный, Дюк встал и заявил, что, как бы то ни было, никогда не взял бы он Клоски пассажиром к себе, на борт «Марианны». На это учитель возразил, что он моря не любит и плавать по нему не собирается. Скрепя сердце, Дюк спросил: «А любите вы маленькие, грязные лужи?» – и, не дожидаясь ответа, вышел с сильно бьющимся сердцем и тягостным сознанием обиды, нанесенной своему ближнему .

После этих воспоминаний Дюк перешел к обиженной «ветряной мельнице», «Марианне». Пустая, высоко подняв грузовую ватерлинию над синей водой, покачивается она на рейде так тяжко, так жалостно, как живое, вздыхающее всей грудью существо, и в крепких реях ее посвистывает ненужный ветер .

– Ах, – сказал капитан, – что же это я растравляю себя? Надо выйти пройтись! – Прикрутив лампу, он открыл дверь и нырнул в глухую, лающую собаками тьму. Постояв немного посреди спящей улицы, капитан завернул вправо и, поравнявшись с окном Варнавы, увидел, что оно, распахнутое настежь, горит полным внутренним светом. «Читает или пишет», – подумал Дюк, заглядывая в глубину помещения, но, к изумлению своему, заметил, что Варнава производит некую странную манипуляцию. Стоя перед столом, на котором, подогреваемый спиртовкой, бурлил, кипя, чайник, брат Варнава осторожно проводил по клубам пара небольшим запечатанным конвертом, время от времени пробуя поддеть заклейку столовым ножом .

Как ни был наивен Дюк во многих вещах, однако же занятие Варнавы являлось весьма прозрачным. – «Вот как, – оторопев, прошептал капитан, приседая под окном до высоты шеи, – проверку почты производишь, так, что ли?» На миг стало грустно ему видеть от уважаемой личности неблаговидный поступок, но, опасаясь судить преждевременно, решил он подождать, что будет делать Варнава дальше. «Может быть, – размышлял, затаив дыхание, Дюк, – он не расклеивает, а заклеивает?». Тут произошло нечто, опровергнувшее эту надежду. Варнава, водя письмом над горячим паром кастрюльки, уронил пакет в воду, но, пытаясь схватить его на лету, опрокинул спиртовку вместе с посудой. Гремя, полетело все на пол;

сверкнул, шипя, залитый водой синий огонь и потух. Отчаянно всплеснув руками, Варнава проворно выхватил из лужи мокрое письмо, затем, решив, что адресату возвращать его в таком виде все равно странно, поспешно разорвал конверт, бегло просмотрел текст и, сунув листок на подоконник, почти к самому носу быстро нагнувшего голову капитана, побежал в коридор за тряпкой .

– Ну-да, – сказал капитан, краснея как мальчик, – украл письмо брат Варнава! – Осторожно выглянув, увидел он, что в комнате никого нет, и отчасти из любопытства, а более из любви ко всему таинственному нагнулся к лежавшему перед ним листку, рассуждая весьма резонно, что письмо, претерпевшее столько манипуляций, стоит прочесть. И вот, сжав кулаки, прочел он то, что, высунув от усердия язык, писал Сигби .

Он прочел, повернулся спиной к окну и медленно, на цыпочках, словно проходя мимо спящих, пошел от окна в сторону огородов. Было так темно, что капитан не видел собственных ног, но он знал, что его щеки, шея и нос пунцовее мака. Несомненное шпионство Варнавы мало интересовало его. И Варнава, и Голубые Братья, и учитель Клоски, и неуменье пахать – все было слизано в этот момент той смертельной обидой, которую нанес ему мир в лице Морского Тряпичника. Кто угодно мог бы сказать это, только не он. Остальные могут говорить что угодно. Но Бильдер, которому двадцать лет назад на палубе «Веги», где тот служил капитаном, смотрел он в глаза преданно и трусливо, как юный щенок смотрит в опытные глаза матери; Бильдер, каждое указание которого он принимал к сердцу ближе, чем поцелуй невесты; Бильдер, знающий, что он, Дюк, два раза терпел крушение, сходя на шлюпку последним; этот Бильдер заочно, а не в глаза высмеял его на потеху всей гавани. Да! Дюк стиснул руками голову и опустился на землю, к изгороди. Прямая душа его не подозревала ни умысла, ни интриги. Правда, Кассет очень опасен, и не многие ради сокращения пути рискуют идти им, дабы не огибать Вард; но он, Дюк, разве из трусости избегал «Безумный пролив»? Менее всего так .

Осторожность никогда не мешает, да и нужды прямой не было; но, если пошло на то…

– Постой, постой, Дюк, не горячись, – сказал капитан, чувствуя, что потеет от скорби. – Кассет. Слева гора, маяк, у выхода буруны и левее плоская, отмеченная на всех картах мель; фарватер южнее, и форма его напоминает гитару; в перехвате поперек две линии рифов; отлив на девять футов, после него можно стоять на камнях по щиколотку. Сильное косое течение относит на мель, значит, выходя из-за Варда, забирать против течения к берегу и между рифами – так… – Капитан описал в темноте пальцем латинское S. – Затем у выхода вдоль бурунов на норд-норд-ост и у маяка на полкабельтова к берегу – чик и готово!

«Разумеется, – горестно продолжал размышлять Дюк, – все смотрят теперь на меня, как на отпетого. Я для них мертв. А о мертвом можно болтать что угодно и кому угодно. Даже Варнава знает теперь – негодный шпион! – на какую мелкую монету разменивают капитана Дюка». Тяжело вздыхая, ловил он себя на укорах совести, твердившей ему, что совершено за несколько минут множество смертельных грехов: поддался гневу и гордости, впал в самомнение, выругал Варнаву шпионом… Но уже не было сил бороться с властным призывом моря, принесшим ему корявым, напоминающим ветреную зыбь, почерком Сигби любовный, нежный упрек .

Торжественно помолчав в душе, капитан выпрямился во весь рост;

отчаянно махнул рукой, прощаясь с праведной жизнью, и, далеко швырнув форменный цилиндр Голубых Братьев, встал грешными коленями на грязную землю, сыном которой был .

– Боже, прости Дюка! – бормотал старый ребенок, сморкаясь в фуляровый платок. – Пропасть, конечно, мне суждено, и ничего с этим уже не поделаешь. Ежели б не Кассет – честное слово, я продал бы «Марианну»

за полцены. Весьма досадно. Пойду к моим ребятишкам – пропадать, так уж вместе .

Встав и уже петушась, как в ясный день на палубе после восьмичасовой склянки, когда горло кричит само собой, невинно и беспредметно, выражая этим полноту жизни, Дюк перелез изгородь, промаршировал по огурцам и капусте и, одолев второй, более высокий забор, ударился по дороге к Зурбагану, жадно дыша всей грудью, – прямой дорогой, как выразился он, немного спустя, сам, – в ад .

VI

Стихи о «птичке, ходящей весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий», смело можно отнести к семи матросам «Марианны», которые на восходе солнца, после бессонной ночи, расположились на юте, с изрядно помятыми лицами, предаваясь каждый занятию, более отвечающему его наклонностям. Легкомысленный Бенц, перегнувшись за борт, лукаво беседовал с остановившейся на молу хорошенькой прачкой; Сигби, проклиная жизнь, гремел на кухне кастрюлями, швыряя в сердцах ложки и ножи; Фук меланхолично чинил рваную шапку, старательно мусля не только нитку, но и ушко огромной иглы, попасть в которое представлялось ему, однако же, делом весьма почтенным и славным; а Мануэль, Крисс, Тромке и боцман Бангок, сидя на задраенном трюме, играли попарно в шестьдесят шесть .

Внезапно сильно как под слоном заскрипели сходни, и на палубу под низкими лучами солнца вползла тень, а за ней, с измученным от дум и ходьбы лицом, без шапки, твердо ступая трезвыми ногами, вырос и остановился у штирборта капитан Дюк. Он медленно исподлобья осмотрел палубу, крякнул, вытер ладонью пот, и неуловимая, стыдливая тень улыбки дрогнула в его каменных чертах, пропав мгновенно, как случайная складка паруса в полном ветре .

Бенц прянул от борта с быстротой спущенного курка. Девушка, стоявшая внизу, раскрыла от изумления маленький, детский рот при виде столь загадочного исчезновения кавалера. Сигби, обернувшись на раскрытую дверь кухни, пролил суп, сдернул шапку, надел ее и опять сдернул. Фук с испуга сразу, судорожно попал ниткой в ушко, но тут же забыл о своем подвиге и вскочил. Игроки замерли на ногах. А «Марианна»

покачивалась, и в стройных снастях ее гудел нужный ветер .

Капитан молчал, молчали матросы. Дюк стоял на своем месте, и вот – медленно, как бы не веря глазам, команда подошла к капитану, став кругом .

«Как будто ничего не было», – думал Дюк, стараясь определить себе линию поведения. Спокойно поочередно встретился он глазами с каждым матросом, зорко следя, не блеснет ли затаенная в углу губ усмешка, не дрогнет ли самодовольной гримасой лицо боцмана, не пустит ли слезу Сигби. Но с обычной радушной готовностью смотрели на своего капитана деликатные, понимающие его состояние моряки, и только в самой глубине глаз их искрилось человеческое тепло .

– Что ты думаешь о ветре, Бангок? – сказал Дюк .

– Хороший ветер; господин капитан, дай бог всякого здоровья такому ветру; зюйд-ост на две недели .

– Бенц, принеси-ка… из своей каюты мою белую шапку!

Бенц, струсив, исчез .

– Поднять якорь! – закричал капитан, чувствуя себя дома, – вы, пьяницы, неряхи, бездельники! Почему шлюпка спущена? Поднять немедленно! Закрепить ванты! Убрать сходни! Ставь паруса! «Марианна»

пойдет без груза в Алан и вернется – слышите вы, трусы? – с полным грузом через Кассет .

Он успокоился и прибавил:

– Я вам покажу Бильдера .

Дикая мельница* Я шел по местности мало знакомой и тяжелой во всех отношениях .

Она была мрачна и темна, как опечаленный трубочист. Голые осенние деревья резали вечернее небо кривыми сучьями. Болотистая почва, полная дыр и кочек, вихляла, едва не ломая ноги. Открытое пространство, бороздимое ветром, купалось в мелком дожде. Смеркалось, и меня, с еще большей тоской, чем прежде, потянуло к жилью .

Я, одетый так, что на мало-мальски чистой улице поймал бы не один косой взгляд и, наверное, жалостливые вздохи старушек, более сердобольных, чем догадливых насчет малой подачки, я, одетый скверно, страдал от холода и дождя. Моей пищей в тот день была чашка собачьей бурды, украденная подле забора. Издавна привыкший к отрадной синеве табачного дыма, я не курил два-три дня. Ноги болели, мне нездоровилось, и отношение к миру в эти часы скитания напоминало отчаяние, хотя я еще шел, еще дышал, еще осматривался вокруг, злобно ища приюта. И мне показалось, что невдалеке, из лощины, где протекала узкая речка, вьется дым .

Всмотревшись, я убедился сквозь густую завесу дождя, что там есть жилье. Это была мельница. Я подошел к ней и постучал в дверь, которую открыл старик, весьма мрачной и неприветливой внешности .

Я объяснил, что заблудился, что голоден и устал. – «Войдите! – сказал старик, – здесь для вас найдется угол и пища» .

Он усадил меня за стол в маленькой, полутемной комнате и скрылся, скоро вернувшись с миской похлебки и куском хлеба. Пока я ел, старик смотрел на меня и вздыхал .

– Не хотите ли отдохнуть? – спросил он, когда я насытился, и в ответ на мое желание, выраженное громкой зевотой, провел меня наверх, в некую крошечную клетушку с малым окном. Убогая кровать манила меня, как драгоценный альков. Я бросился на нее и скрылся в забвении крепчайшего сна. Была ночь .

Ощутив, вероятно бессознательно, некоторое неудобство, я повернулся и пробудился. Когда я попробовал шевельнуть рукой – мне это не удалось .

В страхе, внезапно обуявшем меня, я напряг члены, – веревки врезались в мое тело, – я был связан по рукам и ногам. Брезжил рассвет .

В томительном колебании его света я увидел старика; стоявшего в трех шагах от меня с длинным ножом в руке. Он сказал:

– Не кричи. Я связал тебя и убью. За что? За то, что природа так мрачна и ужасна вокруг моего жилища. Я живу здесь двадцать лет. Ты видел окрестности? Они повелительно взывают к убийству. В таких местах, как это, должны убивать. Небо черно, глуха и черна земля, свирепы и нелюдимы голые деревья. Я должен убить тебя… Пока безумец говорил, ставя оправданием задуманного им жестокого дела внушение природы, медленно раскрылось небо, и солнце, редкое в этих местах, полилось золотом с ножа во все углы комнаты. Яркий свет ошеломил старика. Он зашатался и убежал. С трудом расшатав веревку, я кое-как освободился и выскочил в болото через окно .

Одинокая жизнь в мрачных местах развивает подозрительность, жестокость и кровожадность .

Баталист Шуан*

I

Путешествовать с альбомом и красками, несмотря на револьвер и массу охранительных документов, в разоренной, занятой пруссаками стране – предприятие, разумеется, смелое. Но в наше время смельчаками хоть пруд пруди .

Стоял задумчивый, с красной на ясном небе зарей – вечер, когда Шуан, в сопровождении слуги Матиа, крепкого, высокого человека, подъехал к разрушенному городку N. Оба совершали путь верхом .

Они миновали обгоревшие развалины станции и углубились в мертвую тишину улиц. Шуан первый раз видел разрушенный город. Зрелище захватило и смутило его. Далекой древностью, временами Аттилы и Чингисхана отмечены были, казалось, слепые, мертвые обломки стен и оград .

Не было ни одного целого дома. Груды кирпичей и мусора лежали под ними. Всюду, куда падал взгляд, зияли огромные бреши, сделанные снарядами, и глаз художника, угадывая местами по развалинам живописную старину или оригинальный замысел современного архитектора, болезненно щурился .

– Чистая работа, господин Шуан, – сказал Матиа, – после такого опустошения, сдается мне, осталось мало охотников жить здесь!

– Верно, Матиа, никого не видно на улицах, – вздохнул Шуан. – Печально и противно смотреть на все это. Знаешь, Матиа, я, кажется, здесь поработаю. Окружающее возбуждает меня. Мы будем спать, Матиа, в холодных развалинах. Тес! Что это?! Ты слышишь голоса за углом?! Тут есть живые люди!

– Или живые пруссаки, – озабоченно заметил слуга, смотря на мелькание теней в грудах камней .

II

Три мародера, двое мужчин и женщина, бродили в это же время среди развалин. Подлое ремесло держало их все время под страхом расстрела, поэтому ежеминутно оглядываясь и прислушиваясь, шайка уловила слабые звуки голосов – разговор Шуана и Матиа. Один мародер – «Линза» – был любовником женщины; второй – «Брелок» – ее братом; женщина носила прозвище «Рыба», данное в силу ее увертливости и жалости .

– Эй, дети мои! – прошептал Линза. – Цыть! Слушайте .

– Кто-то едет, – сказал Брелок. – Надо узнать .

– Ступай же! – сказала Рыба. – Поди высмотри, кто там, да только скорее .

Брелок обежал квартал и выглянул из-за угла на дорогу. Вид всадников успокоил его. Шуан и слуга, одетые по-дорожному, не возбуждали никаких опасений. Брелок направился к путешественникам. У него не было еще никакого расчета и плана, но, правильно рассудив, что в такое время хорошо одетым, на сытых лошадях людям немыслимо скитаться без денег, он хотел узнать, нет ли поживы .

– А! Вот! – сказал, заметив его, Шуан. – Идет один живой человек .

Поди-ка сюда, бедняжка. Ты кто?

– Бывший сапожный мастер, – сказал Брелок, – была у меня мастерская, а теперь хожу босиком .

– А есть кто-нибудь еще живой в городе?

– Нет. Все ушли… все; может быть, кто-нибудь… – Брелок замолчал, обдумывая внезапно сверкнувшую мысль. Чтобы привести ее в исполнение, ему требовалось все же узнать, кто путешественники .

– Если вы ищете своих родственников, – сказал Брелок, делая опечаленное лицо, – ступайте в деревушки, что у Милета, туда потянулись все .

– Я художник, а Матиа – мой слуга. Но – показалось мне или нет – я слышал невдалеке чей-то разговор. Кто там?

Брелок мрачно махнул рукой .

– Хм! Двое несчастных сумасшедших. Муж и жена. У них, видите, убило снарядом детей. Они рехнулись на том, что все обстоит попрежнему, дети живы и городок цел .

– Слышишь, Матиа? – сказал, помолчав, Шуан. – Вот ужас, где замечания излишни, а подробности нестерпимы. – Он обратился к

Брелоку:

– Послушай, милый, я хочу видеть этих безумцев. Проведи нас туда .

– Пожалуйста, – сказал Брелок, – только я пойду посмотрю, что они делают, может быть, они пошли к какому-нибудь воображаемому знакомому .

Он возвратился к сообщникам. В течение нескольких минут толково, подробно и убедительно внушал он Линзе и Рыбе свой замысел. Наконец они столковались. Рыба должна была совершенно молчать. Линза обязывался изобразить сумасшедшего отца, а Брелок – дальнего родственника стариков .

– Откровенно говоря, – сказал Брелок, – мы, как здоровые, заставим их держаться от себя подальше. «Что делают трое бродяг в покинутом месте и в такое время?» – спросят они себя. А в роли безобидных сумасшедших мы, пользуясь первым удобным случаем, убьем обоих. У них должны быть деньги, сестрица, деньги! Нам попадается много тряпок, разбитых ламп и дырявых картин, но где, в какой мусорной куче, мы найдем деньги? Я берусь уговаривать мазилку остаться ночевать с нами… Ну, смотрите же теперь в оба!

– Как ты думаешь, – спросил Линза, перебираясь с женщиной в соседний, менее других разрушенный дом, – трясти мне головой или нет?

У сумасшедших часто трясется голова .

– Мы не в театре, – сказала Рыба, – посмотри кругом! Здесь страшно… темно… скоро будет еще темнее. Раз тебя показывают как безумца, что бы ты ни говорил и ни делал – все будет в чужих глазах безумным и диким; да еще в таком месте. Когда-то я жила с вертопрахом Шармером. Обокрав кредиторов и избегая суда, он притворился блаженненьким; ему поверили, он достиг этого только тем, что ходил всюду, держа в зубах пробку. Ты… ты в лучших условиях!

– Правда! – повеселел Линза. – Я уж сыграю рольку, только держись!

III

– Ступайте за мной! – сказал Брелок всадникам. – Кстати, в том доме вы могли бы и переночевать… хоть и безумцы, а все же веселее с людьми .

– Посмотрим, посмотрим, – спешиваясь, ответил Шуан. Они подошли к небольшому дому, из второго этажа которого уже доносились громкие слова мнимо-сумасшедшего Линзы: «Оставьте меня в покое. Дайте мне повесить эту картинку! А скоро ли подадут ужин?»

Матиа отправился во двор привязать лошадей, а Шуан, следуя за Брелоком, поднялся в пустое помещение, лишенное половины мебели и забросанное тем старым хламом, который обнаруживается во всякой квартире, если ее покидают: картонками, старыми шляпами, свертками с выкройками, сломанными игрушками и еще многими предметами, коим не сразу найдешь имя. Стена фасада и противоположная ей были насквозь пробиты снарядом, обрушившим пласты штукатурки и холсты пыли. На каминной доске горел свечной огарок; Рыба сидела перед камином, обхватив руками колени и неподвижно смотря в одну точку, а Линза, словно не замечая нового человека, ходил из угла в угол с заложенными за спину руками, бросая исподлобья пристальные, угрюмые взгляды .

Молодость Шуана, его застенчиво-виноватое, подавленное выражение лица окончательно ободрили Линзу, он знал теперь, что самая грубая игра выйдет великолепно .

– Старуха совсем пришиблена и, кажется, уже ничего не сознает, – шепнул Шуану Брелок, – а старик все ждет, что дети вернутся! – Здесь Брелок повысил голос, давая понять Линзе, о чем говорить .

– Где Сусанна? – строго обратился Линза к Шуану. – Мы ждем ее, чтобы сесть ужинать. Я голоден, черт возьми! Жена! Это ты распустила детей! Какая гадость! Жану тоже пора готовить уроки… да, вот нынешние дети!

– Обоих – Жана и Сусанночку, – говорил сдавленным шепотом Брелок, – убило, понимаете, одним взрывом снаряда – обоих! Это случилось в лавке… Там были и другие покупатели… Всех разнесло… Я смотрел потом… о, это такой ужас!

– Черт знает что такое! – сказал потрясенный Шуан. – Мне кажется, что вы могли бы, схитрив как-нибудь, убрать этих несчастных из города, где их ждет только голодная смерть .

– Ах, господин, я их подкармливаю, но как?! Какие-нибудь овощи с покинутых огородов, горсть гороху, собранная в пустом амбаре… Конечно, я мог бы увезти их в Гренобль, к моему брату… Но деньги… ах, – как все дорого, очень дорого!

– Мы это устроим, – сказал Шуан, вынимая бумажник и протягивая мошеннику довольно крупную ассигнацию. – Этого должно вам хватить .

Два взгляда – Линзы и Рыбы – исподтишка скрестились на его руке, державшей деньги. Брелок, приняв взволнованный, пораженный вид, вытер рукавом сухие глаза .

– Бог… бог… вам… вас… – забормотал он .

– Ну, бросьте! – сказал растроганный Шуан. – Однако мне нужно посмотреть, что делает Матиа, – и он спустился во двор, слыша за спиной возгласы Линзы: – «Дорогой мой мальчик, иди к папе! Вот ты опять ушиб ногу!» – Это сопровождалось искренним, неподдельным хохотом мародера, вполне довольного собой. Но Шуан, иначе понимая этот смех, был сильно удручен им .

Он столкнулся с Матиа за колодцем .

– Нашел мешок сена, – сказал слуга, – но выбегал множество дворов .

Лошади поставлены здесь, в сарае .

– Мы ляжем вместе около лошадей, – сказал Шуан. – Я голоден. Дай сюда сумку. – Он отделил часть провизии, велев Матиа отнести ее «сумасшедшим» .

– Я больше не пойду туда, – прибавил он, – их вид действует мне на нервы. Если тот молодой парень спросит обо мне, скажи, что я уже лег .

Приладив свой фонарь на перевернутом ящике, Шуан занялся походной едой: консервами, хлебом и вином. Матиа ушел. Творческая мысль Шуана работала в направлении только что виденного. И вдруг, как это бывает в счастливые, роковые минуты вдохновения, – Шуан ясно, со всеми подробностями увидел ненаписанную картину, ту самую, о которой в тусклом состоянии ума и фантазии тоскуют, не находя сюжета, а властное желание произвести нечто вообще грандиозное, без ясного плана, даже без отдаленного представления об искомом, не перестает мучить .

Таким произведением, во всей гармоничности замысла, компоновки и исполнения, был полон теперь Шуан и, как сказано, весьма отчетливо представлял его. Он намеревался изобразить помешанных, отца и мать, сидящих за столом в ожидании детей. Картина разрушенного помещения была у него под руками. Стол, как бы накрытый к ужину, должен был, по плану Шуана, ясно показывать невменяемость стариков: среди разбитых тарелок (пустых, конечно) предлагал он разместить предметы посторонние, чуждые еде; все вместе олицетворяло, таким образом, смешение представлений. Старики помешаны на том, что ничего не случилось, и дети, вернувшись откуда-то, сядут, как всегда, за стол. А в дальнем углу заднего плана из сгущенного мрака слабо выступает осторожно намеченный кусок ограды (что как бы грезится старикам), и у ограды видны тела юноши и девушки, которые не вернутся. Подпись к картине: «Заставляют стариков ждать…», долженствующая указать искреннюю веру несчастных в возвращение детей, сама собой родилась в голове Шуана… Он перестал есть, увлеченный сюжетом. Ему казалось, что все бедствия, вся скорбь войны могут быть выражены здесь, воплощены в этих фигурах ужасной силой таланта, присущего ему… Он видел уже толпы народа, стремящегося на выставку к его картине; он улыбался мечтательно и скорбно, как бы сознавая, что обязан славой несчастью – и вот, забыв о еде, вынул альбом. Ему хотелось немедленно приступить к работе. Взяв карандаш, нанес он им на чистый картон предварительные соображения перспективы и не мог остановиться… Шуан рисовал пока дальний угол помещения, где в мраке видны тела… За его спиной скрипнула дверь; он обернулся, вскочил, сразу возвращаясь к действительности, и уронил альбом .

– Матиа! Ко мне! – закричал он, отбиваясь от стремительно кинувшихся на него Брелока и Линзы .

IV

Матиа, оставив Шуана, разыскал лестницу, ведущую во второй этаж, где зловещие актеры, услышав его шаги, приняли уже нужные положения .

Рыба села опять на стул, смотря в одну точку, а Линза водил по стене пальцем, бессмысленно улыбаясь .

– Вы, я думаю, все тут голодны, – сказал Матиа, кладя на подоконник провизию, – ешьте. Тут хлеб, сыр и банка с маслом .

– Благодарю за всех, – проникновенно ответил Брелок, незаметно подмигивая Линзе в виде сигнала быть настороже и, улучив момент, повалить Матиа. – Твой господин устал, надо быть. Спит?

– Да… Он улегся. Плохой ночлег, но ничего не поделаешь. Хорошо, что водопровод дал воды, а то лошадям было бы… Он не договорил. Матиа, стоя лицом к Брелоку, не видел, как Линза, потеряв вдруг охоту бормотать что-то про себя, разглядывая стену, быстро нагнулся, поднял тяжелую дубовую ножку от кресла, вывернутую заранее, размахнулся и ударил слугу по темени. Матиа, с побледневшим лицом, с внезапным туманом в голове, глухо упал, даже не вскрикнув .

Увидав это. Рыба вскочила, торопя наклонившегося над телом Линзу:

– Потом будешь смотреть… Убил, так убил. Идите в сарай, кончайте, а я пообшарю этого .

Она стремительно рылась в карманах Матиа, громко шепча вдогонку удаляющимся мошенникам:

– Смотрите же, не сорвитесь!

Увидав свет в сарае, более осторожный Брелок замялся, но Линза, распаленный насилием, злобно потащил его вперед:

– Ты размяк!.. Струсил!.. Мальчишка!.. Нас двое!

Они задержались у двери, плечо к плечу, не более как на минуту, отдышались, угрюмо впиваясь глазами в яркую щель незапертой двери, а затем Линза, толкнув локтем Брелока, решительно рванул дверь, и мародеры бросились на художника .

Он сопротивлялся с отчаянием, утраивающим силу. «С Матиа, должно быть, покончили», – мелькнула мысль, так как на его призывы и крики слуга не являлся. Лошади, возбужденные суматохой, рвались с привязей, оглушительно топоча по деревянному настилу. Линза старался ударить Шуана дубовой ножкой по голове. Брелок же, работая кулаками, выбирал удобный момент повалить Шуана, обхватив сзади. Шуан не мог воспользоваться револьвером, не расстегнув предварительно кобуры, а это дало бы мародерам тот минимум времени бездействия жертвы, какой достаточен для смертельного удара. Удары Линзы падали главным образом на руки художника, от чего, немея вследствие страшной боли, они почти отказывались служить. По счастью, одна из лошадей, толкаясь, опрокинула ящик, на котором стоял фонарь, фонарь свалился стеклом вниз, к полу, закрыв свет, и наступил полный мрак .

«Теперь, – подумал Шуан, бросаясь в сторону, – теперь я вам покажу». – Он освободил револьвер и брызнул тремя выстрелами наудачу, в разные направления. Красноватый блеск вспышек показал ему две спины, исчезающие за дверью. Он выбежал во двор, проник в дом, поднялся наверх. Старуха исчезла, услыхав выстрелы; на полу у окна, болезненно, с трудом двигаясь, стонал Матиа .

Шуан отправился за водой и смочил голову пострадавшего. Матиа очнулся и сел, держась за голову .

– Матиа, – сказал Шуан, – нам, конечно, не уснуть после таких вещей .

Постарайся овладеть силами, а я пойду седлать лошадей. Прочь отсюда!

Мы проведем ночь в лесу .

Придя в сарай, Шуан поднял альбом, изорвал только что зарисованную страницу и, вздохнув, разбросал клочки .

– Я был бы сообщником этих гнусов, – сказал он себе, – если бы воспользовался сюжетом, разыгранным ими… «Заставляют стариков ждать…» Какая тема идет насмарку! Но у меня есть славное утешение:

одной такой трагедией меньше, ее не было. И кто из нас не отдал бы всех своих картин, не исключая шедевров, если бы за каждую судьба платила отнятой у войны невинной жизнью?

Птица Кам-Бу*

– Какой красивый петушок!

– Что вы?! Разве он несется?

–  –  –

На самом маленьком острове группы Фассидениар, затерянной к северо-востоку от Новой Гвинеи, мне и корабельному повару Сурри довелось прожить три невероятно тяжелых месяца .

Мы, потерпев крушение, пристали к острову на утлом, предательски вертлявом плоте, одни-одинешеньки, так как остальной экипаж частью утонул, частью направился, захватив шлюпки, в другую сторону .

Дикари измучили нас. Их вид был смесью свирепого и смешного, что утомительно. Здоровенные губы, распяленные ракушками и медными пуговицами, отвислые уши, мохнатые, над жестокими глазами, брови, прически в виде башен, утыканных перьями, переднички и татуировка, копья и палицы – все это дышало ядом и убийством. Нас не покушались съесть, нас не били и не царапали .

Мы, только что выползшие на берег, мокрые, злые, испуганные, стояли в центре толпы, ожидая решения старшин племени, кричавших друг на друга с яростью прачек, не поделивших воды. Из пятого в десятое я понимал, о чем они говорят, и переводил туземные фразы Сурри. Тут выяснилось, что у дикаря Мах-Ках задавило упавшим деревом сразу двух жен, и Мах-Ках остался без рабочих рук. Он просил отдать меня с Сурри ему в рабы. За Мах-Каха стояли двое старшин, другие два поддерживали предложение пронырливого старика Тумбы, считавшего крайне выгодным продать нас в обмен на полдюжины женщин соседнему племени каннибалов для известного рода пиршества. Мах-Ках показался мне несколько симпатичнее Тумбы. С трудом подбирая слова, я крикнул:

– Выслушайте меня! Если вы продадите нас людоедам – мы сделаем себе горькое мясо. Никто не захочет нас есть. У вас отберут женщин обратно и сожгут ваши шалаши за мошенничество. Мах-Ках будет нас кормить, а мы будем для него работать .

– Как же вы сделаете горькое мясо? – недоверчиво зашипел Тумба .

– Растравим себе печенку, – мрачно сказал я, – воспоминанием о твоем лице .

Боязнь прогадать, опасение таинственных волшебств белых людей и та, существующая под всеми широтами синица, более интересная, чем журавль в небе, дали перевес Мах-Каху. Он с торжеством увел нас к своему логову .

II

Остров был прекрасен, как сон узника о свободе. В полдень он сиял и горел, подобно изумруду, окруженный голубым дымом моря, он бросал тени лесов в его прозрачную глубину. Вечером он благоухал весь, от почвы до листвы высоких деревьев, смешанные сильные запахи неотступно преследовали человека, подобно любовному томлению яркой мечты .

Ночью ослепляющий мрак сверкал огнями таинственных насекомых, эти огни воображение легко представляло звездами, опустившимися к земле, так были они ярки, загадочны и бесчисленны. Иногда в фосфорическом луче их крался из мрака образ острого, серебристого листа и гас подобно призраку, уничтоженному сомнением. На таком острове жили невозможные дикари .

Мах-Ках давал нам весьма мало отдыха, еще меньше пищи, но очень много работы. С утра до захода солнца мы растирали круглыми камнями волокнистую сердцевину саговых деревьев, добывая муку; носили воду из отдаленного озера, копали ямы, назначение коих оставалось для нас неизвестным, плели циновки, долбили челноки и строили изгороди. МахКах ничего не делал, лишь изредка, лениво таща лук, уходил в лес за птицей или молодым кенгуру. Разумеется, у нас отняли все, что уцелело от кораблекрушения: платки, ножи, трубки и компас .

Раз вечером, измученный работой, обросший бородой, полуголый и грустный Сурри затянул песню. В ней говорилось о далекой звезде, на которую смотрит женщина .

«О, если бы я была звездой», – говорит она и получает в ответ: «звезд много, а любящих, как ты, совсем ничтожное число на земле. Будь со мной, будь вечно со мной, единственная моя звезда» .

Неприхотливый пафос этой песенки звучал весьма выразительно среди подошедших слушать пение черномазых. Мах-Ках тоже вышел из хижины. Присев на корточки, он пожелал узнать, о чем говорит песня. Я объяснил, применяясь к его пониманию – как можно грубее и даже пошлее, но растопыренное лицо дикаря беспомощно пялило глаза. МахКах не уловил сути .

– Твоя песня плохая! – сказал он Сурри и плюнул, и вся орда радостно заржала. – Мах-Ках поет песню лучше. Слушай Мах-Каха .

Он заткнул уши пальцами и, кривляясь, издал пронзительный затяжной вопль – эта «мелодия» в два или три тона была противна, как незаслуженная брань с пеной у рта .

Мах-Ках пел о том, как он ест, как охотится, как плывет на лодке, как бьет жену и как похваляется над врагом. Все это начиналось и кончалось припевом:

«Вот хорошо-то, вот-то хорошо!»

Я истерически хохотал. Сурри молчал, сжимая в кулаке камень. МахКах кончил при общем одобрительном взвизгивании дикарей .

Нервы мои в последнее время были сильно расстроены. Я собрался уже уязвить своего хозяина какой-нибудь двусмысленной похвалой, как в это время один из стариков, сидевших на корточках вокруг нашего шалаша, вскочил и, протягивая руки к опушке леса, завопил неистовым голосом:

– Кам-Бу! Кам-Бу! Пощади нас, презренных твоих рабов!

Произошла суматоха. Дети, воины, женщины стремглав понеслись по лесу, где в зеленых развалах дикой листвы сверкало живописным пятном нечто радужное, трепещущее и великолепное .

III

От деревни до леса было шагов двести. Нас давно уже опередили все жители проклятого сельца, так как я и Сурри, не будучи сильно заинтересованы причиной волнения дикарей, шли тихо, рядом с одним хромым, который, ежеминутно спотыкаясь, в кратких перерывах между падениями на этом кочковатом лугу удовлетворял наше любопытство таким образом:

– Кам-Бу – дух. Очень сильный дух и ленивый. Мы не любим его, только боимся. Просишь дождя – не дает дождя. Хочешь съесть ящерицу – не дает ящерицу. Просишь мальчика – не дает мальчика. Только кричит:

«Пик-ку-ту-си, пик-ку-ту-си». Давно живет здесь. Чего просишь – ничего не дает, только хвостом вертит .

Полная практическая беспомощность такого духа была в глазах хромого ясным доказательством его вредоносных свойств, потому что он прибавил:

– Кам-Бу приводит с собой беду. Только это и делает. – И он закричал, помахивая костылем:

– Кам-Бу, помилуй нас, не трогай, уходи от деревни!

Здесь надо заметить, что дикари, державшие нас в плену, стояли на самом низком умственном уровне. Их быт был, в сущности, их настоящим, весьма требовательным божеством, несмотря на всю скудость своего содержания. Традиционный полузвериный уклад жизни с его похоронными, родильными, пиршественными и иными обрядами, с определенным типом домашней утвари, оружия и построек, начинал и оканчивал собой все миросозерцание черномазых. Естественно, что такая ограниченность интересов требовала от вечного духа – Кам-Бу в данном случае – исключительно домашних услуг .

Я увидел наконец бесполезную красоту Кам-Бу. То была, надо полагать, редкая разновидность парадизки – райской птицы. Существо это, привыкшее не бояться людей, восседало на гроздьях листвы лавра, простиравшего свои живописные ветви далеко от кряжистого ствола .

В Кам-Бу удачно сочетались грация и энергия. Эта птица, величиной с большого павлина, непрерывно вытягивала и собирала шею, как бы пробивая маленькой головой невидимую тяжесть пространства. Круглые с оранжевым отливом глаза сияли детской беспечностью и кокетливым любопытством; иногда они покрывались пленкой, напоминая глаза турчанок, затененные кисеей. Римский клюв – если допустимо это определение в отношении птицы – был голубоватого цвета, что приятно гармонировало с общим золотистым тоном головки, украшенной нарядным султаном из красных и фиолетовых перьев. Огненно-золотые нити тянулись, начиная от головы, по жемчужно-синеватому оперению, огибая бледно-коричневатые крылья и сходясь у пышного хвоста, цветом и формой весьма похожего на алую махровую розу. Из хвоста падали вниз три длинные, тонкие, как тесьма, пера, окрашенные тем непередаваемым смешением цветов и оттенков, какое ближе всего к точному впечатлению можно назвать радужным. Перья шевелились от ветра, напоминая шлейф знатной дамы, сверкающий под огнем люстр .

Туземцы, не подходя к дереву совсем близко, в двадцати шагах от него подпрыгивали и воздевали руки к ленивому божеству, уже скучавшему, вероятно, о неге и тени лесных глубин. Колдун ударил по пузатому барабану, неистово корчась, приплясывая и распевая нечто, действующее на нервы в худом смысле .

Вдруг Сурри схватил меня за плечо, повернул лицом к морю и тотчас предусмотрительно зажал мне рукой рот, опасаясь невольного вскрика. Я посмотрел в направлении, указанном Сурри, тотчас оценил зажатие рта и тотчас, инстинктом поняв всю опасность неумеренного внимания, быстро отвернулся от моря, но в глазах, как выжженная, стояла морская зыбь, с кораблем, обрамленным грудастыми парусами .

Моя рука и рука Сурри ломались в судорожном пожатии. Я молчал .

Став спиной к морю, я старался одолеть виденное хладнокровием и сообразительностью .

Корабль двигался не далее как в миле от берега. Высокий конус парусов с вымпелами над ними плавно разрезал дымчатый туман моря;

заходящее солнце золотило корабль, сверкая по ватерлинии и косым выпуклостям кливеров пламенными улыбками. Светило дня, раскрасневшееся от утомления, висело низко над горизонтом. Наступление мрака разрушало весь план спасения, следовало торопиться .

– Сурри, – сказал я, – сыграем ва-банк!

Он печально кивнул головой .

Я продолжал: – Дикари заняты умилостивлением ленивца Кам-Бу .

Попробуем уйти – сперва пятясь, затем побыстрее и носками вперед .

– Есть, – тихо сказал Сурри .

«Кам-Бу! – мысленно молился я, пока мы, бесшумно отделившись в тыл толпы, увеличивали расстояние между собой и лесом, припадая за кусты, ползя в траве или, согнувшись, перебегая открытые лужайки, – КамБу! Ради бога не улетай! Удержи их расстроенное внимание блеском своих перьев! Не дай им, заметив наше намерение, убить нас!»

Птица сидела на прежнем месте. Она превратилась в маленькую далекую точку света и, когда прибой зашумел под моими ногами, – исчезла, поглощенная расстоянием. Столкнув первую попавшуюся пирогу, я и Сурри понеслись к недалекому, вскоре заметившему нас фрегату .

– Кам-Бу, сидящая на лавре! Дай уж им, так и быть, дождя, красной глины для горшков, мальчика и жирную ящерицу! – Нам – только свободу!

Я уверен, что недавние мои господа, лишившиеся двух сильных белых рабов, вписали за это Кам-Бу еще раз на черную доску. Бесполезное божество претит им .

Милая спасительница Кам-Бу, сверкай бесполезно!

Поединок предводителей* В глухих джунглях Северной Индии, около озера Изамет стояла охотничья деревня. А около озера Кинобай стояла другая охотничья деревня. Жители обеих деревень издавна враждовали между собой, и не проходило почти ни одного месяца, чтобы с той или другой стороны не оказался убитым кто-нибудь из охотников, причем убийц невозможно было поймать .

Однажды в озере Изамет вся рыба и вода оказались отравленными, и жители Изамета известили охотников Кинобая, что идут драться с ними на жизнь и смерть, дабы разом покончить изнурительную вражду. Тотчас же как только стало об этом известно, жители обеих деревень соединились в отряды и ушли в леса, чтобы там, рассчитывая напасть врасплох, покончить с врагами .

Прошла неделя, и вот разведчики Изамета выследили воинов Кинобая, засевших в небольшой лощине. Изаметцы решили напасть на кинобайцев немедля и стали готовиться .

Предводителем Изамета был молодой Синг, человек бесстрашный и благородный. У него был свой план войны. Незаметно покинув своих, явился он к кинобайцам и проник в палатку Ирета, вождя врагов Изамета .

Ирет, завидя Синга, схватился за нож. Синг сказал, улыбаясь:

– Я не хочу убивать тебя. Послушай: не пройдет и двух часов, как ты и я с равными силами и равной отвагой кинемся друг на друга. Ясно, что произойдет: никого не останется в живых, а жены и дети наши умрут с голода. Предложи своим воинам то же, что предложу я своим: вместо общей драки драться будем мы с тобой – один на один. Чей предводитель победит – та сторона и победила. Идет?

– Ты прав, – сказал, подумав, Ирет. – Вот тебе моя рука .

Они расстались. Воины обеих сторон радостно согласились на предложение своих предводителей и, устроив перемирие, окружили тесным кольцом цветущую лужайку, на которой происходил поединок .

Ирет и Синг по сигналу бросились друг на друга, размахивая ножами .

Сталь звенела о сталь, прыжки и взмахи рук становились все порывистее и угрожающее и, улучив момент, Синг, проколов Ирету левую сторону груди, нанес смертельную рану. Ирет еще стоял и дрался, но скоро должен был свалиться. Синг шепнул ему:

– Ирет, ударь меня в сердце, пока можешь. Смерть одного предводителя вызовет ненависть к побежденной стороне, и резня возобновится… Надо, чтоб мы умерли оба; наша смерть уничтожит вражду .

И Ирет ударил Синга ножом в незащищенное сердце; оба, улыбнувшись друг другу в последний раз, упали мертвыми… У озера Кинобай и озера Изамет нет больше двух деревень: есть одна и называется она деревней Двух Победителей. Так Синг и Ирет примирили враждовавших людей .

Медвежья охота*

I

Помещик Старкун трижды напомнил своим знакомым, что вдовому, старику скучно сидеть одному в имении, занесенном снегом. Мало кто отозвался на его письма. Большинство, помножив в уме деревенскую тишину на отсутствие напитков и развлечений, осталось в тени. Старкун наконец догадался, в чем дело, и, вытребовав из соседней деревни медвежатника Кира, заказал ему медвежью берлогу. На другой же день Кир, отрывая жесткими пальцами сосульки с заледеневших бороды и усов, стоял перед Старкуном и докладывал, что берлога есть. Тем временем другой мужик, сметливый и лукавый, отправился в Петроград с несколькими записками и привез оттуда два больших таинственных ящика, в которых, когда их поворачивали, что-то булькало .

Вооруженный, таким образом, двумя хорошими развлечениями, Старкун снова разослал письма приятелям, и вот, опаздывая, ссорясь, облизываясь и препираясь, собралась и выехала наконец из Петрограда солидная компания охотников и любителей кутерьмы, среди которых был Константин Максимович Кенин, молодой человек с пылким воображением, неразделенной любовью и страстью к приключениям .

Кенин служил в посольстве .

Накануне выезда к Старкуну Кенин зашел в дом 44-6 по Фонтанке – нелепый, старый, но самый очаровательный для него дом в столице, где жила «она». Мария Ивановна Братцева, девушка двадцати лет, немного полная, крепкая, высокого роста, с одним из тех красивых и пустых лиц, какие большей частью неотразимы для молодых, сильных и здоровых мужчин. Ее глаза были почти бесцветны, брови высоки и малы, но простая, свежая линия профиля, мягкий на взгляд, свежий и крупный детскизадорный подбородок страстно тянули Кенина к ней как к женщине .

Братцева носила галстуки мужского покроя, белокурые с желтизной волосы свертывала пышным затылочным узлом, говорила веским, спокойным, грудным голосом, смеялась раскатисто; в ее присутствии Кенин испытывал томление и тихую любовную злобу .

– Так что же, – сказал Кенин после одной из пауз, обрывая разговор о будущем кинематографа, – значит, у вас ко мне любви нет?

– Конечно, нет. Я ведь вам говорила… – Братцева взяла теплый платок, хотя в комнате было жарко, закутала плечи и пересела в другой угол, рассматривая Кенина внимательными, немигающими глазами. – Послушайте, какая любовь в двадцатом веке, – прибавила она, – и вам и мне нужно работать, делать жизнь .

– Как же вы хотите делать? – натянуто спросил Кенин .

– Да… так… Как выгоднее, удобнее, вкуснее… что ли. – Братцева рассмеялась и вдруг стала серьезной, сказав грустно: – Я, кажется, и любить не могу совсем; я по характеру – одиночка, и связывать себя не хочу .

«Я, по-видимому, и неудобен, и невыгоден, и невкусен, – подумал с раздражением Кенин. – Эта странная новая порода женщин и дразнит, и тянет, и… гневит… Молода, красива, служит в банке, с мужчинами на равную ногу и ждет какого-то случая…» – Вслух он сказал неуверенным, напряженным голосом:

– Я мучительно люблю вас…

– Ну, это пройдет… Киньте мне из коробки конфетку .

Кенин бросил, но неудачно, и Братцева несколько секунд шарила позади стула; затем, усевшись снова основательно и удобно, спросила:

– Вы долго пробудете на охоте?

– Дня два… не больше .

– Возьмите меня. – Она выпрямилась и благосклонно блеснула глазами. – Я, надеюсь, не помешаю вам?

– Что вы! – обрадовался и смешался Кенин. – Это так хорошо… с удовольствием… конечно, едем!.. Все, что хотите .

– С одним условием: если медведя застрелите вы – он мой .

– Оба ваши, Мария Ивановна, – я и медведь .

– Нет, пока что медведь. – Она так неопределенно вытянула эту фразу, что Кенин взволновался и радостно насторожился. – Где же мы встретимся и когда?

– Можно на вокзале… – задумчиво сказал Кенин и тихо прибавил: – Или у меня…

– Зачем же мне делать крюк? – наивно осведомилась Братцева. – Когда идет поезд?

– Одиннадцать с четвертью .

– Ну и хорошо, я приду к поезду .

– И не забудьте потеплее одеться. Кстати, дам, кроме вас, больше не будет .

– Так и должно быть, – сказала Братцева. – Один медведь – одной даме. Но только убить его должны вы .

– Да, – кратко и решительно подтвердил Кенин, чувствуя небывалый прилив уверенности, – но вы… и зачем вам нужен медведь?

– В таком подарке есть что-то значительное, оригинальное… мертвый медведь у моих ног, – нет, это стоит потерять сутки! – Она подумала и прибавила: – Говорят, шкура в отделке ценится в полтораста рублей .

– Какая отделка, – сказал Кенин и, посмотрев на часы, стал прощаться .

Было полчаса первого. Почтительно и любовно поцеловав маленькую, но твердую, незаметно ускользающую руку девушки, Кенин, веселый и размечтавшийся, поехал домой. Медведь казался ему первым этапом в светлое будущее .

II

С часа ночи до пяти часов утра Кенин не спал, расхаживая по своей маленькой, холостой квартире и стараясь опередить воображением будущую охоту с ее милым ободряющим присутствием любимой женщины .

Кенин курил папиросу за папиросой. Больше всего изумляло и радовало Кенина неожиданное решение Братцевой ехать с ним. «Это может быть милый женский каприз… а может… ее начинает бессознательно тянуть ко мне». Он не знал еще, что женщин, подобных Братцевой, инстинктивно влечет большая мужская компания, где в силу собственной холодности они чувствуют себя свободно, повелительно .

Хотя Кенин никогда не только не стрелял по медведю, но даже не видел его свободным, в родной лесной обстановке, он все же достаточно читал и слышал об этом звере и даже видел на кинематографических экранах подлинные медвежьи охоты. Поэтому, пришпорив фантазию, Кенин ясно увидел лес, снег, медведя, выстрел и агонию зверя. Все это рисовал он себе так: белая, утренняя, морозная тишина, палец на спуске, сердцебиение, самообладание; вдруг раздвигаются кусты, и страшная голова с оскаленными зубами рычит в десяти шагах, громовой выстрел – только один; пуля пробивает череп зверя меж глаз, и снова все тихо, конвульсивно содрогающийся труп миши лежит, зарыв голову в снег, а Кенин, спокойно закурив папиросу, трубит в рожок некий фантастический сигнал: «Тру-ту-ту-туту-тру-у!», трубит весело, коротко и пронзительно; а дальше начинался апофеоз, в котором сияющее, морозно-румяное лицо Братцевой играло главную роль .

Усталый и накурившийся до одурения Кенин наконец лег спать, предварительно полюбовавшись еще раз солидным американским штуцером-магазинкой, взятым v знакомого, и прицелившись раз пятнадцать в безответную ножку стула .

На другой день, в вагоне, бок о бок с Марией Ивановной, в кругу усатых, красноносых, неуловимо бахвальных лиц (выехали исключительно, кроме Кенина с Братцевой, пьяницы и охотники), Кенин почувствовал себя очень бывалым, почти американским стрелком и не уступал другим в детски хвастливых рассказах. Он, правда, мог говорить только о болотной и мелкой лесной дичи, но говорил так самолюбиво и много, что его наконец стали бесцеремонно перебивать. Часто он обращался к Братцевой, стараясь, не обращая внимания других, ввернуть тонкий интимный намек вроде: «А я все думаю»… «Мое настроение зависит от будущего»… «Мне весело, потому что»… – пауза, долгий, влажно-бараний взгляд, улыбка и заключение: «Потому что я вообще люблю… ездить» .

Он не замечал, как спутники, взглядывая на него, подталкивают друг друга коленками и локтями, но Братцева была наблюдательнее. Взяв тон мило напросившейся, но поэтому и осторожно скромной в дальнейшем, хотя ревниво чувствительной к собственному достоинству особы, она спустя недолгое время стала центром и возбудителем общего внимания .

Две бутылки коньяку, взятые на дорогу, совсем подняли настроение, а когда в сумерках не освещенного еще вагона хриплый баритон купца Кикина заявил: «А вот этого медведя, братцы, Марью Ивановну, заполевать куда бы почтеннее!» – девушка раскатисто засмеялась. Кенин посмотрел на нее ревниво и грустно .

III

Утром другого дня, проснувшись в жарко натопленной, большой, закиданной окурками и пробками комнате, Кенин смутно припомнил гул вчерашней попойки. Гости бушевали и пели, но удержались чудом в едва не лопнувшей рамке приличия. Мария Ивановна все время пересаживалась подальше от Кенина, громко бормотавшего пьяную любовную чепуху. Она одинаково ровной, задорной и разговорчивой сумела быть решительно со всеми, не исключая лысого, пузатого Старкуна, умильно целовавшего гостей в щеки и носы и щедро проливавшего водку по тарелкам и пиджакам. Кенин бешено ревновал Братцеву, посылая ей многозначительные, мрачные взгляды .

Кенин проснулся сам; было еще темно, но егерь Михаиле, человек строгой наружности, с свечой в руке командующим голосом будил остальных:

– Зря спите, господа; вставать надо, выезжать надо!

Через час собрались в столовой; завтрак на скорую руку – рюмкадругая на похмелье, синеющие, а затем голубеющие окна рассвета, стук ружей, щелканье осматриваемых курков – все это показалось Кенину живописным и необычным. К влюбленности его примешивалось сладкое ожидание опасности и успеха. В свете лунного зимнего утра спустилась вниз и Марья Ивановна; яркое, свежее лицо ее весело осматривало пустыми глазами компанию и обстановку .

– Ура, царица охоты, Марья Ивановна! – закричал Кенин, когда Братцева сказала, что она тоже поедет, ссылаясь на скуку ожидания в усадьбе. Кенин сказал: – Благословите, Марья Ивановна. За вашим медведем отправляется раб ваш в страшные дебри Амазонки .

– Ну, смотрите же! – Она так мило подставила ему руку для поцелуя, что Кенин растаял и шепнул:

– За что мучаете? – Но Братцева, как бы не слышав, ушла одеваться .

IV

Кенину на жеребьевке выпал хороший «номер». Он стал на дальнем краю небольшой, круглой поляны, с двумя, идущими влево и вправо от нее глубокими просветами. В такое широкое поле зрения медведь мог попасть весьма удачно для выстрела. Кенин осматривался, хотел закурить, но вспомнил, что это запрещено, и стал ждать. Сердце его билось с приличной быстротой, какая хотя и не говорит о трусости, но указывает все же на нервное томление и тревогу. Всюду, куда хватал взгляд, – царил снег. Белые пушистые лапы елей гнулись к земле, загромождая ясный, как вымытое стекло, воздух пышными узорами белизны; розовые и голубые искры дрожали в нем; снег внизу, теневой, казался прозрачно-синим, а солнечный – серебряной парчой с золотыми блестками. Анемичнобледное, ясное, холодное небо покрывало лес .

Впереди Кенина сердито и звонко лаяли невидимые собаки, припадая к берлоге. Кенин думал о медведе и Братцевой: «А если медведь загрызет меня, я больше не увижу ее». И он вспомнил, как ехал сегодня с ней в санях по лесной дороге и какой неотразимо желанной была она в своих белых – шапочке, кавказском башлыке и толстых, смешных валенках. Потом представился ему тяжелый сон зверя в темной берлоге, налитые кровью глаза собак, их вздыбившаяся, наэлектризованная яростным нетерпением шерсть… Лай собак стал еще хриплее, азартнее и громче. Кенин, не отрываясь, щупал глазами снежную полянку с ее боковыми просветами, как вдруг на противоположном ее конце из заросли можжевельника взлетел клуб снежной сухой пыли, и неуклюжее, темное, лохматое туловище, от которого шел пар, как от горячего теста, ворча и сопя, кинулось к месту, где стоял Кенин .

Четыре сибирских лайки с налету рвали ноги и бока зверя. Медведь, проворно кружась волчком, старался расшибить лапой собак, но, промахиваясь, несся дальше. Кенин, стискивая дрожащими руками ружье, целился в медведя вообще – все охотничьи наставления о прицеле под лопатку, в лопатку, затылок и лоб разом, дружно покинули его память. Медведь был шагах в тридцати от Кенина, он выстрелил и спешно повернул рычаг штуцера .

Почти одновременно с гулким толчком выстрела медведь сунулся головой в снег; передняя половина его тела так и осталась неподвижной, в то время как зад и задние лапы, оседая, конвульсивно тряслись. Собаки отскочили, припали к снегу и бросились на врага снова .

– Ура-а! – неистово, дико закричал Кенин, понимая сквозь экстаз и трепет удачи, что с этого момента герой дня – он, Кенин. Спотыкаясь, побежал он к медведю, крича на рвущих зверя собак: «Кшшш! Пошли вон!»… – словно гнал мух. У ног его, продавив наст, лежала спиной вверх бурая туша; некоторое время Кенин ничего не видел и не понимал, кроме медведя .

Собравшиеся на выстрел и крик охотники шумной кучей окружили Кенина: «Везет новичкам». «Как раз в сердде попадено». «Нелепый выстрел». «Лепый – нелепый, а наша взяла», – слышал он, как во сне, но через несколько минут волнение улеглось, и Кенин увидел торжествующее, веселое лицо Братцевой. Она тоже пришла на выстрел и крики из оставленных неподалеку саней, где соскучилась ждать .

– Мой миша? – спросила она .

– Ваш, – сказал Кенин, все еще чуть не плача от радости .

– Какой большой. – Она присела, сняла перчатку и стала гладить теплый, как бы еще живой мех. Багровая густая кровь попала на ее пальцы;

слегка гримасничая, Братцева спокойно вытерла руку о шерсть медведя и выпрямилась .

– Продайте медведя, барышня! – молитвенно возопил Кикин. – Сто рублей сейчас выложу!

Она посмотрела на него и что-то сообразила…

– Мало, – крикнула Братцева, – тут четыре окорока, господин купец, да шкура, да жир!

– Что вы, Марья Ивановна, – хихикая, суетился Кикин, – медведь худой, паршивый! Это уж я для вас сто даю .

Кенин изумленно смотрел на Братцеву. Она искренне деловито горячилась, доказывая, что медведь стоит двести, словно всю жизнь торговала медведями. Голос ее стал пронзительным и лукавым .

Сошлись на ста семидесяти пяти, и Кикин тут же отсчитал деньги;

девушка, аккуратно свернув их, сунула за воротник платья; брови ее были при этом задумчиво сдвинуты, а губы плотно сжаты. «Как говорится, охулки на руку ты не положишь!» – с неприязнью подумал Кенин. Ему казалось, что он стал смешон в глазах всех, так как его подарок продавался тут же, при нем. Кенин грустно посмотрел на медведя. Большой, смелый, умный и ловкий зверь погиб от (и действительно!) шальной пули, ради семи четвертных, выторгованных хитрой, практической и холодной особой женского пола .

«Прости нас, – мысленно сказал Кенин медведю, вспомнив читанное где-то обращение дикарей к убитому зверю, – за то, что мы убили тебя!» И он вспомнил еще маленькие, справедливо-злые глаза царя русских лесов, когда он, отбиваясь от собак, бежал к смерти .

– Зачем вы сделали это? – спросил Кенин Братцеву, когда они возвращались к саням .

– Но это же предрассудок, Кенин! – возразила она. – Не все ли равно – лежит ваш подарок у меня в кармане или под ногами – ковром?

– Так-то так… – холодно сказал Кенин. Чувствуя, что эта девушка уже далекая и чужая ему, он в последний раз посмотрел на нее сбоку взглядом мужчины, и… сильное, голое, страстное желание вдруг отозвалось в его груди сильным, томным сердцебиением. Но и тени влюбленности не было уже в этой последней вспышке. Рассерженный и смущенный, Кенин нагнулся, схватил горсть снега и сунул его за ворот полушубка. Колючие, ледяные струйки потекли по спине. Вскоре показалась лесная дорога, возки и лошади .

– Вот теперь хорошо выпить, господа медвежатники! – крикнул, возясь около кулька, Старкун, и Кенин весело, всем сердцем, освобожденным от случайной любви, согласился с ним .

Возвращенный ад*

I

Болезненное напряжение мысли, крайняя нервность, нестерпимая насыщенность остротой современных переживаний, бесчисленных в своем единстве, подобно куску горного льна, дающего миллионы нитей, держали меня, журналиста Галиена Марка, последние десять лет в тисках пытки сознания. Не было вещи и факта, о которых я думал бы непосредственно:

все, что я видел, чувствовал или обсуждал, – состояло в тесной, кропотливой связи с бесчисленностью мировых явлений, брошенных сознанию по рельсам ассоциации. Короче говоря, я был непрерывно в состоянии мучительного философского размышления, что свойственно вообще людям нашего времени, в разной, конечно, лишь силе и степени .

По мере исчезновения пространства, уничтожаемого согласным действием бесчисленных технических измышлений, мир терял перспективу, становясь похожим на китайский рисунок, где близкое и далекое, незначительное и колоссальное являются в одной плоскости. Все приблизилось, все задавило сознание, измученное непосильной работой .

Наука, искусство, преступность, промышленность, любовь, общественность, крайне утончив и изощрив формы своих явлений, ринулись неисчислимой армией фактов на осаду рассудка, обложив духовный горизонт тучами строжайших проблем, и я, против воли, должен был держать в жалком и неверном порядке, в относительном равновесии – весь этот хаос умозрительных и чувствительных впечатлений .

Я устал наконец. Я очень хотел бы поглупеть, сделаться бестолковым, придурковатым, этаким смешливым субъектом со скудным диапазоном мысли и ликующими животными стремлениями. Проходя мимо сумасшедшего дома, я подолгу засматривался на его вымазанные белилами окна, подчеркивающие слепоту душ людей, живущих за устрашающими решетками. «Возможно, что хорошо лишиться рассудка», – говорил я себе, стараясь представить загадочное состояние больного духа, выраженное блаженно-идиотской улыбкой и хитрым подмигиванием. Иногда я прилипчиво торчал в обществе пошляков, стараясь заразиться настроением холостяцких анекдотов и самодовольной грубости, но это не спасало меня, так как спустя недолгое время я с ужасом видел, что и пошленькое пристегнуто к дьявольскому колесу размышлений. Но этого мало. Кто задумался хоть раз над происхождением неясного беспокойства, достигающего истерической остроты, и кто, минуя соблазнительные гавани доктрин физиологических, искал причин этого в гипертрофии реальности, в многоформенности ее электризующих прикосновений, – тот, конечно, не моргнув глазом, вынесет оправдательный вердикт невинному дурному пищеварению и признает, что, кроме чувств, воспринимающих мир в виде, так сказать, взаимных рукопожатий с ним и его абстракциями, существует впечатление на расстоянии, особая восприимчивость душевного аппарата, ставшая в силу условий века явлением заурядным. – Некто болен, о чем вы не подозреваете, но вас беспричинно тянет пойти к нему. Случается и обратное, – некто испытывает сильную радость; вы же, находясь до этого в состоянии хронической мрачности, становитесь необъяснимо веселым, соответственно настроению данного «некто» .

Такие совпадения встречаются по преимуществу меж близкими или много думающими друг о друге людьми; примеры эти я привожу потому, что они элементарно просты, известны почти каждому из личного опыта и поэтому – достоверны, а достоверное убедительно. Разумеется, проверенность указанных совпадений не может простираться на человечество в совокупности, однако это еще не значит, что мы хорошо изолированы; раз впечатление на расстоянии установлено вообще, размеры расстояния как такового отпадают по существу вопроса; иначе говоря, в таком порядке явлений, где действуют (пора бы признать) агенты малоисследованные – расстояние исчезает. И я заключаю, что мы ежесекундно подвергаемся тайному психическому давлению миллиардов живых сознаний, так же как пчела в улье слышит гул роя, но это – вне свидетельских показаний и я, например, не мог спросить у населения Тонкина, – не его ли религиозному празднику и хорошей погоде обязан одной-единственной непохожей на остальные минутой яркого возбуждения, полного оттенков нездешнего? Установить такую зависимость было бы величайшим торжеством нашего времени, когда, как я сказал и как продолжаю думать, изощренность нервного аппарата нашего граничит с чтением мыслей .

Моему изнурению, происходившему от чрезвычайной нервности и надоедливо тревожной сложности жизни, могло помочь, как я надеялся, глубокое одиночество, и я сел на пароход, плывущий в Херам. Окрестности Херама дики, но не величественны. Грандиозное в природе и людях по плечу только сильной душе, а я, человек усталый, искал дикости буколической .

Мы пересекали стоверстное озеро Гош в начале золотой осени Лилианы, когда ветры свежи и печальны, а попутные острова горят в отдалении пышными кострами багряной листвы. Со мной была Визи, девушка странной и прекрасной природы; я встретил ее в Кассете, ее родине, – в день скорби. Она знала меня лучше, чем я ее, хотя я думал об ее сердце больше, чем обо всем остальном в мире, и, узнавая, все же оставался в неведении. Не думаю, чтобы это происходило от глупости или недостатка воображения, но ее прелесть являлась для меня гармонией такой силы и нежности, которая уничтожала силу моего постижения. Я не назову чувство к ней словом уже негодным и узким – любовью, нет – радостное, жадное внимание – вот настоящее имя свету, зажженному Визи .

Свет этот в красном аду сознания блистал подобно алмазу, упавшему перед бушующей топкой котла; так нежно и ярко было его сияние, что, будучи, предположительно, свободным от мира, я пожелал бы бессмертия .

Поздно вечером, когда я сидел на палубе, ко мне подошел человек с тройным подбородком, черными, начесанными на низкий лоб волосами, одетый мешковато и грубо, но с претензией на щегольство, выраженное огромным пунцовым галстуком, и спросил – не я ли Галиен Марк. Голос его звучал сухо и подозрительно. Я сказал: «Да» .

– А я – Гуктас! – громко сказал он, выпрямляясь и опуская руки. Я видел, что этот человек хочет ссоры и знал почему. В последнем номере «Метеора» была напечатана моя статья, изобличающая деятельность партии Осеннего Месяца. Гуктас был душой партии, ее скверным ароматом. Ему влетело в этой статье .

– Теперь я вас накажу. – Он как бы не говорил, а медленно дышал злыми словами. – Вы клеветник и змея. Вот что вам следует получить!

Он замахнулся, но я схватил его мясницкую руку и погнул ее вниз, смотря прямо в прыгающие глаза противника. Гуктас, задыхаясь, вырвался и отскочил, пошатнувшись .

– Ну, – сказал он: – так как?

– Да так .

– Где и когда?

– По прибытии в Херам .

– Я буду вас караулить. – заявил Гуктас .

– Караульте, я ни при чем. – И я повернулся к нему спиной, только теперь заметив, что мы окружены пассажирами. Дикое ярмарочное любопытство прочел я во многих холеных и тонких лицах: пахло убийством .

Я спустился в каюту к Визи, от которой никогда и ничего не скрывал, но в этом случае не хотел откровенности, опасной ее спокойствию. Я не был возбужден, но, по крайней мере наружно, не суетился и владел голосом как безупречный артист; я сидел против Визи, рассказывая ей о древних памятниках Луксора. И все-таки, немного спустя, я услышал ее глухой, сердечный голос:

– Что случилось с гобой?

Не знаю, чем я выдал себя. Может быть, неверный оттенок взгляда, рассеянное движение рук, напряженные паузы или еще что, видимое только любви, но мне не оставалось теперь ничего иного, как твердо лгать. – Не понимаю, – сказал я, – почему «случилось»? И что? – Затем я продолжал разговор, спрашивая себя, не последний ли раз вижу я это прекрасное, нежно нахмуренное лицо, эти ресницы, длинные, как вечерние тени на воде синих озер, и рот, улыбающийся проникновенно, и нервную, живую белизну рук, – но думал: – «нет, не в последний», – и простота этого утешения закрывала будущее .

– Завтра утром мы будем в Хераме, – сказал я перед сном Визи, – а я, не знаю почему, в тревоге: все кажется мне неверным и шатким. – Она рассмеялась .

– Я иногда думаю, что для тебя хорошей подругой была бы жизнерадостная, простая девушка, хлопотливая и веселая, а не я .

– Я не хочу жизнерадостной, простой девушки, – сказал я, – поэтому ты усни. Скоро и я лягу, как только придумаю заглавие статьи о процессиях, которые ненавижу .

Когда Визи уснула, я сел, чтобы написать письмо к ней, спящей, от меня, сидящего здесь же, рядом, и начал его словом «Прощай». Кандидат в мертвецы должен оставлять такое письмо. Написав, я положил конверт в карман, где ему предназначалось найтись в случае печального для меня конца этой истории, и стал думать о смерти .

Но – о благодетельная сила вековой аллегории! – смерть явилась переде мной в картинно нестрашном виде – скелетом, танцующим с длинной косой в руках и с такой старой, знакомой гримасой черепа, что я громко зевнул. Мое пробуждение, несмотря на это, было тревожно-резким .

Я вскочил с полным сознанием предстоявшего, как бы не спав совсем .

Наверху зычно стихал гудок – в иллюминаторе мелькал берег Херама;

солнце билось в стекле, и я тихо поцеловал спящие глаза Визи .

Она не проснулась. Оставив на столе записку «Скоро приду, а ты пока собери вещи и поезжай в гостиницу», – поднялся на яркую палубу, где у сходни встретил окаменевшего в ненависти Гуктаса. Его секунданты сухо раскланялись со мной, я же попросил двух, наиболее понравившихся мне лицом пассажиров, – быть моими свидетелями. Они, поговорив между собой, согласились. Я сел с ними в фаэтон, и мы направились к роще Заката, по ту сторону города. Противник мой ехал впереди, изредка оборачиваясь; глаза его сверкали под белой шляпой, как выстрелы. Утро явилось в тот день отменно красивым; стянув к небу от многоцветных осенних лесов все силы блеска и ликования, оно соединило их вдали, над воздушной синевой гор, в пламенном яд ре солнца, драгоценным аграфом, скрепляющим одежды земли. От белых камней в желтой пыли дороги лежали темно-синие тени, палый лист всех оттенков, от лимонного до ярко-вишневого, устилал блистающую росой траву. Черные стволы, упавшие над зеркалом луж, давали отражение удивительной чистоты;

пышно грусти ли сверкающие, подобно иконостасам, рощи, и голубой взлет ясного неба казался мирным навек .

Мои секунданты говорили исключительно о дуэли. Траурный тон их голосов, не скрывавший однако жадности зрительского любопытства, был так противен, что я молчал, предоставив им советоваться. Разумеется, я не был спокоен. Целый ливень мыслей угнетал и глушил меня, порождая тоску. Контраст между убийством и голубым небом повергал меня в жестокое средостение меж этих двух берегов, где все принципы, образы, волнения и предчувствия стремились хаотическим водопадом, не знающим никаких преград. Напрасно я уничтожал различные точки зрения, из гибели одной вырастали десятки новых, и я был бессилен, как всегда остановить их борьбу, как всегда не мог направить сознание к какой бы то ни было несложной величине; против воли я думал о тысячах явлений, давших человечеству слова: «Убийство» и «Небо». В несчастной голове моей воистину заседал призрачный безликий парламент, истязая сердце страстной запальчивостью суждений. Вздохнув так глубоко, что кольнуло под ребрами, я спросил себя: «Отвратительна ли тебе смерть? Ты очень, очень устал…», но не почувствовал возмущения. Затем мы подъехали к обширной лужайке и разошлись по местам, намеченным секундантами. Не без ехидства поднял я в уровень с глазом дорогой тяжелый пистолет Гуктаса, предвидя, что его собственная пуля может попасть в лоб своему хозяину, и целился, не желая изображать барашка, наверняка. «Раз, два, три!» – крикнул мой секундант, вытянув шею. Я выстрелил, тотчас же в руке Гуктаса вспыхнул встречный дымок, на глаза мои упал козырек тьмы, и я надолго исчез. Впоследствии мне сказали, что Гуктас умер от раны в грудь, тогда как я целился ему в голову; из этого я вижу, что чужое оружие всегда требует тщательной и всесторонней пристрелки. Итак, я временно лишился сознания .

II Когда я пришел в себя, была ночь. Я увидел в полусвете прикрученной лампы (Визи не любила электричества) придвинутое к постели кресло, а в нем заснувшую, полураздетую женщину; ее лицо показалось мне знакомым и, застонав от резкой головной боли, я приподнялся на локте, чтоб лучше рассмотреть ту, в которой с некоторым усилием узнал Визи. Она изменилась. Я принял это как факт, без всяких, пока что, соображений, о причинах метаморфозы, и стал внимательно рассматривать лицо спящей. Я встал, качаясь и придерживаясь за мебель, неслышно увеличил огонь и сел против Визи, обводя взглядом тонкие очертания похудевшего, сосредоточенного лица. Меня продолжало занимать само по себе – то, к чему первому обратилось внимание .

Само по себе – я, следовательно, думал о пустяках, о внешности, и так пристально, что мысль не двигалась дальше. Тень жизни усиливалась в лице Визи, горькая складка усталости таилась в углах губ, потерявших мягкую алость, а рука, лежавшая на колене, стала тонкой по-детски .

Столик, уставленный лекарствами, открыл мне, что я был тяжко и, может быть, долго болен. «Да, долго», – подтвердил снег, белевший сквозь черноту стекла, в тишине ночной улицы. Голове было непривычно тепло, подняв руку, я коснулся повязок и, напрягая затрепетавшую память, вспомнил дуэль .

– Прелестно! – сказал я с некоторым совершенно необъяснимым удовольствием по этому поводу и щелкнул слабыми пальцами. Визи «выходила» меня, я видел это по изнуренности ее лица и в особенности по стрелке будильника, стоявшей на трех часах. Будильники – эти палачи счастья – не покупались никогда ни мной, ни Визи, и нынешняя опрокинутость правила говорила о многом. Неподвижная стрелка на трех часах разумеется означала часы ночи. Ясно, что Визи, разбуженная ночью звонком, должна была что-то для меня сделать, но это не настроило меня к благодарности: наоборот, я поморщился от мысли, что Визи покушалась обеспокоить мою особу, – больную, подстреленную, жалкую; я покачал головой .

Прошло очень немного времени, пока я обдумывал, по странному уклону мысли, способности Илии пророка вызывать гром, как очень короткий нежный звон механизма мгновенно разбудил Визи. Она протерла глаза, вскочила и бросилась ко мне с испуганным лицом ребенка, убегающего из темной комнаты, и ее тихие руки обвились вокруг моей шеи. Я сказал: – «Визи, ты видишь, что я здоров», – и она выпрямилась с радостным криком, путая и теряя движения; уже не испуг, а крупные горячие слезы блестели в ее ярких глазах. Первый раз за время болезни она слышала мои слова, сказанные сознательно .

– Милый Галь, ложись, – просила она, слабо, но очень настойчиво подталкивая меня к кровати. – Теперь я вижу, что ты спасен, но еще нужно лежать до завтра, до доктора. Он скажет… Я лег, нисколько не потревоженный ее радостью и волнением. Я лежал важно, настроенный снисходительно к опеке и горизонтальному своему положению. Визи села у изголовья, рассказывая обо мне, и я увидел в ее рассказе человека с желтым лицом, с красными от жара глазами, срывающего с простреленной головы повязку и болтающего различный вздор, на который присутствующие отвечают льдом и пилюлями. Так продолжалось месяц. Сложное механическое кормление я представил себе дождем падающих в рот пирожков и ложек бульона. Визи, между прочим, сказала:

– У меня было одно утешение в том случае, если бы все кончилось печально: что я умру тоже. Но ты теперь не думай об этом. Как долго я не говорила с тобой! Спокойной ночи, милый, спасенный друг! Я тоже хочу спать .

– Ах, так!.. – сказал я, немного обиженный тем, что меня оставляют, но в общем непривычно довольный. Великолепное, ни с чем не сравнимое ощущение законченности и порядка в происходящем теплой волной охватило меня. – «Муж зарабатывает деньги, кормит жену, которая платит ему за это любовью и уходом во время болезни, а так как мужчина значительнее, вообще, женщины, то все обстоит благополучно и правильно. – Так я подумал и дал тут же следующую оценку себе: – Я снисходительно-справедливый мужчина». В еще больший восторг привели меня некоторые предметы, попавшиеся мне на глаза: стенной календарь, корзинка для бумаги и лампа, покрытая ласковым зеленым абажуром. Они бесповоротно укрепили счастливое настроение порядка, господствующего во мне и вокруг меня. Так хорошо, так покойно мне не было еще никогда .

– Чудесно, милая Визи! – сказал я, – я решительно ничего не имею против того, чтобы ты заснула. Отправляйся. Надеюсь, что твоя бдительность проснется в нужную минуту, если это мне понадобится .

Она рассеянно улыбнулась, не понимая сказанного, – как я теперь думаю. Скоро я остался один. Великолепное настроение решительно изнежило, истомило меня. Я уснул, дрыгнув ногой от радости .

«Мальчишество», – скажете вы. – О, если бы так!

III Через восемь дней Визи отпустила меня гулять. Ей очень хотелось идти со мной, но я не желал этого. Я находил ее слишком серьезной и нервной для той благодати чувств, которую отметил в прошлой главе .

Переполненный беспричинной радостью, а также непривычной простотой и ясностью впечатлений, я опасался, что Визи, утомленная моей долгой болезнью, не подымется во время прогулки до уровня моего настроения и, следовательно, нехотя разрушит его. Я вышел один, оставив Визи в недоумении и тревоге .

Херам – очень небольшой город, и я быстро обошел его весь, по круговой улице, наслаждаясь белизной снега и тишиной. Проходящих было немного; я с удовольствием рассматривал их крепкие, спокойные лица провинциалов. У базара, где в плетеных корзинах блестели груды скользких, голубоватых рыб, овощи рдели зеленым, красным, лиловым и розовым бордюром, а развороченные мясные туши добродушно рассказывали о вкусных, ворчащих маслом, бифштексах, я глубокомысленно постоял минут пять в гастрономическом настроении, а затем отправился дальше, думая, как весело жить в этом прекрасном мире .

С чувством пылкой признательности вспомнил я некогда ненавистного мне Гуктаса. Не будь Гуктаса, не было бы дуэли, не будь дуэли, я не пролежал бы месяц в беспамятстве. Месяц болезни дал отдохнуть душе. Так думал я, не подозревая истинных причин нынешнего своего состояния .

Необходимо сказать, чтобы не возвращаться к этому, что, в силу поражения мозга, моя мысль отныне удерживалась только на тех явлениях и предметах, какие я вбирал непосредственно пятью чувствами. В равной степени относится это и к моей памяти. Я вспоминал лишь то, что видел и слышал, мог даже припомнить запах чего-либо, слабее – прикосновение, еще слабее – вкус кушанья или напитка. Вспомнить настроение, мысль было не в моей власти; вернее, мысли и настроения прошлого скрылись из памяти совершенно бесследно, без намека на тревогу о них .

Итак, я двигался ровным, быстрым шагом, в веселом возбуждении, когда вдруг заметил на другой стороне улицы вывеску с золотыми буквами .

«Редакция Маленького Херама» – прочел я и тотчас же завернул туда, желая немедленно написать статью, за что, как хорошо помнил, мне всегда охотно платили деньги. В комнате, претендующей на стильный, но деловой уют, сидели три человека; один из них, почтительно кланяясь, назвался редактором и в кратких приятных фразах выразил удовольствие по поводу моего выздоровления. Остальные беспрерывно улыбались, чем все общество окончательно восхитило меня, и я, хлопнув редактора по плечу, сказал:

– Ничего, ничего, милейший; как видите, все в порядке. Мы чувствуем себя отлично. Однако позвольте мне чернил и бумаги. Я напишу вам маленькую статью .

– Какая честь! – воскликнул редактор, суетясь около стола и делая остальным сотрудникам знак удалиться. Они вышли. Я сел в кресло и взял перо .

– Я не буду мешать вам, – сказал редактор вопросительным тоном. – Я тоже уйду .

– Прекрасно, – согласился я. – Ведь писать статью… вы знаете? Хе-хехе!. .

– Хе-хе-хе!.. – осклабившись, повторил он и скрылся. Я посмотрел на чистый листок бумаги, не имея ни малейшего понятия о том, что буду писать, однако не испытывая при этом никакого мыслительного напряжения. Мне было по-прежнему весело и покойно. Подумав о своих прежних статьях, я нашел их очень тяжелыми, безрассудными и запутанными – некими старинными хартиями, на мрачном фоне которых появлялись и пропадали тусклые буквы. Душа требовала минимальных усилий. Посмотрев в окно, я увидел снег и тотчас же написал:

–  –  –

За время писания, продолжавшегося минут десять, я время от времени, посматривал в окно, и у меня получилось следующее:

«За окном лежит белый снег. За ним тянутся желтые, серые и коричневые дома. По снегу прошла дама, молодая и красиво одетая, оставив на белизне снега маленькие частые следы, вытянутые по прямой линии. Несколько времени снег был пустой. Затем пробежала собака, обнюхивая следы, оставленные дамой, и оставляя сбоку первых следов – свои, очень маленькие собачьи следы. Собака скрылась. Затем показался крупно шагающий мужчина в меховой шапке; он шел по собачьим и дамским следам и спутал их в одну тропинку своими широкими галошами. Синяя тень треугольником лежит на снегу, пересекая тропинку .

Г. Марк» .

Совершенно довольный, я откинулся на спинку кресла и позвонил .

Редактор, войдя стремительно, впился глазами в листок .

– Вот и все, – сказал я. – «Снег». Довольны ли вы такой штукой?

– Очень оригинально, – заявил он унылым голосом, читая написанное. – Здесь есть нечто .

– Прекрасно, – сказал я. – Тогда заплатите мне столько-то .

Молча, не глядя на меня, он подал деньги, а я, спрятав их в карман, встал .

– Мне хотелось бы, – тихо заговорил редактор, смотря на меня непроницаемыми, далеко ушедшими за очки глазами, – взять у вас статью на политическую или военную тему. Наши сотрудники бездарны. Тираж падает .

– Конечно, он падает, – вежливо согласился я. – Сотрудники бездарны .

А зачем вам военная или политическая статья?

– Очень нужно, – жалобно процедил он сквозь зубы .

– А я не могу! – Я припомнил, что такое «политическая» статья, но вдруг ужасная лень говорить и думать заявила о себе нетерпеливым желанием уйти. – Прощайте, – сказал я, – прощайте! Всего хорошего!

Я вышел, не обернувшись, почти в ту же минуту забыв и о редакции и о «Снеге». Мне сильно хотелось есть. Немедленно я сел на извозчика, сказал адрес и покатил домой, вспоминая некоторые из ранее съеденных кушаний. Особенно казались мне вкусными мясные колобки с фаршем из овощей. Я забыл их название. Тем временем экипаж подкатил к подъезду, я постучал, и мне открыла не прислуга, а Визи. Она нервно, радостно улыбаясь, сказала:

– Куда ты исчез, бродяжка? Иди кормиться. Очень ли ты устал?

– Как же не устал? – сказал я, внимательно смотря на нее. Я не поцеловал ее, как обычно. Что-то в ней стесняло меня, а ее делало если не чужой, то трудной, – непередаваемое ощущение, сравнимое лишь с обязательной и трудно исполнимой задачей. Я уже не видел ее души, – надолго, как стальная дверь, хранящая прекрасные сокровища, закрылись для меня редкой игрой судьбы необъяснимые прикосновения духа, явственные даже в молчании. Нечто от прошлого однако силилось расправить крылья в пораженном мозгу, но почти в ту же минуту умерло .

Такой крошечный диссонанс не испортил моего блаженного состояния;

муха, севшая на лоб сотрясаемого хохотом человека, годится сюда в сравнение .

Я видел только, что Визи приятна для зрения, а ее большие дружеские глаза смотрят пытливо. Я разделся. Мы сели за стол, и я бросился на еду, но вдруг вспомнил о мясных шариках .

– Визи, как называются мясные шарики с фаршем?

– «Тележки». Их сейчас подадут. Я знаю, что ты их любишь .

От удовольствия я сердечно и громко расхохотался, – так сильно подействовала на меня эта неожиданная радость, серьезная радость настоящей минуты .

Вдруг слезы брызнули из глаз Визи, – без стона, без резких движений она закрыла лицо салфеткой и отошла, повернувшись спиною ко мне, – к окну. Я очень удивился этому. Ничего не понимая и не чувствуя ничего, кроме непонятности от перерыва в обеде, я спросил:

– Визи, это зачем?

Может быть, случайно тон моего голоса обманул ее. Она быстро подошла ко мне, перестав плакать, но вздрагивая, как озябшая, придвинула стул рядом с моим стулом и бережно, но крепко обняла меня, прильнув щекою к моей щеке. Теперь я не мог продолжать есть суп, но стеснялся пошевелиться. Терпеливо и злобно слушал я быстрые слова Визи:

– Галь, я плачу оттого, что ты так долго, так тяжко страдал; ты был без сознания, на волоске от смерти, и я вспомнила весь свой страх, долгий страх целого месяца. Я вспомнила, как ты рассказывал мне про маленького лунного жителя. Ты мне доказывал, что есть такой… и описал подробно:

толстенький, на голове пух, дна вершка ростом… и кашляет… О Галь, я думала, что никогда больше ты не расскажешь мне ничего такого! Зачем ты сердишься на меня? Ты хочешь вернуться? Но ведь в Хераме тихо и хорошо .

Галь! Что с тобой?

Я тихо освободился от рук Визи. Положительно женщина эта держала меня в странном и злостном недоумении .

– Лунный житель – сказка, – внушительно пояснил я. Затем думал, думал и наконец догадался: – «Визи думает, что я себя плохо чувствую». – Эх, Визи, – сказал я, – мне теперь так славно живется, как никогда! Я написал статейку, деньги получил! Вот деньги!

– О чем статью и куда?

Я сказал – куда и прибавил: – «О снеге» .

Визи доверчиво кивнула. Вероятно, она ждала, что я заговорю как раньше, – серьезно и дружески. Но здесь прислуга внесла «тележки», и я ревностно принялся за них. Мы молчали. Визи не ела; подымая глаза, я встречался с ее нервно-спокойным взглядом, от которого мне, как от допроса, хотелось скрыться. Я был совершенно равнодушен к ее присутствию. Казалось, ничто было не в силах нарушить мое безграничное счастливое равновесие. Слезы и тоска Визи лишь на мгновение коснулись его и только затем, чтобы сделать более нерушимым – силой контраста – то непередаваемое довольство, в какое погруженный по уши сидел я за сверкающим белым столом перед ароматически-дымящимися кушаньями, в комнате высокой, светлой и теплой, как нагретая у отмели солнцем вода .

Кончив есть, я посмотрел на Визи, снова нашел ее приятной для зрения, затем встал и поцеловал в губы так, как целует нетерпеливый муж. Она просияла (я видел каким светом блеснули ее глаза), но, встав, подошла к столику и, шутливо подняв над головой склянку с лекарством (которое я изредка еще принимал), лукаво произнесла:

– Две ложки после обеда. Мы в разводе, Галь, еще на полтора месяца .

– Ах, так? – сказал я. – Но я не хочу лекарства .

– А для меня?

– Чего там! Я ведь здоров! – Вдруг, посмотрев в окно, я увидел быстро бегущего мальчика с румяным, задорным лицом и тотчас же загорелся неодолимым желанием ходить, смотреть, слушать и нюхать. – Я пойду, – сказал я, – до свидания пока, Визи!

– О, нет! – решительно сказала она, беря меня за руку. – Тем более, что ты так непривычно желаешь этого!

Я вырвался, надел шубу и шапку. Мое веселое, резкое сопротивление поразило Визи, но она не плакала более. Ее лицо выражало скорбь и растерянность. Глядя на нее, я подумал, что она просто упряма. Я подарил ей один из тех коротких пустых взглядов, каким говорят без слов о нудности текущей минуты, повернулся и увидел себя в зеркале. Какое лицо! В третий раз смотрел я на него после болезни и в третий раз радостно удивлялся, – мирное выражение глаз, добродушная складка в углах губ, ни полное, ни худое, ни белое, ни серое – лицо, – как взбитая, приглаженная подушка. Итак, по-видимому, я перенес представление о своем воображенном лице на отражение в зеркале, видя не то, что есть .

Над левой бровью, несколько стянув кожу, пылал красный, формой в виде боба, шрам, – этот знак пули я рассмотрел тщательно, найдя его очень пикантным. Затем я вышел, сильно хлопнув в знак власти дверью, и очутился на улице .

IV

Не знаю, сколько времени и по каким местам я бродил, где останавливался и что делал; этого я не помню. Стемнело. Как бы проснувшись, услышал я тяжелый, из глубины души, трудный и долгий вздох; на углу, прислонясь к темной под ярким окном стене, стоял человек без шапки, одетый скудно и грязно. Он вздыхал, посылая пространству тяжкие, полные бесконечной скорби, вздохи-стоны-рыдания. Лица его я не видел. Наконец он сказал с мрачной и трогательной силой отчаяния: – «Боже мой! Боже мой!» Я никогда не забуду тона, каким произнеслись эти слова. Мне стало не по себе. Я чувствовал, что – еще вздох, еще мгновение

– и мое благостное равновесие духа перейдет в пронзительный нервный крик .

Поспешно я отошел, оставив вздыхающего человека наедине с его тайным горем, и тронулся к центру города. «Боже мой! Боже мой!» – машинально повторил я, этот маленький инцидент оставил скверный осадок – тень раздражения или тревоги. Но совсем спокойно чувствовал я себя. Меж тем темнота сплотнилась полной силой глухой зимней ночи, прохожие попадались реже и шли быстрее. В редких фонарях монотонно шипел газ, и я невольно прибавил шагу, стремясь к блистающим площадям центра. Один фасад, слабо озаренный стоящим в отдалении фонарем, заставил меня остановиться и внимательно осмотреть его. Меня поразило обилие сухих виноградных стеблей, поднимавшихся от земли по белому фону простенков к балконам и окнам первого этажа; сеть черных кривых линий зловеще обсасывала фасад, словно тысячи трещин. Одно из окон второго этажа было полуосвещено, свет мелькал в его глубине, и в светлых неясных отблесках за стеклом рамы виднелся едва различимый, бледный под изгибом черных волос женский профиль. Я не мог рассмотреть его благодаря, как сказано, неверному и слабому освещению, но почему-то упорно всматривался. Профиль намечался попеременно прекрасным и отвратительным, уродливым и божественным, злым и весенне-ясным, энергичным и мягким. Придушенные стеклом, слышались ленивые звуки скрипки. Смычок выводил неизвестную, но плавную и красивую мелодию .

Вдруг окно осветилось полным блеском невидимого огня, и я, при низких, нежно и горделиво стихающих аккордах, увидел голову пожилой женщины, с крепкой, сильно выдающейся нижней челюстью; черные глаза под нахмуренным низким лбом смотрели на какое-то проворно перебираемое руками шитье. Весь этот странный узел зрительных и слуховых впечатлений вызвал у меня в то же мгновение такой острый, черный прилив тоски, стеснившей сердце до боли, что я, с глазами полными слез, машинально отошел в сторону. Звуки скрипки казались самыми дорогими и печальными в мире. Я длил тоску в смутном ожидании чуда, как будто ради нее некий мертвенно мрачный занавес должен был распахнуться широким кругом, обнажив зрелище повелительной и несравненной гармонии… Это был первый припадок тоски. Наконец она стала невыносимо резкой. Увидев пылающий фонарями трактир, я вошел, выпил залпом у стойки несколько стаканов вина и сел в углу, повеселев и став опять грубее и проще, как час назад .

Рассматривая присутствующих, покуривая и внутренно веселясь в ожидании целого ряда каких-то прелестей, освеженный и согретый вином, я обратил внимание на вертлявоглазое, хитрое лицо старика, сидевшего неподалеку в обществе плохо одетой, смуглой и полной женщины. Ее напудренное лицо с влажными черными глазами и ртом ненормально красным было совсем некрасиво, однако ее упорный взгляд, обращенный ко мне, был взглядом уверенной в себе женщины, и я кивнул ей, рассчитывая поболтать за бутылкой. Старик, драный как облезшая кошка, тотчас же встал и пересел к моему столику .

– Вино-то… – сказал он так льстиво, словно поцеловал руку, – вино какое пьете? Дорогое винцо, хорошее, ха-ха-ха! Старичку бы дать! – И он потер руки .

– Пейте, – сказал я, наливая ему в стакан, поданный слугой с бешеной торопливостью, не иначе, как из уважения ко мне, барину. – Как вас зовут, старик, и кто вы такой?

Он жадно выпил, перемигнувшись через плечо со своей дамой .

– Я, должен вам сказать, – питаюсь услугами, – сказал старик, подмигивая мне весьма фамильярно и плутовато. – Прислуживаю я каждому, кто платит, и прислуживаю охотнее всего по веселеньким таким, остро-пикантным делам. Понимаете?

– Все понимаю, – сказал я, пьянея и наваливаясь на стол. – Служите мне .

– А вы чего хотите?

Я посмотрел на неопределенно улыбающуюся за соседним столом женщину. Спутница старика, в синем с желтыми отворотами платье и красной накидке, была самым ярким пятном трактирной толпы, и мне захотелось сидеть с ней .

– Пригласите вашу даму пересесть к нам .

– Дама замечательная! Первый сорт! – радостно закричал старик и, обернувшись, взвизгнул на весь зал: – Полина! Переваливайтесь сюда к нам, да живо!

Она подошла, села, и я, пока не пришла кошка, не сводил более с нее глаз. От ее круглой статной шеи, полных с маленькими кистями рук, груди и пухлых висков разило чувственностью. Я жадно смотрел на нее, она присматривалась ко мне, молчала и улыбалась особенной улыбкой. Старик, воодушевляясь время от времени, по мере того как слуга ставил нам свежие винные бутылки, держал короткие, но жаркие речи о необыкновенных достоинствах Полины или о своем прошлом богатстве, которого, смею думать, у него никогда не было. Я охмелел. Грязный, горластый сброд, шумевший за столиками, казался мне обществом живописных гигантов, празднующих великолепие жизни. Море разноцветного света заполняло трактир. Я взял руки Полина, крепко сжал их и заявил о своей страсти, получив в ответ взгляд более, чем многообещающий. Старик уже встал, застегиваясь и обматывая шею цветным шарфом. Я знал, что поеду куда-то с ним, и стал громко стучать, требуя счет .

В эту минуту маленькая, больная и худая как щепка, серенькая трактирная кошка нерешительно подошла ко мне, робко осмотрела мои колена и, тихо прыгнув, уселась на них, подняв торчком жалкий, облезлый хвост. Она терлась о мой рукав и подобострастно громко мурлыкала, требуя, видимо, внимания к своей жизни, заинтересованной в моих развлечениях. Я смотрел на нее со страхом и внезапной слабостью сердца, чувствуя, что уступаю новой волне тоски, отхлынувшей временно благодаря бутылке и женщине. Все кончилось. Потух пьяный огонь, – горькое, необъяснимое отчаяние сразило меня, и я, опять силясь, но тщетно, припомнить что-то неподвластное памяти, бросил деньги на стол, ударил старика по его испуганно цепляющимся за меня рукам вышел и поехал домой .

Холод, плавный бег саней и тишина улиц постепенно истребили тоску .

В весьма благосклонном, ровном и мирном настроении я позвонил у занесенных снегом дверей; мне открыла снова Визи, но, открыв, тотчас же ушла в комнаты. Я разыскал ее у камина в маленьком мягком кресле с книгой в руках и сел рядом. Я очень хорошо знал, что я нетрезв и взъерошен, однако совсем не хотел скрывать этого. Визи внимательно, без улыбки смотрела на меня, сказала тихо:

– Сегодня заходил доктор и очень тепло справлялся о тебе. Он хочет бывать у нас, – он просил разрешить ему это. – Как ты думаешь? Тебе, кажется, скучно, а такой собеседник, как доктор, незаменим .

– Доктора – ученые люди, – пробормотал я, – а мне. Визи, очень надоели сложные разговоры. Превыспренные! Аналитические! Ну их, в самом деле! Я человек простой и добродушный. Чего там рассуждать?

Живется – и живи себе на здоровье .

Визи не отвечала. Она задумчиво смотрела на раскаленные угли и, встрепенувшись, ласково улыбнулась мне .

– Я не скрою… Меня несколько пугает резкая перемена в тебе после болезни!

– Вот глупости! – сказал я. – Ты говоришь самые неподходящие глупости! Изменился! Да, очень вероятно!.. Боже мои! Неужели ты, Визи, завидуешь мне?

– Галь, что ты? – испуганно воскликнула Визи. – Зачем это?

– Нет, – продолжал я, усматривая в словах Визи завистливую и ревнивую придирчивость, – когда человек чувствует себя хорошо, другим это всегда мешает. Да пусть бы все так изменились, как я! Хоть и смутно, но понимаю же я наконец, каким я был до болезни, до этой замечательной раны, нанесенной Гуктасом. Все меня волновало, тревожило, заставляло гореть, спешить, писать тысячи статей, страдая и проклиная, – что за ужасное время! Фу! Каким можно быть дураком! Все очень просто, Визи, не над чем тут раздумывать .

– Объясни, – спокойно сказала Визи, – может быть, я тоже пойму. Что просто и – в чем?

– Да все. Все, что видишь, такое и есть. – Помолчав, я с некоторым трудом подыскал пример, по-моему убедительный: – Вот ты, Визи, сидишь передо мной и смотришь на меня, а я смотрю на тебя .

Она закрыла лицо руками, видимо, обдумывая мои слова. С торжеством, с безжалостной самоуверенностью я ждал возражений, но

Визи, открыв лицо, вдруг спросила:

– Что думаешь ты об этом месте, Галь? Это твой любимец. Конфор .

Слушай, слушай! «День проходит в горьких заботах о хлебе, ночь в прекрасных золотых сновидениях. Зато днем ярко горит солнце, а ночью, проснувшись, я побежден тьмой и ужасом тишины. Блажен тот, кто думает только о солнце и сновидениях» .

– Очень плохо, – решительно сказал я. – Каждому разрешается помнить все что угодно. Автор положительно невежлив к читателю. А вовторых, я несколько пьян и хочу спать. Прощай, Визи, спокойной ночи .

– Спокойной ночи, милый, – рассеянно сказала она, – завтра ты будешь работать?

– Бу-ду, – нерешительно сказал я. – Хотя, знаешь, о чем писать? Все ведь избито. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи! – медленно повторила Визи .

Уходя, я обернулся на особый оттенок голоса и поймал выражение нескрываемого, тоскливого страха в ее возбужденном лице. Мы встретились взглядами, Визи поторопилась улыбнуться, как всегда, нежно кивнув. Я ушел в спальню, разделся и лег с стесненной душой, но с задней лукавой мыслью о том, что Визи из простого упрямства не хочет понять меня .

V

Так повторилось раз, два, три – десять; причинами внезапной тоски служили, как я заметил, такие разнообразные обстоятельства, настолько иной раз противоречащие самому понятию «тоска», что я не мог избежать их. Чаще всего это была музыка, безразлично какая и где услышанная, – торжественная или бравурная, веселая или грустная – безразлично. В дни, предназначенные тоске, один отдельный аккорд сжимал и волновал душу скорбью о невспоминаемом, о некоем другом времени. Так я объясняю это теперь, но тогда, изумляясь тягостному своему состоянию, я, минуя всякие объяснения, спешил к вину и разгулу – истребителю меланхолии, возвращая часами ночного возбуждения прежнюю безмятежность .

Я стал определенно и нескрываемо равнодушен к Визи. Ее все более редкие попытки вернуть прежние отношения оканчивались ничем. Я стал бессознательно говорить с ней, как посторонний, чужой, нетерпеливый, но вежливый человек. Холодом взаимного напряжения полны были наши разговоры и встречи, – именно встречи, так как я не бывал дома по два и по три дня, ночуя у случайных знакомых, которых развелось изобилие. То были конюхи, фонарщики, газетчики, прачки, кузнецы, воры, солдаты, лавочники… Казалось, все профессии участвовали в моих скитаниях по Хераму в дни описанного выше, безысходного, тоскливого состояния. Мне нравился разговор этих людей: простой, грубо-толковый, лишенный двусмысленности и надрыва, он предлагал вниманию факты в безусловном, так сказать, арифметическом их значении: – «раз, два… четыре, одиннадцать, – случилось столько-то случаев таких-то, так и должно быть». Я радостно перевел бы нить своего разговора в описание поступков моих, но поступков, характернее и значительнее приведенных выше, не было и не могло быть. Удивительное чувство порядка, законченности всего, стало, за исключением дней тоски, нормальным для меня состоянием, отрицающим в силу этого всякий позыв к деятельности .

Доктор, противу ожидания моего, появился-таки в нашей квартире, он был расторопен и вежлив, весел и оживлен. Он сделал мне множество предложений, как хитрый медик – замаскированно-медицинского свойства: прогулку на раскопки, охоту, лыжный спорт, участие в музыкальном кружке, в астрономическом кружке, наконец, предложил заняться авиацией, токарным ремеслом, шахматами и собеседованиями на религиозные темы, я слушал его внимательно, промолчал на все это и попрощался так сухо, что он не приходил более. После этого я сказал Визи:

– От чего хочешь ты меня лечить?

– Я хочу только, чтобы ты не скучал, – глухо произнесла она таким усталым, невольно сказавшим более, чем хотела, голосом, что я внутренно потускнел. Но это продолжалось мгновение. Я звонко расхохотался .

– Ты, ты не скучай, Визи! – сказал я. – А мне скучно не может быть – слышишь?! Я, право, не узнаю себя. Какое веселье, какая скука? Нет у меня ни этого, ни другого. Ну, и просто – я всем доволен! Чего же еще? Я мог бы быть доктором этому доктору, если уж так говорить, Визи .

– Мы не понимаем друг друга, Галь. Ты смотришь на меня чужими глазами. Давно уж я не видела того выражения, от которого – знаешь? – хочется тихо петь или, улыбаясь, молчать… Наш разговор оборвался… мы вели его словами и сердцем…

– Мне странно слышать это, – сказал я, – быть может, ранее чрезмерная возбудимость… Но я не докончил. Я хотел добавить… «нравилась тебе», – и вдруг, как прихлопнутый глухой крышкой, резко почувствовал себя настолько чужим самому себе, что проникся величайшим отвращением к этой попытке завернуть в прошлое .

– Как-нибудь мы поговорим об этом в другой раз, – трусливо сказал я, – меня расстраивают эти разговоры. – Мне нестерпимо хотелось уйти .

Слова Визи безнадежно и безрезультатно напрягали мою душу, она начинала терзаться, как немой, которому необходимо сказать что-то сложное и решающее. Я молчал .

– Уходи, если хочешь, – печально сказала Визи, – я лягу спать .

– Вот именно, я хотел прогуляться, – заявил я, быстро беря шляпу и целуя ее руку с тайной благодарностью, – но я скоро вернусь .

– Скоро?.. А «Метеор» снова просит статью .

Я улыбнулся и вышел. Давно уже когда-то нежно любимая работа отталкивала меня сложностью второй жизни, переживаемой в ней .

Покойно, отойдя в сторону от всего, чувствовал я себя теперь, погрузившись в тишину теплого, сытого вечера, как будто вечер, подобно живому существу, плотно поев чего-то, благодушно задремал. Но, конечно, это я шел с сытой душой, и шел в таком состоянии долго, пока, взглянув вверх, не увидел среди других яркую, торжественно высящуюся звезду. Что было в ней скорбного? Каким голосом и на чей призыв ответило тонким лучам звезды все мое существо, тронутое глубоким волнением при виде необъятной пустыни мира? Я не знаю… Знакомая причудливая тоска сразила меня. Я ускорил шаги и через некоторое время сидел уже в дымном воздухе «Веселенького гусара», слушая успокоительную беседу о трех мерах дров, проданных с барышом .

VI

Зима умерла. Весна столкнула ее голой, розовой и дерзкой ногой в сырые овраги, где, лежа ничком в виде мертвенно-белых обтаявших пластов снега, старуха дышала еще в последней агонии холодным паром, но слабо и безнадежно. Солнце окуривало землю запахом древесных почек и первых цветов. Я жил двойной жизнью. Спокойное мое состояние ничем не отличалось от зимних дней, но приступы тоски стали повторяться чаще, иногда по самому ничтожному поводу. По окончании их я становился вновь удивительно уравновешенным человеком, спокойным, недалеким, ни на что не жалующимся и ничего не желающим. Иногда, сидя с Визи, я видел ее как бы вдали, настолько вдали, что ожидал, если она заговорит, не услышать ее голоса. Мы разговаривали мало, редко и всегда только о том, о чем хотел говорить я, т. е. о незамысловатых и маловажных вещах .

Был поздний вечер, когда в трактир «Веселенького гусара» посыльный доставил мне письмо с надписью на свежезаклеенном конверте: «Г. Марку от Визи». Пьяный, но не настолько, чтобы утратить способность читать, я раскрыл конверт с сильным любопытством зрителя, как если бы присутствовал при чтении письма человеком посторонним мне – другому, тоже постороннему. Некоторое время строки письма шевелились, как живые, под моим неверным и возбужденным взглядом; преодолев это неудобство, я прочитал:

«Милый, мне очень тяжело писать тебе последнее, совсем последнее письмо, но я больше не в силах жить так, как живу теперь. Несчастье изменило тебя. Ты, может быть, и не замечаешь, как резко переменился, какими чужими и далекими стали мы друг другу. Всю зиму я ждала, что наше хорошее, чудесное прошлое вернется, но этого не случилось. У меня нет сознания, что я поступаю жестоко, оставляя тебя. Ты не тот, прежний, внимательный, осторожный, большой и чуткий Галь, какого я знала. Господь с тобой! Я не знаю, что произошло с твоей бедной душой. Но жить так дальше, прости меня, – не могу! Я подробно написала о всем издателю „Метеора“, он обещал назначить тебе жалованье, которое ты и будешь получать, пока не сможешь снова начать работать. Прощай. Я уезжаю;

прощай и не ищи меня. Мы больше не увидимся никогда .

Визи» .

– «Визи», – повторил я вслух, складывая письмо. В этот момент, роняя прыгающий мотив среди обильно политых вином столиков, взвизгнула скрипка наемного музыканта, обслуживавшего компанию кочегаров, и я заметил, что музыка подчеркивает письмо, делая трактир и его посетителей своими, отдельными от меня и письма; – я стал одинок и, как бы не вставая еще с места, вышел уже из этого помещения .

Встревоженный неожиданностью, самым фактом неожиданности, безотносительно к его содержанию, осилить которое было мне еще не дано, я поехал домой с ясным предчувствием тишины, ожидающей меня там – тишины и отсутствия Визи. Я ехал, думая только об этом. Неизвестно почему, я ожидал, что встречу дома вещи более значительные, чем письмо, что произойдут некие разъяснения случившегося. Содержание письма, логически вполне ясное, – внутренно отвергалось мной, в силу того, что я не мог представить себя на месте Визи. Вообще же, помимо глухой тревоги, вызванной впечатлением резкого обрыва привычных и ожидаемых положений, я не испытывал ничего ярко горестного, такого, что сразу потрясло бы меня, однако сердце билось сильнее и путь к дому показался не близким .

Я позвонил. Открыла прислуга, меланхолическая, пожилая женщина;

глаза ее остановились на мне с каменной осторожностью .

– Барыня дома? – спросил я, хотя слышал тишину комнат и задумчивый стук часов и видел, что шляпы и пальто Визи нет .

– Они уехали, – тихо сказала женщина, – уехали в восемь часов. Вам подать ужин?

– Нет, – сказал я, направляясь к темному кабинету, и, постояв там во тьме у блестящего уличным фонарем окна, зажег свечу, затем перечитал письмо и сел, думая о Визи. Она представилась мне едущей в вагоне, в пароходной каюте, в карете – удаляющейся от меня по прямой линии; она сидела, я видел только ее затылок и спину и даже, хотя слабо, линию щеки, но не мог увидеть лица. Мысленно, но со всей яркостью действительного прикосновения я взял ее голову, пытаясь повернуть к себе; воображение отказывалось закончить этот поступок, и я по-прежнему не видел ее лица .

Тоскливое желание заглянуть в ее лицо некоторое время не давало мне покоя, затем, устав, я склонился над столом в неопределенной печальной скуке, лишенной каких бы то ни было размышлений .

Не знаю, долго ли просидел я так, пока звук чего-то упавшего к ногам, не заставил меня нагнуться. Это был ключ от письменного стола, упавший из-под моего локтя. Я нагнулся, поднял ключ, подумал и открыл средний ящик, рассчитывая найти что-то, имеющее, быть может, отношение к Визи, – неопределенный поступок, вытекающий скорее из потребности действия, чем из оснований разумных .

В ящике я нашел много писем, к которым в эти минуты не чувствовал никакого интереса, различные мелкие предметы: сломанные карандаши, палочки сургуча, несколько разрозненных запонок, резинку и пачку газетных вырезок, перевязанную шнурком. То были статьи из «Вестника» и «Метеора» за прошлый год. Я развязал пачку, повинуясь окрепшему за последний час стремлению держать сознание в связи со всем, имеющим отношение к Визи. Статьи эти вырезывала и собирала она, на случай, если бы я захотел издать их отдельной книгой .

Я развязал пачку, просматривая заглавия, вспоминая обстоятельства, при которых была написана та или иная вещь и даже, приблизительно, скелетное содержание статей, но далекий от восстановления, так сказать, атмосферы сознания, характера настроения, облекавших работу. От заглавий я перешел к тексту, пробегая его с равнодушным недоумением, – все написанное казалось отражением чуждого ума и отражением бесцельным, так как вопросы, трактованные здесь, как-то: война, религия, критика, театр и т. д., – трогали меня не больше, чем снег, выпавший, примерно, в Австралии .

Так, просматривая и перебирая пачку, я натолкнулся на статью, озаглавленную: «Ценность страдания» статью, написанную приемом сильных контрастов и в свое время наделавшую немало шума. В противность прежде прочтенному, некоторые выражения этой статьи остановили мое внимание, в особенности одно: «Люди с так называемой „душой нараспашку“ лишены острой и блаженной сосредоточенности молчания: не задерживаясь, без тонкой силы внутреннего напряжения, врываются в их душу и без остатка покидают ее те чувства, которые, будучи задержаны в выражении, могли бы стать ценным и глубоким переживанием». Я прочитал это два раза, томясь вспомнить, какое, в связи с Визи, обстоятельство родило эту фразу и, с неожиданной, внутренно толкнувшей отчетливостью, вспомнил! – так ясно, так проникновенно и жадно, что встал в волнении чрезвычайном, почти болезненном. Это сопровождалось заметным ощущением простора, галлюцинаторным представлением того, что стены и потолок как бы приобрели большую высоту. Я вспомнил, что в прошлом году, летом, подошел к Визи с невыразимо ярким приливом нежности, могущественно требовавшим выхода, но, подойдя, сел и не сказал ничего, ясно представив, что чувство, исхищенное словами, в неверности и условности нашего языка, оставит терпкое сознание недосказанности и конечно никак уже не выразимого словами, приниженного экстаза. Мы долго молчали, но я, глядя в улыбающиеся глаза Визи, вполне понимавшей меня, был очень, бескрайно полон ею и своим сжатым волнением. После того я написал вышеприведенное рассуждение .

Я вспомнил это живо и сердцем, а не механически, – мне не сиделось, я прошелся по кабинету, в углу лежал скомканный лист бумаги, я поднял его, развернул и, с изумлением, чуждым еще догадкам, увидел, что лист, не вполне дописанный красивым, мелким почерком Визи, был не чем иным, как неоконченной, но разработанной уже в значительной степени моей статьей, с заголовком: «„Ртутные рудники Херама“, статья Г. Марка». Я никогда не писал этой статьи и не диктовал ее никому, я ничего не писал. Я прочел написанное со вниманием преступника, читающего копию приговора. Живое, интересное и оригинальное изложение, способность охватить ряд явлений в немногих словах, выделение главного из массы несущественного и, как аромат цветка, свойственные только женщинам, свои, никогда не приходящие нам в голову слова, очень простые и всем известные, с несколько интимным оттенком, например: «совсем просто», «замечательно хорошие», «как взглянуть» – делали написанное прекрасной работой. «Статья Г. Марка» снова прочел я… и стало мне в невольных неудержимых тяжких слезах спасительно резкой скорби – ясным все .

Я сидел неподвижно, пытаясь овладеть положением. «Я никогда больше не увижу ее», – сказал я, проникаясь, под впечатлением тревоги и растерянности, особым вниманием к слову «никогда». Оно выражало запрет, тайну, насилие, и тысячу причин своего появления. Весь «я» был собран в этом одном слове. Я сам, своей жизнью вызвал его, тщательно обеспечив ему живучесть, силу и неотразимость, а Визи оставалось только произнести его письменно, чтобы, вспыхнув черным огнем, стало оно моим законом, и законом неумолимым. Я представил себя прожившим миллионы столетии, механически обыскивающим земной шар в поисках Визи, уже зная на нем каждый вершок воды и материка, – механически, как рука шарит в пустом кармане потерянную монету, вспоминая скорее ее прикосновение, чем надеясь произвести чудо, и видел, что «никогда»

смеется даже над бесконечностью .

Я думал теперь упорно, как раненый, пытающийся с замиранием сердца предугадать глубину ранения, сгоряча еще не очень чувствительного, но отраженного в инстинкте страхом и возмущением. Я хотел видеть Визи и видеть возможно скорее, чтобы ее присутствием ощупать свою рану, но это черное «никогда» поистине захватывало дыхание, и я бездействовал, пока взгляд мой не упал снова на неоконченную Визи статью. Мучительное представление об ее тайной, тихой работе, об ее стараниях путем длительного и возвышенного подлога скрыть от других мое духовное омертвение было ярким до нестерпимости .

Я вспомнил ее улыбку, походку, голос, движения, наклон головы, ее фигуру в свете и в сумерках, – во всем этом, так драгоценном теперь, не сквозило никогда даже намека на то, что она делала для меня. Долго молчаливая любовь возвращалась ко мне, но как! И с какими надеждами! – с меньшими, чем у смертельного больного, еще дышащего, но думающего только о смерти .

Я встал, прислушиваясь к себе и размышляя как прежде: отчетливо собирая вокруг каждой мысли толпу созвучных ей представлений, со всем ее оглушительным эхом в далях сознания. Я видел, что встряхиваюсь и освобождаюсь от сна. Я встал с единственным, неотложным решением отыскать Визи, спокойно зная, что отныне, с этого мгновения увидеть ее становится единственной целью жизни. Насколько вообще всякое решение приносит спокойствие, настолько я получил его, приняв такое решение, но спокойствие подобного рода охотно променял бы на любую унизительнейшую из пыток .

Белое, еще бессолнечное утро открыло за бледно-голубым окном пустую, тихую улицу. Я вышел, направляясь к озерной пристани. Я хотел верить, что Визи предварительно поехала в Зурбаган. По моим расчетам, она не могла миновать этот город, так как в нем жили ее родственники. На тот случай, если бы я уже не застал ее в Зурбагане и лица, посвященные в ее тайну, отказались указать мне адрес, – я с чрезвычайным, но полным любви ожесточением решил достичь цели непрерывным упорством, хотя бы пришлось пустить для этого в ход все средства, возможные на земле .

Подойдя к пристани, я увидел низкое над обширной водой солнце, далекие туманные берега и небольшой пароход «Приз», тот самый, который увозил нас в прошлом году в Херам. Со стесненным сердцем смотрел я на его корпус, трубу в белых кольцах, мачты и рубку, – он был для меня живым третьим, помнившим присутствие Визи и как бы навек связанным со мной этим общим воспоминанием .

На пристани почти никого не было, – бродила спокойная худая собака, обнюхивая различный сор, да в дальнем конце мола медленно переходил с места на место ранний удильщик, высматривая неизвестное мне удобство .

У конторы я взглянул в прибитое к стене расписание: – «Приз» отходил в десять часов утра, а перед этим, вчера, вышел тем же рейсом «Бабун», в одиннадцать сорок минут вечера. Только «Бабун» мог увезти Визи. Это немного развеселило меня: нас разделяло часов двенадцать пути, – срок, за который Визи едва ли смогла уехать из Зурбагана далее, если даже она и опасалась, что я стану ее разыскивать. Я тщательно разобрал этот вопрос и с горестью заключил, что она могла не бояться встретить меня, все поведение мое должно было убедить ее в том, что я вздохну облегченно, оставшись один. Несмотря на стыд, это прибавило мне надежды застигнуть Визи врасплох, хотя в хорошем исходе свидания я далеко не был уверен. Предупреждая события, я вызывал болезненно напряженной душой призраки и голоса встречи, варьируя их в множестве оттенков и положений, и мысленно волнуясь, говорил с Визи, рассказывал все мелочи своего потрясения .

Когда солнце поднялось выше и гул ранней работы огласил гавань, я засел в ближайшей кофейне, где просидел до первого свистка. Когда пароход двинулся, вспахав прозрачную воду озера прямой линией кипящей у кормы пены, я долго смотрел на собранные теперь в одну длинную кучу крыши Херама с чувством неудовлетворенного любопытства. Характер и дух города остались мне неизвестными, как если бы я никогда в нем не жил; так произошло потому, что я временно ослеп для многих вещей, понятных изощренной душе и неуловимых ограниченным, скользящим вниманием. Но скоро я спустился в каюту, где, против воли, совершенно измученный событиями прошедшей ночи, я заснул. Проснулся я в темноте, тревоге и ропоте монотонно шумливых волн, поплескивающих о борт .

Тоска, страх за будущее, одиночество, тьма – делали неподвижность невыносимой. Я закурил и вышел на палубу .

По-видимому, был глухой, поздний час ночи, так как в пустоте неверного света мачтовых фонарей я увидел только один, почти слившийся с бортом и мраком озера, силуэт женщины. Она стояла спиной ко мне, облокотившись на планшир. Мне хотелось поговорить, рассеяться; я подошел и сказал негромко, в тон глухой ночи: – «Если вам тоже, как и мне, не спится, сударыня, поговорим о чем-нибудь полчаса. Обычное право путешественников»… Но я не договорил. Женщина выпрямилась, повернулась ко мне, и в полусвете падающих сверху лучей я узнал Визи… Ни верить этому, ни отрицать этого я не смел в первое мгновенье, показавшееся концом всего, полным обрывом жизни. Но тут же, отстраняя гнетущую силу потрясения, вспыхнул такой радостью, что как бы закричал, хотя не мог еще произнести ни слова, ни звука и стоял молча, совершенно расколотый неожиданностью. Милое, нестерпимо милое лицо Визи смотрело на меня с грустным испугом. Я сказал только:

– Это ты, Визи?

– Я, милый, – устало произнесла она .

– О, Визи… – начал я, было, но слезы и безвыходное смятение мешали сказать что-нибудь в нескольких исчерпывающих словах. – Я ведь опять тот, – выговорил я наконец с чрезвычайным усилием, – тот, и искал тебя!

Посмотри на меня ближе, побудь со мной хоть месяц, неделю, один день .

Она молчала, и я, взяв ее руку, тоже молчал, не зная, что делать и говорить дальше. Потом я услышал:

– Я очень жалею, что опоздала на вечерний пароход и что мы здесь встретились… Галь, не будет из этого ничего хорошего, поверь мне! Уйдем друг от друга .

– Хорошо, – сказал я, холодея от ее слов, – но выслушай меня раньше .

Только это!

– Говори… если можешь… В одном этом слове «можешь» я почувствовал всю глубину недоверия Визи. Мы сели .

Светало, когда я кончил рассказывать то, что написано здесь о странных месяцах моей, и в то же время не похожей на меня, жизни, и тогда Визи сделала какое-то не схваченное мною движение, и я почувствовал, что ее маленькая рука продвинулась в мой рукав. Эта немая ласка довела мое волнение до зенита, предела, едва выносимого сердцем, когда наплыв нервной силы, подобно свистящему в бешеных руках мечу, разрушает все оковы сознания. Последние тени сна оставили мозг, и я вернулся к старому аду – до конца дней .

Подаренная жизнь*

I

Коркин был человек средней физической силы, тщедушного сложения;

его здоровый глаз, по контрасту с выбитым, закрывшимся, смотрел с удвоенным напряжением; он брился, напоминая этим трактирного официанта. В общем, худощавое кривое его лицо не производило страшного впечатления. «Джонка», бурое пальто и шарф были его бессменной одеждой. Он никогда не смеялся, а говорил голосом тонким и тихим .

В субботу вечером Коркин сидел в трактире и пил чай, обдумывая, где бы заночевать. Его искала полиция. Хлопнула, дохнув морозным паром, дверь; вошел испитой мальчишка, лет четырнадцати. Он осмотрелся, увидел Коркина и, подмигнув, направился к нему .

– Тебя, слышь, хотят тут, дело тебе есть, – сказал он, подсаживаясь. – Фрайер спрашивал .

– Чего это?

– Какой-то барин, – сказал хулиган, – я с ним снюхался на вокзале .

Надо ему кого-то «пришить». Мастера ищет .

– Он где?

– Поедем в «Ливерпуль». Он там в кабинете засел, пьет и бегает .

Кулачонко сжал, по столу треснул, зубами скрипнул. Псих .

– Пойдем, – сказал Коркин. Он встал, закрыл шарфом нижнюю часть лица, «джонку» сдвинул к бровям, торопливо докурил папироску и вышел с хулиганом на улицу .

II

По выцветшему, насквозь пропахшему кисло-унылым запахом кабинету «Ливерпуля» расхаживал, нервно потирая руки, человек лет тридцати. На нем был короткий, в талию, серый полушубок, белый барашек на рукавах и воротнике придавал полушубку вид фатовской, дамский .

Шапка, тоже белая, сидела на бородатой, жеманно откинутой голове очень кокетливо .

Мрачное лицо, с выдающейся нижней челюстью, обведенной густой, подстриженной клинышком, темной бородой; впалые, беспокойные глаза, закрученные торчком усы и нечто танцующее во всех движениях от скользящей, конькобежной походки до выворачивания наотлет локтей, – давали общее впечатление холеного, истеричного самца .

Коркин, постучав, вошел. Неизвестный нервически заморгал .

– По делу звали, – сказал Коркин, смотря на бутылки .

– Да, да, по делу, – заговорил шепотом неизвестный. – Вы – тот самый?

– Тот самый .

– Вы… пьете?

По тому, как он резко сказал «вы», – Коркин видел, что барин презирает его .

– Пьете, – нахально ответил Коркин; сел, налил и выпил .

Барин некоторое время молчал, воздушно поглаживая бороду пальцами .

– Обтяпайте мне одно дело, – хмуро сказал он .

– Говорите… зачем звали .

– Мне нужно, чтобы одного человека не было. За это получите вы тысячу рублей, а задатком теперь триста .

Левая щека его задергалась, глаза вспухли. Коркин выпил вторую порцию и съязвил:

– Самому-то вам… слабо… или как?. .

– Что? Что? – встрепенулся барин .

– Сами… трусите?. .

Барин устремился к окну и, постояв там вполоборота, кинул:

– Болван!

– Сам болван, – спокойно ответил Коркин .

Барин как бы не расслышал этого. Присев к столу, он объяснил Коркину, что желает смерти студента Покровского; дал его адрес, описал наружность и уплатил триста рублей .

– В три дня будет готов Покровский, – сухо сказал Коркин. – По газетам узнаете .

Они условились, где встретиться для доплаты, и расстались .

III

Весь следующий день Коркин напрасно подстерегал жертву. Студент не входил и не выходил .

К семи часам вечера Коркин устал и проголодался. Размыслив, решил он отложить дело до завтра. Кинув последний раз взгляд на черную арку ворот, Коркин направился в трактир. За едой он заметил, что ему как-то не по себе: ныли суставы, вздрагивалось, хотелось тянуться. Пища казалась лишенной запаха. Однако Коркину не пришло в голову, что он простужен .

Преступник с отвращением доел щи. Сидя потом за чаем, он испытывал неопределенную тревогу. Бродили беспокойные мысли, раздражал яркий свет ламп. Коркин хотел уснуть, забыв о полиции, железной гирьке, приготовленной для Покровского, и всём на свете. Но притон, где он ночевал, открывался в одиннадцать .

У Коркина оставалось два свободных часа. Он решил провести их в кинематографе. На него напало странное легкомыслие, полное презрение к сыщикам и тупое безразличие ко всему .

Он зашел в какой-то из «Биоскопов». При кинематографе этом существовал так называемый «Анатомический музей», произвольное собрание восковых моделей частей человеческого тела. Коркин зашел и сюда .

С порога Коркин осмотрел комнату. За стеклами виднелось нечто красное, голубое, розовое и синее, и в каждом таком непривычных очертаний предмете был намек на тело самого Коркина .

Вдруг он испытал необъяснимую тягость, сильное сердцебиение – потому ли, что встретился с объектом своего «дела» в его, так сказать, непривычном, бесстрастно интимном виде, или же потому, что на модели, изображающие сердце, легкие, печень, мозг, глаза и т. п., смотрели вместе с ним незнакомые люди, далекие от подозрения, что такие же, только живые механизмы уничтожались им, Коркиным, – он не знал. Его резкое, новое ощущение походило на то, как если бы, находясь в большом обществе, он увидел себя совершенно нагим, раздетым таинственно и мгновенно .

Коркин подошел ближе к ящикам; заключенное в них магически притягивало его. Прежде других бросилась ему в глаза надпись:

«Кровеносная система дыхательных путей». Он увидел нечто похожее на дерево без листьев, серого цвета, с бесчисленными мелкими разветвлениями. Это казалось очень хрупким, изысканным. Затем Коркин долго смотрел на красного человека без кожи; сотни овальных мускулов вплетались один в другой, тесно обливая костяк упругими очертаниями;

они выглядели сухо и гордо; по красной мускулатуре струились тысячи синих жил .

Рядом с этим ящиком блестел большой черный глаз; за его ресницами и роговой оболочкой виднелись некие, непонятные Коркину, похожие на маленький станок, части, и он, тупо смотря на них, вспомнил свой выбитый глаз, за которым, следовательно, был сокрушен такой же таинственный станок, как тот, которые он видел .

Коркин осмотрел тщательно все: мозг, напоминающий ядро грецкого ореха; разрез головы по линии профиля, где было видно множество отделений, пустот и перегородок; легкие, похожие на два больших розовых лопуха, и еще много чего, оставившего в нем чувство жуткой оторопелости. Все это казалось ему запретным, случайно и преступно подсмотренным. В целомудренной, восковой выразительности моделей пряталась пугающая тайна .

Коркин направился к выходу. Проходя мимо старика извозчика, стоявшего рядом с бабой в платке, он услышал, как извозчик сказал:

– Все как есть показано, Вавиловна. Работа божья… хитрая… и-их – хитрая заводь! Все, это… мы, значит, вовнутри, вот… да-а!

Суеверный страх проник в Коркина – страх мужика, давно приглушенный городом. В среде, где все явления жизни и природы: рост трав, хлеба, смерть и болезнь, несчастье и радость, – неизменно связываются с богом и его волей – никогда не исчезает такое суеверное отношение к малопонятному. Коркин шел по улице, с трудом одолевая страх. Наконец страх прошел, оставив усталость и раздражение .

Коркин хотел уже направиться к ночлегу, но вспомнил о студенте Покровском. Его непреодолимо потянуло увидеть этого человека, хотя бы мельком, не зная даже, удастся ли убить его сегодня; он испытывал томительное желание прикоснуться к решению, к концу «дела»; войти в круг знакомого, тяжкого возбуждения .

Он подошел к тем воротам и, подождав немного, вдруг столкнулся лицом к лицу с вышедшим из-под ворот на улицу высоким, прихрамывающим молодым человеком .

– Он, – сличив приметы, сказал Коркин и потянулся, как собака, сзади студента. Вокруг не видно было прохожих .

«Амба! – подумал Коркин, – ударю его». Дрожа от озноба, вынул он гирьку, но тут, останавливая решение, показалось Коркину, что у студента, если забежать вперед, окажутся закрывающие все лицо огромные глаза с таинственными станками. Он увидел также, что тело студента под пальто лишено кожи, что мускулы и сухожилья, сплетаясь в ритмических сокращениях, живут строгой, сложной жизнью, видят Коркина и повелительно отстраняют его .

Чувствуя, что рука не поднимается, что страшно и глухо вокруг,

Коркин прошел мимо студента, кинув сквозь зубы:

– Даром живете .

– Что такое? – быстро спросил студент, отшатываясь .

– Даром живете! – повторил Коркин и, зная уже, с тупой покорностью совершившемуся, что студент никогда не будет убит им, – свернул в переулок .

Леаль у себя дома*

I

Пока лаяла цепная собака, вор не особенно беспокоился. Ленивый, вопросительный лай ясно указывал на отсутствие у собаки сильных, воинственных подозрений. Верхним чутьем она слышала посторонний запах, мелькавший обрывками в ровном ветре, дующем со стороны дома, но это могло быть также запахом с улицы .

Вор переходил из комнаты в комнату, водя огненным кружком карманного фонаря по обоям и столам, скрытым тьмой. Он только что пробрался в дом и еще не вполне ориентировался. Целью поисков был кабинет или будуар. Временами, прислушиваясь, он гасил свет и двигался ощупью. Наконец он различил так хорошо знакомый его опытному носу запах женщины, сложный букет парфюмерии, цветов, материи и чистоты .

Чистота и опрятность, свойственная женщинам, имеют, как известно, свой запах, несравнимый, как запах сена, о котором так и говорят: запах сена .

Вор остановился, и огненный глаз фонарика начал буравить тьму, останавливаясь на различных предметах. Мошенник облегченно вздохнул, поняв, что попал не в спальню. Это был будуар – место, где иногда оставляют драгоценные вещи. Вор осмотрел каминную доску, столики, пожал с видом недоумения плечами и двинулся к письменному столу .

За стеной скрипнула дверь, кто-то кашлянул и спросил: «Ты слышишь?» Женский голос ответил: «Нет». – «Мне показалось, что кто-то ходит, пойду посмотрю, я помню, что дверь на балкон открыта». – Мужской голос смолк, и неторопливые шаги раздались в коридоре .

Вор быстро открыл окно, схватил по пути небольшую шкатулку и прыгнул в сад, попав на подбросившие его упругие кусты жимолости .

Собака, рванув цепь, залаяла хриплым басом, беснуясь и угрожая. Вор бросился к садовой решетке, перескочил ее и побежал в сторону канала, в прикрытие глухих переулков. Бежал он ровно, без особенного страха и без особенного огорчения; состояние его духа напоминало кислую гримасу игрока, игравшего весь вечер вничью. Шкатулку он крепко держал под мышкой, рассчитывая вознаградить себя, в случае пустоты ее или бесценности, – удовольствием сковырнуть замок. Без этого привычного действия он считал бы ночь окончательно потерянной во всех смыслах .

II Ночной трактир «Астра» приютил с месяц назад бледного человека с породистым и пьяным лицом, одетого в нечто напоминающее одежду. Он просил милостыню и пропивал ее. Его приставания к прохожим были подчас резки и уныло-назойливы, иногда – вежливы и своеобразно изящны .

Он знал языки. В его манерах сохранился намек на большое и, может быть, блестящее прошлое. У него были седые виски и хриплый, но мягкий голос .

Среди нищих и хулиганов его звали «Жетон», а настоящее имя выговаривалось: Леаль Ар .

Часа полтора спустя после похищения шкатулки из виллы Ассун Жетон сидел в «Астре» у липкого столика без водки и табаку. По углам шептались или, посадив на колени женщин, спаивали их до истерики и потери сознания. Леаль Ар думал о беспроволочном телеграфе Маркони .

Он любил, выбрав какой-либо предмет, чуждый печальному настоящему, мысленно уходить от «Астры» и самого себя .

Вошел человек с пытливым и деловым лицом. Это был вор Зитнер, завсегдатай «Астры». Леаль Ар пристально смотрел на него, ожидая в случае успешных дел Зитнера грошовой подачки и, как всегда, – порции спирта. Зитнер медленно подошел к нему и сел рядом. Ар вздрогнул .

Взгляд Зитнера ощупывал его, мерил, изучал и спрашивал. Ар покорно молчал .

– Жетон, – заговорил Зитнер, – то, что я расскажу тебе, никто не должен знать, кроме нас. Если тебе надоели объедки, скверная водка и ночлеги на свалках – держи язык за зубами. Ты можешь хорошо, очень хорошо заработать .

– Водки, – сказал Ар. – Меня трясет, и я понимаю тебя плохо .

– Есть. – Зитнер мигнул стойке. – Сова, дайте водки, один стакан, и большой. Слушай, Жетон. Я украл письма, большой пук любовных писем к богатой замужней женщине. Это чистые деньги. Письма были в шкатулке, я бросил ее в канал. За письма дадут десятки, а может быть, сотни тысяч .

Смекни. Мне некого послать с ними, кроме тебя. Шантаж должен сделать джентльмен; простому вору дадут по шее или дадут в десять раз меньше, чем следует. Мошенник крупного полета, каким ты должен показаться той даме, особенно если тебя одеть с иголочки, вытрезвить и надушить – внушит страх и почтение. А за почтение надо платить дорого .

– Недурно, – сказал Ар .

– Да. Я вижу, кто ты. Ты барин. Для этого дела, Жетон, нужен барин .

Ар думал и напивался. Он пил большими глотками, быстро хмелел .

Слова Зитнера наполнили «Астру» призраками. Ар промотал состояние и хорошо знал, что дают деньги. Лучезарное сияние их коснулось его души .

Он пил и был в прошлом, упоительном, как величавый, певучий бал, полный праздничных лиц .

«Последняя гадость, – сказал он мысленно, – последняя – и новая жизнь. Мне дадут ее деньги, много денег». Он грустно и решительно улыбнулся .

– Я готов, – сказал Ар, – что нужно делать теперь?

– Иди .

III

Было совсем светло, когда Зитнер разбудил Ара. В просторной, хорошо обставленной комнате появился грибообразный старик с замкнутым и ехидным лицом. Ар лежал на кушетке; ему было удобно, мягко и весело .

– Приготовил? – спросил старика Зитнер. – Чтобы лучший сорт .

– Это что, – старик протянул руку. – Денег, денег мне надо, бестия .

Уплатил бы?!

– Вечером .

– Сбежишь?

– Дурак. Идем, господин Жетон. – Зитнер провел Ара небольшим коридором к двери, откуда слышалось журчанье воды. – Жетон, ты вымоешься. В соседней комнате лежит твой костюм. После всего этого я послужу тебе парикмахером .

Ар остался один. Ванна! С волнением смотрел он на этот давно не виданный им предмет комфорта. Вода шумно текла из крана, взбивая прозрачную пену. Леаль разделся и окунул ногу, но тотчас же отдернул ее .

«Варвары! Это сорок градусов», – пробормотал он, опустив градусник, и тотчас пустил холодной воды. Тщательно, с неописуемым наслаждением вымылся он с головы до ног. Теперь руки дрожали меньше, и он чувствовал себя гораздо бодрее. Метаморфоза забавляла его, как ребенка. Он прошел в соседнюю комнату и расплакался, увидев дорогое белье .

Чудесный язык вещей заговорил и пленил его. Первые движения Ара были торопливы и нервны, но уже через десять минут сказались незабываемые привычки некогда модного льва. Ар неторопливо застегивался, повертываясь перед зеркалом. Смутны и торжественны были его мысли. Рассеянный бег их подсказывал многое из того, с чем он одевался во все лучшее десять лет назад. Забытые лица, встречи, улыбки и разговоры подымались из глубин памяти, подобно золотым рыбкам, гоняющимся за мошкарой. Ар оделся и вышел .

– Жетон, – глубокомысленно сказал Зитнер и смолк. Перемена наружности Ара поразила его. Пожилой, бодрый господин с немного надменным лицом стоял посреди комнаты .

– Мне нравится черный галстук, – сказал Ар, – сбегайте-ка за ним, Зитнер .

IV

В четыре часа пополудни наемная карета везла Ара по набережной. В кармане его лежало одно из писем. Его он должен был предъявить в доказательство похищения .

По дороге он узнавал, – не механически, как в весь долгий период темного, унизительного падения, – а по-старому – некоторые дома, углы улиц, скверы и церкви. Здесь он расстался с Гинером, убитым на дуэли, в том магазине покупал жемчуг для невесты – сестры; в этом доме познакомился с Риверсами, там флиртовал с цыганкой, увезенной затем на автомобиле к южному морю .

Как быстро, как ужасно быстро прошло все. Ему показалось, что всадник, обогнавший его, – старый друг Тилли, и вся кровь бросилась ему в лицо от неожиданности. Дело, которое ехал он выполнить, Тилли не мог одобрить. Он дал бы ему пощечину и отвернулся, если б узнал об этом .

– Я, – сказал Ар, – я, Леаль Ар, шантажист. – Но слово это ничего не говорило ему. Сознание его дремало. Он не мог представить, как произойдет все. Он относился к этому как к необходимой, тяжкой и болезненной операции и старался не думать .

Карета остановилась. Леаль расплатился и нащупал письмо. Для большей верности он вынул его; это было точно – письмо, данное Зитнером. Теперь Леаль сильно и тягостно волновался. Желая успокоиться, он остановился у входа, развлекаясь чтением похищенного письма. Это было старое, выцветшее письмо, полное нежных, горячих слов и ласки;

письмо, писанное его рукой, его почерком, на его любимой, зеленоватой бумаге, – адресованное Марии Клер .

Карета давно отъехала. Над палисадом, в солнечной пыли переулка носились синие стрекозы и пчелы. Сады пышно дремали. У каменного косяка двери бился головой и рыдал Леаль Ар .

– Здесь нет свежих устриц! – насмешливо пробормотал газетчик, увидев входящего в рыночный подвальчик с крепкими напитками изящного господина навеселе. Вошедший, по-видимому, не нуждался в устрицах: он попросил водки и повторил это три раза. Трактир закрывался .

– «Идите домой, господин!» – крикнул слуга, толкая заснувшего за столом Ара .

– Разве я не дома? – сказал Ар. – Я дома, но вы не видите этого. Я дома, откуда сейчас гоните вы меня, но скоро – да, скоро – приду к вам .

Убийство в рыбной лавке* Действительное происшествие в городе Зурбагане, пережитое другом автора, учителем математики Пик-Миком .

–  –  –

Мои несчастья происходили от неумеренности во всем, от нерасчетливости в трате сил организма, могущего, как всякий бешено эксплуатируемый организм, давать лишь краткое повышенное состояние того или другого рода. Закон реакции способен испытать даже боров, дома валяющийся в грязи, а личность современного неврастеника – весьма хрупкая арфа для продолжительных бурных мелодий. Пользуясь иногда (очень редко) модными шаблонными выражениями, я могу сказать, что «устал жить»; слова эти не вполне искренни, но объясняют, в чем дело. Я стал замороженным судаком, духовной развалиной, или, что то же, акробатом со сломанными ногами. Однако желания не угасли и были (в силу бездействия) довольно разнообразны .

Весну прошлого года мне случилось провести в Зурбагане. Этот удивительно живой южный город увеличил несколько мой аппетит и улучшил дыхание, но лукавая апатичность сделалась уже, по-видимому, постоянной окраской моего духа, и я был бессилен пожелать даже прекращения этого состояния. Все существо мое пропиталось бесцветной томностью и бессодержательной задумчивостью. Я мог часами слушать разные пустяки, не проронив ни слова, или сидеть у окна с видом на море, зевая, как мельник в безветренный день .

Старушка, у которой я снял комнату, толстенькая и свежая, без единого пятнышка на ослепительной белизны переднике, без конца рассказывала мне о выгнанном ею из дома пьянице-муже или семейных делах соседей, в которых она открывала качества самого противоположного свойства: или ангельскую доброту или же самое черное злодейство. Слушая болтовню этой полустарухи, полудамы, я часто по ее просьбе помогал ей мотать нитки, растягивая их на растопыренных пальцах. В конце концов я привык к этому глупому занятию, – моему бездействующему уму нравилось течение бесконечной нитки, обходящей вокруг клубка, здесь не над чем было думать и не о чем беспокоиться .

Однажды в жаркий полдень я дремал у окна над книгой, когда в полуотворенную дверь просунулась седая голова почтенной женщины .

– Ах, господин Пик-Мик! – сказала хозяйка, качая головой. – Вот уж скучно вам, как посмотрю. Не будете ли вы так любезны помочь мне с этой голубой шерстью?

– Это очень кстати, – шутливо заявил я, – идите, идите сюда. – Я воспрянул духом, как боевой конь .

Полезное занятие началось. Однако, не успели мы смотать десяти саженей шерсти, как в прихожей залился звонок, и хозяйка встала .

– Вот и угли принесли! – вскричала она тоном полководца, бросающего резервы. – Я ему, этому негодяю, глаза выцарапаю. Каково это утром обходиться без углей, подумайте-ка, господин Пик-Мик!

Она отправилась, по своему образному выражению, «выцарапывать»

глаза носильщику, а я положил шерсть на подоконник и закурил. Помню, я размышлял в это время о только что прочитанном описании Фарнезского Геркулеса в книге г-на Лабазейля, и то что последовало немедленно не имело и не могло иметь никакого отношения к данному состоянию моего ума .

Я услышал на каменном тротуаре под окном торопливый гул шагов группы людей, свернувших на нашу улицу из соседнего переулка. Я их не видел, они шли быстро и громко переговаривались. Голоса их звучали тревожно и возбужденно. Кто-то сказал: – «Незадача вашему отцу, Крисс, помер он страшной смертью». – «Только попадись мне убийца! – вскричал, я полагаю, сын Крисса. – Я поступлю с ним, как жернов с мукой!» – «И вот, – подхватил третий, – надо же было снять лавку в таком глухом месте!»

– «Кто же знал, – возразил второй, – угол Черногорской и Вишневого Сада всегда давал пользу. На рыбу там большой спрос». – «Дар-бер-гур-бунмум»… Шумели, уже неясно, голоса, удаляясь. На улице стало тихо .

Поспешные шаги, торопливый разговор, из которого было совершенно ясно, что на углу улиц Черногорской и Вишневого Сада недавно, вернее, только что, произошло убийство, сильно разожгли мое любопытство, вспыхивающее за последнее время только от неожиданных резких толчков, подобных настоящему. Содержание разговора точно указывало жертву .

Убили хозяина рыбной лавки, какого-то Крисса, и вот его сын спешил, надо думать, с товарищами к месту преступления, извещенный полицией о сем печальном событии. Я с удовольствием ощутил нестерпимое желание поглазеть на труп Крисса, вздохнуть атмосферой уличного возбуждения, толкаться в толпе зрителей, ахать и охать .

Стараясь не дать угаснуть этому редкому для меня проявлению интереса к человеческой жизни, я поспешно надел шляпу, взял свою трость с серебряным набалдашником, изображающим кулак, и быстро пошел на улицу мимо разгоряченной старушки, копавшейся с причитанием и бранчливостью в кошельке. Угольщик, видимо, сдал товар и ждал за него уплаты. Ни тот, ни другая, кажется, не заметили моего ухода .

Угол Черногорской и Вишневого Сада был действительно изрядно глухим местом, обретаясь среди пустырей, в самом конце гавани, населенном инвалидами, спившимися матросами, судовыми рабочими и мелкими огородниками. Имя «Вишневый Сад» было дано не иначе как в насмешку. Эта кривая улица изобиловала сорными травами и полуразрушенными заборами. Не лучше выглядела и Черногорская, выходя одним концом к безотрадному пейзажу свалок. За дальностью расстояния пришло мне в голову нанять фаэтон, но я почему-то не сделал этого .

Шагая, шагая и шагая, появился я наконец на этом углу, где над фасадом одноэтажного дома виднелась черная от дождей вывеска с зелеными буквами, возвещавшими, что здесь «Рыбная торговля Крисса» .

Двери лавчонки были открыты настежь, у распахнутых половинок двери стояли в полном порядке устричные корзины. На улице не было ни души. Великое разочарование испытал я, когда, подойдя к лавке, увидел спокойно сидящего внутри ее на табурете хозяина. В одной руке держа чашку с кусками вареной рыбы, таскал он из этой посуды свободной рукой рыбье мясо, аппетитно совал в рот и аппетитно проглатывал, время от времени гоняя мух, стайками бунчавших над чаинкой .

Решив, что разговор, слышанный мною под окном, был лишь интересной слуховой галлюцинацией, я, желая окончательно осветить положение, вошел в лавку. Хозяин, встав, выжидательно смотрел на меня .

Произошел следующий диалог:

Я. Здравствуйте!

Он. Мое почтение, господин!

Я. Это лавка Крисса?

Он. Она самая, Криссова .

Я. Вы и есть – Крисс?

Он (величаво). Я – Крисс .

Здесь со мной случился один из тех припадков рассеянности, благодаря которым я не раз попадал в странные положения. Я проникся духом этой рыбной лавки, некоторой яркостью ранее безразличных для меня впечатлений. Глубоко задумавшись, рассматривал я огромные столы, заваленные телами рыб. Тут были палтусы, форели, миноги, угри, камбала, сазаны, морские окуни и много пород, коим я не слыхал названия. Хвосты свешивались со столов, розоватые, белые и пятнистые брюха оканчивались разинутыми щелями жабр, спины отливали темно-зеленым золотом, червленым серебром, сталью и красной медью. Солнце, кидаясь в груды оперенных плавниками спин, мыло их чешую желтым светом, похожим на одуванчики. За головами самых темных, черных и огромных рыб в стенную щель лился более бледный, отраженный свет двора, и какой-то застывший, выпученный глаз в костлявой орбите маячил в этом свете, вспоминая, должно быть, давно угасший свет подводного мира .

Очарованный лавкой, я почувствовал зависть к Криссу. Мне страшно хотелось (хорошо и то, что я стал способен пожелать хоть таких пустяков), страшно хотелось быть Криссом, хозяином рыбной торговли, есть, как он, пальцами из глиняной чашки, рубить ослепительно широким ножом упругие рыбьи хвосты, пачкать чешуей руки и дышать этой причудливой, свежей атмосферой, полной запахов моря .

– Какой рыбы и сколько? – грубо спросил Крисс .

Я опомнился. Мой блуждающий взгляд, как видно, разбудил в Криссе подозрительность. Всякий хозяин рыбной лавки имеет право знать, зачем пришел к нему ничего не говорящий, а лишь тупо и долго осматривающий товар человек. Может быть, Крисс видел во мне нищего, или переодетого санитарного чиновника, или вора .

– Крисс, – издалека начал я. – Бывали у вас когда-нибудь сильные капризы, такие – понимаете – сильные… такие…

– Что вам угодно, наконец? – взревел он, подтягивая передник .

Большая толстогубая голова Крисса склонилась, как у козла перед ударом рогами. Он близко подступил ко мне, выпятив грудь. – Идите-ка, молодец, проспитесь!

Я знал прекрасно, что Крисс, как лавочник, не мог говорить иначе, и в то же время сильно досадовал, что из этого примитивного цельного человека нельзя вытянуть другого Крисса, такого, который понял и оценил бы мое, в конце концов, весьма похвальное восхищение родом занятия, имеющего прямую связь с природой, что всегда ценно. Собираясь уйти, я только лишь начал объяснять, как мог популярнее – что лавка и товар мне очень понравились, как вдруг, не дослушав, приняв, может быть, мои слова за издевательство, Крисс сильно ударил меня по голове выше уха .

Я – человек смирный, однако, принимая во внимание обстоятельства дела – разочарование при виде живого Крисса, нелепость положения и сильную боль от мастерски направленного удара, – счел нужным ответить тем же. Я взмахнул тростью, Крисс бросился на меня, и увесистый металлический набалдашник моей палки резко хватил его в левую височную кость. Крисс постоял с внезапно остановившимся взглядом секунды три, всхлипнул и грохнулся на пол, тяжело проехав затылком по ножке стола .

Не зная – жив Крисс, мертв или же, как говорится, полумертв, я быстро выглянул на улицу, опасаясь свидетелей. Только вдали брела некая одинокая фигура, но и она шла не по направлению к лавке. Естественно, что я был сильно возбужден и расстроен; злобное оживление драки еще держало меня вне испуга за совершившееся; тем не менее я, удаляясь как мог быстрее, свернул окольными переулками к центру. На ходу мне пришло в голову, что теперь разговор под окном, который я слышал – или мне показалось, что слышал – час назад, – что подобный разговор теперь никак нельзя было бы принять за галлюцинацию. Почему я слышал именно такой разговор, когда Крисс был совершенно здоров и неопровержимо жив? Что если он лежит не оглушенный, а мертвый – к какому порядку сверхъестественного отнесу я в таком случае недавний мой слуховой бред?

«Мы еще подумаем над этим», – сказал я, пугаясь необычности происшедшего и свирепо колеся палкой по воздуху. Здесь бросилось мне в глаза, что палка лишена набалдашника; он, видимо, отлетел в момент удара. Странно, что это обстоятельство, могущее послужить уликой, скорее обрадовало, чем испугало меня, белый излом палочного конца выглядел вестью из мира реальности, доказательством, что я не сплю и не болен .

Однако поравнявшись с невысоким забором, за коим шумел сад, я швырнул палку туда и с глухо тоскующим сердцем поспешил домой .

Когда я помогал старухе мотать шерсть, стул мой стоял у окна и теперь оставался там же; войдя в свою комнату, я почувствовал большую усталость, но сесть на этот стул мне было противно: я опасался его. Мне казалось, что у окна должно произойти нечто еще более тягостное и необъяснимое, чем совершившееся. Пока я стоял среди комнаты, в состоянии полного упадка сил и странной оторванности от всего в мире, как бы рассматривая этот мир в потайную щель, – вошла старушка .

Неоконченный моток шерсти висел на ее руке. На ее расспросы, куда я ходил, я, кажется, пробормотал что-то про аптеку, забытый рецепт и, видя ее суетливое желание заняться мотанием шерсти, – сел, поборов мнительность, на стул к окну. Мне хотелось немудрых, механических действий, способных рассеять жуткий наплыв чувств. Я взял моток и стал отпускать нитку .

Тогда, и снова в полной тишине временно затихшей улицы, услышал я с ужасом и отвращением перед непостижимым гулкий, торопливый стук шагов кучки людей, проговоривших на ходу то же, что слышал я ранее, и с теми же интонациями, как повторенную пластинку граммофона: – «Незадача вашему отцу, Крисс, помер он страшной смертью!» – «Только попадись мне убийца! Я поступлю с ним, как жернов с мукой!» – «И вот надо же было снять лавку в таком глухом месте». – «Кто же знал; угол Черногорской и Вишневого Сада всегда давал пользу. На рыбу там большой спрос». – Дальнейший разговор, как ранее, слился в непроницаемый гул, и шаги стихли за поворотом .

– Вы слышали что-нибудь? – вскричал я, хватая старуху за руку .

Мой вид и, вероятно, бледность поразили старуху .

– Кого-то убили, кажется, – нерешительно сказала она, – что-то болтали сейчас под окном об этом; да наш город, как вы знаете, не из тихих, здесь на каждом шагу… Что с вами, о, что это с вами? – вдруг крикнула она, – вам дурно? – но я эти ее слова припомнил лишь через несколько минут, очнувшись от сильного головокружения, близкого к обмороку .

Вечерняя газета мало что нового принесла мне. Вот текст заметки:

«Около трех часов дня в рыбной лавке, что на углу Черногорской и Вишневого Сада, убит рыбник Крисс. Мотивы преступления неизвестны. Деньги и товар целы. Стремительный удар нанесен в висок, по-видимому, стальным набалдашником палки; набалдашник этот, имеющий форму сжатого кулака, поднят тут же, предполагают, что он сломался в момент удара .

Это массивный стальной предмет, весом около пяти восьмых фунта. Следствие производится.»

A propos… Нам сообщают, что единственный сын Крисса, студент местного университета, узнав о смерти отца, пережил сильное нервное потрясение, осложнившееся интересным психическим эффектом. Именно:

он говорил пользовавшему его доктору Паульсону (Площадь Процессий, 5), что, отправляясь с товарищами к месту печального происшествия, не в силах был отделаться от убеждения (впечатления), что некогда шел уже, в таком же состоянии духа, и с той же печальной целью по тем же самым улицам. Явление это, довольно частое и испытанное каждым по какомулибо поводу, подробно разработано г. Паульсоном в его книге «Рефлексы сознания» .

Я постарался, насколько мог, забыть об этой истории… Паульсон умело пристегнул свое имя к убийству. Это реклама. Приятно видеть в запутанной, таинственной сущности нашей жизни господина, отовсюду вылавливающего рубли .

Приложение Сочинительство всегда было внешней моей профессией …Сочинительство всегда было внешней моей профессией, а настоящей, внутренней жизнью являлся мир постепенно раскрываемой тайны воображения. В его странах шествовало и звучало все, отброшенное земными условиями. Эти условия часто ставили западню-ловушку, пытаясь обмануть бледной схожестью своих порождений с тем, что пылает среди облачного пейзажа над дрянью и мусором невысоких построек, но вовремя я отходил, и капкан щелкал впустую .

Главным законом того мира был нравственный закон сплава, твердый, как знамя, поставленное в пустыне. Ничто не угрожало ему, – все власти и суды мира, вопли одиноких сердец и стальное рыканье государства не могли бы, даже заполнив вселенную высшими проявлениями могущества, стать по отношению к этому нравственному закону лишь в положение пассивного зрителя. Мы назовем этот закон – любовью к сплавленному с душой. Громады впечатлений получали здесь невыразимую словами оценку, в силу которой множество самодовольнейших, реалистичнейших явлений были обречены играть роль статистов, не выпущенных даже на сцену; в то время, как другие, менее важные и, часто, – ничтожные на чужой взгляд занимали первенствующие места, укрепляясь в сознании силой, яркостью и прочностью очертаний всякий раз, когда призывал [я] их к тайной работе. Пристрастность этой любви может быть подтверждена тем, что среди отверженных находились целые страны, нации и даже расы, не говоря уже о таких сравнительно мелких реальностях, как профессии, обычаи, понятия и некоторые разветвления искусств; с другой стороны, армия фаворитов частенько принимала с почтением в свою сверкающую среду таких малопочтенных сочленов, как цвет песка или тон удара по дереву .

Это не указание, что сфера излюбленного составляла, так сказать, пыль явлений или исключительно их отношение к чувствам. В дальнейшем не потребуется сухого перечисления. Мы лишь проводим разделяющую черту. С той и другой ее стороны постепенно, из смутных теней, мимоходом брошенных нами, встанет неотвратимо существующее на полях внутренней жизни. Сплавленное с душой делается ее ароматом, облекая сокровенное в заботливо вышитые одежды, которые, если мы сотрем грубые границы этого сравнения, являются покровом столь тонким, нематериальным и сложным, как выражение лица человеческого. Поэтому все, что писал или надумывал писать я, даже то, что воображал, повинуясь произвольному, всегда было полностью воплощением неуклонного закона .

Действие вытекало из побуждений, допущенных его властью. Его развитие совершалось зрительно – в области цветов, фигур и оттенков, тех, какие я хотел бы видеть везде с чувством счастливой удачи. Отлично зная, как неисправимо словоохотлива и безалаберна жизнь, я с терпеливым мужеством учителя глухонемых преподносил ей примеры законченности и лаконизма. Моя жизнь, если так можно назвать нематериальное, воспринявшее контурность и силу действительности, может быть уподоблена свету воспоминания, направленному в прошлое. Чем это прошлое дальше, тем значительнее, виднее в нем истинный тон и важность событий, свободных теперь от всего, что было не нашей жизнью или в чем были мы не сами собой .

Теперь не возмутит читателя то, что месяцев шесть назад я встал перед магазинной витриной и в ней нашел зерно нового чуда… Эти витрины полны неожиданностей; не только взгляды покупателя обращаются к ним в трате сердечных и деловых минут .

Рассматривание предметов есть очень определенное и сильное удовольствие зрения. Искусство смотреть еще не нашло своего законодателя. В неразвитой степени – безотчетная потребность, в сильной

– оно сознательно и разборчиво, как балованная невеста. Почти можно принять за правило, что, мысленно продолжая жизнь вещи в отношении ее к себе – как бы владея ею, – смотрящий играет ассоциациями, обнаруживая тем качество своего зрения – внутреннего и внешнего, потому что внешнее зрение внутреннему сложным световым двигателем. Но там, где, например, в окне писчебумажной торговли, – один видит лишь карандаш, воображая записанный этим карандашом расход дня, другой видит поболее. Он схватывает тон, свет и центр выставки; безошибочно отбросив ненужное, он останавливается на предметах могущественных – вещах-рассказчиках. С ним говорят конверты в лиловых бантах; белизна бумаги, письменный прибор, несущий оленя, портрет Ментенон, украшающий палевую коробку, наивные цветные карандаши, кружки красок. Он видит пишущих и рисующих, их руки, обстановку и настроения: ясны тысячи душевных движений, устремленных к полотну и бумаге, и жизнь, еще не созданная вещами, стелется перед ним послушными отражениями, слабейшее из которых в неосознанной глубине духа обладает всей полнотой форм и цветов .

Я по давней привычке останавливался с непреодолимым вниманием около картин, игрушек, цветов и посуды. Игрушечное окно не связывалось у меня с детьми. Я не любил их, подозревая, и не без оснований, что распространенное мнение об обязательности любви к детям хорошо известно этому маленькому народу, но он умело им пользуется. В игрушках восхищало меня соединение разнородного – организация странного мира по рецепту окрошки. В то же время над капризами сочетаний царил дух порядка, безобидности и довольствия. Паяц, ростом больше слона, блестел литаврой над башенкой индийского великана, но не был все-таки выше его ростом, а слон, в свою очередь, выглядел, как в лесу, хотя слева от него веселилась яркая голландская ферма, а перед ним – на зеленом раздвижном переплете кучились пучеглазые солдатики с вросшими в них ружьями. Жестяные сабли, пестрые кивера, зеленые и розовые вагоны, зайцы с барабанами, аэропланы и куклы, кегли и бильбоке в безмолвном, не соответственном значению своему согласии являли, казалось, пример дружества явлений, собранных произвольно, благодаря мечтательному желанию. За ними еще не чувствовалось многочисленных упражнений, искажающих невинность первосоздания. Слона не потрошил еще будущий анатом, не размахивал саблей воинственный пятилетний карлик, а куклы не испытали турецких жестокостей, проливающих опилки их тел, когда в свалке, растянутые за руки и ноги, лишаются они головы и конечностей ради идеи собственности. Нет, пока что это были опять игрушки взрослых, знающих их сказочную опрятную жизнь .

Я остановился у такого окна и с удовольствием заметил, что выставка украсилась несколькими новыми игрушками, среди которых выделялся отлично смастеренный бот с правильно сидящим красным крылообразным парусом. Игрушку, видимо, делал человек, опытный в морском деле. Тогда я вспомнил «Красные паруса» – действительную историю, за которой с любовной охотой следил благодаря сообщениям Мас-Туэля и которая постепенно оборвалась (для меня) благодаря разным событиям. Между тем меня пленяла мысль вмешаться в эту историю, дабы она завершилась как бы написанной мною, и тогда, тогда я описал бы ее. Я вспомнил это с тоской, как вспоминают горькое свидание или неисправимую обиду, нанесенную близкому существу. Весьма трудно припомнить возникновение замысла. Это случается редко, по свежему, так сказать, следу .

После более или менее значительного промежутка времени, удалившего сознание от священного возмущения таинственного водоема, меж автором и сценой его души опускается непроницаемый занавес. Ум смутно помнит, что там, за занавесом, до того, как он стал преградой, шла суета, хлопоты, замирали и возобновлялись приготовления; плодотворные ошибки в мучительной борьбе сил становились истиной, в то время как скороспелая ясность, не выдержав фальшивой игры, позорно гибла и гасла .

Но занавес опустился. На нем, отброшенное волшебством невидимой глубины, изнутри сокровенного движется чистое действие. Оно еще двух измерений: беззвучно и ограниченно, лишено красок, бесцветно, но уже видимо. Оно сродни мраморному трепету Галатеи, готовому замереть, если оживляющая страсть Пигмалиона уступит отчаянию. Тогда художник приступает к истинно магическим действиям. Он очерчивает себя кругом замысла и, находясь под его защитой, делается невидимым. Он выпал из общества, семьи, квартиры, его нет в государстве и на земле. Круг жестоко отбрасывает страсти, обещания, любопытство, книги, друзей; в его черте мгновенно гаснет лютейшее пламя гнева, коченеет зависть, умолкает гром битвы, а от живых людей, руки которых пожимались еще вчера с различными чувствами, остаются смутные тени .

Далеко неизвестно еще в точности, как происходит священнодействие .

Говоря фигурально, анатомическая его сущность, в сравнении с сущностью физической, доступной опыту и описанию, остается тайной, в которую, может быть, и совершается проникновение, но благодаря ее невообразимой глубине это проникновение должно быть запредельным сознанию, подобно ночной жизни лунатика .

Все остальное весьма часто доступно памяти. Разделение на методы творчества «от идеи» и «образа» кажется нам весьма и весьма условным;

самый сухой ум в идее, например, справедливости – неизбежно вообразит что-либо образное этой идеи: кандалы, слезы, сияние и т. п., так же как самая разнузданная фантазия не применет дать пляске своих богов духовное содержание, вопрос лишь в тенденции, т. е. в искусственном разделении образности и мысли .

Вышеприведенное разделение – трудновообразимые крайности .

Замысел, по физической его видимости (будем держаться такого обозначения), возникает внезапно, и повод к тому, как бы он ни был мал, всегда коренится в желании вызвать определенное чувство. Мы удерживаемся от ссылки на рассказ По о процессе возникновения «Ворона» именно благодаря авторитетности этого имени и, следовательно, соблазна нанести удар сияющим оружием гения. Однако не все верно в его рассказе. Напр[имер], желание написать великое произведение (отправной пункт, В[орона], по утверждению] По, есть желание общее в творчестве неподдельном, но много великих произведений написано без этого костыля) .

Возвращаясь к нашему изысканию, где мы переводим, так сказать, стрелку часов назад – до тех пор, пока не раздастся их звон, воскрешая настроение часа минувшего, мы неизбежно приходим к желанию вызв[ать] изв[естное] чувство определенное, как к двигателю струн, резца, кисти и пера. Было бы жалостно нагромождать примеры и доказательства. Сказка, например, взывает к чувству сказочности; бытовая повесть взывает «к порядку дня»… Чувство сказочности, – сказали мы. Да, есть и такое чувство. И много есть еще странных, как цветы сновидений, безымянных, суровых в жадности своей чувств, которые мы по лени и по слабости языка человеческого определяем как настроение .

Занавес поднят. Избегая анатомии духа, невозможной в смысле окончательного исследования, скажу лишь, что история «Красных парусов», видимо, осязательно началась с того дня, когда, благодаря солнечному эффекту, я увидел морской парус красным, почти алым .

Конечно, незримая подготовительная работа сделала именно такое явление отправным пунктом создания, но о ней можно говорить только как о предчувствии: я, например, слышу шаги за дверью и проникаюсь уверенностью, что неизвестный идет ко мне; я не знаю, кто он, как выглядит, что скажет и сделает, однако по отношению к этому еще не состоявшемуся посещению во мне работают неуловимые силы. Я ощущаю их, как теплоту или холод, но не властен понять. Наконец входит некто, в данном случае безразлично кто бы он ни был, и я перехожу к ясности сознания, действующего по определенному направлению .

Таким предчувствовавшимся, но не вошедшим лицом был, примерно, солнечный эффект с парусами. Надо оговориться, что, любя красный цвет, я исключаю из моего цветного пристрастия его политическое, вернее – сектантское значение. Цвет вина, роз, зари, рубина, здоровых губ, крови и маленьких мандаринов, кожица которых так обольстительно пахнет острым летучим маслом, цвет этот – в многочисленных оттенках своих – всегда весел и точен. К нему не пристанут лживые и или неопределенные толкования. Вызываемое им чувство радости сродни полному дыханию среди пышного сада. Поэтому, приняв солнечный эффект в его зрительном, а не условном характере, я постарался уяснить, что приковало мое внимание к этому явлению с силой хаотических размышлений .

Приближение, возвещение радости – вот первое, что я представил себе. Необычная форма возвещения указывала тем самым на необычные обстоятельства, в которых должно было свершиться нечто решительное .

Это решительное вытекало, разумеется, из некоего длительного несчастья или ожидания, разрешаемого кораблем с красными парусами. Идея любовной материнской судьбы напрашивалась здесь, само собой. Кроме того, нарочитость красных парусов, их, по-видимому, заранее кем-то обдуманная окраска приближала меня к мысли о желании изменить естественный ход действительности согласно мечте или замыслу, пока еще неизвестному .

С этим неразобранным грузом, с этими мешками, хранящими, может быть, сокровища, а может быть, обломки и пыль, я ушел домой, где встретил Мас-Туэля и рассказал ему мою связь с явлениями солнечного эффекта. Мас-Туель только что вернулся из далекого путешествия, в котором по обыкновению совершил множество странных дел и видел то, чего мы никогда не увидим .

Спешу описать его наружность, дабы меня не упрекнули в отсутствии реализма. Мас-Туэль имел 33 года, был прям и красив, как морская птица, с движениями, равными ее легкости и достоинству. В его блестящих черных глазах чувствовалась душа владыки, обреченного жить под чужим именем. Его негромкий, авторитетный и ясный голос звучал свежо, как кларнет летним утром на воздухе. Он был гармонически худощав, коротко стригся, брил бороду, черные шнуркообразные усы его имели форму бровной дуги. Его одежда не представляла чего-либо особенного за .

исключением того, что всегда было дорожной одеждой: сапоги, куртка, плащ и легкая беличья шапка. Только дома он одевался иначе, а как – рассказать это мы соберемся в другой раз .

Выслушав, Мас-Туэль сказал:

– Действительность идет вам навстречу. Некоторые очертания вашей неясной теме даны фактами, я тоже играл в них некоторую роль, на берегу Овального залива, как раз милях в сорока от того места, где мы узнали друг друга. Хотите послушать?

И он улыбнулся с той мужественной интимностью, какая влекла к нему женские и мужские сердца. Я вскричал «Да!» с не меньшим восторгом, чем выразил бы это самому вдохновению, кладущему вам подчас на плечо свою безупречную руку неожиданно и капризно .

Вернемся к витрине. Увидев бот, я вспомнил рассказанное МасТуэлем, вспомнил и то, что согласно моему плану должно было войти в развивающуюся так далеко отсюда действительность. Я испытал сильнейшее желание узнать все случившееся за этот промежуток лет, чтобы, наконец, закончить историю «Красных парусов» во всех подробностях фантазии, вытекающих из подробностей реальных. С этой целью я приехал сюда, в город, наиболее посещаемый Мас-Туэлем: только он мог сообщить мне дальнейшую судьбу Ассоль, ее друзей и врагов… (1917–1918) Состязание в Лиссе*

I

Небо потемнело, авиаторы, окончив осмотр машин, на которых должны были добиваться приза, сошлись в маленьком ресторане «БельАми» .

Кроме авиаторов, была в ресторане и другая публика, но так как вино само по себе есть не что иное, как прекрасный полет на месте, то особенного любопытства присутствие знаменитостей воздуха не возбуждало ни в ком, за исключением одного человека, сидевшего одиноко в стороне, но не так далеко от стола авиаторов, чтобы он не мог слышать их разговора. Казалось, он прислушивается к нему вполоборота, немного наклонив голову к блестящей компании .

Его наружность необходимо должна быть описана. В потертом, легком пальто, мягкой шляпе, с белым шарфом вокруг шеи, он имел вид незначительного корреспондента, каких много бывает в местах всяких публичных соревнований. Клок темных волос, падая из-под шляпы, темнил до переносья высокий, сильно развитый лоб; черные длинного разреза глаза имели ту особенность выражения, что, казалось, смотрели всегда вдаль, хотя бы предмет зрения был не дальше двух футов. Прямой нос опирался на небольшие темные усы, рот был как бы сведен судорогой, так плотно сжимались губы. Вертикальная складка раздваивала острый подбородок от середины рта до предела лицевого очерка, так что прядь волос, нос и эта замечательная черта вместе походили на продольный разрез физиономии. Этому – что было уже странно – соответствовало различие профилей: левый профиль являлся в мягком, почти женственном выражении, правый – сосредоточенно хмурым .

За круглым столом сидело десять пилотов, среди которых нас интересует, собственно, только один, некто Картреф, самый отважный и наглый из всей компании. Лакейская физиономия, бледный, нездоровый цвет кожи, заносчивый тон голоса, прическа хулигана, взгляд упорноничтожный, пестрый костюм приказчика, пальцы в перстнях и удручающий, развратный запах помады составляли Картрефа .

Он был пьян, говорил громко, оглядывался вызывающе с ревнивонезависимым видом и, так сказать, играл роль, играл самого себя в картинном противоположении будням. Он хвастался машиной, опытностью, храбростью и удачливостью. Полет, разобранный по частям жалким мозгом этого человека, казался кучей хлама из бензинных бидонов, проволоки, железа и дерева, болтающегося в пространстве .

Обученный движению рычагами и нажиманию кнопок, почтенный ремесленник воздуха ликовал по множеству различных причин, в числе которых не последней было тщеславие калеки, получившего костыли .

– Все полетят, рано или поздно! – кричал Картреф. – А тогда вспомнят нас и поставят нам памятник! Тебе и… мне… и тебе! Потому, что мы пионеры!

– А я видел одного человека, который заплакал! – вскричал тщедушный пилот Кальо. – Я видел его. – И он вытер слезы платком. – Как сейчас помню. Подъехал с женой человек этот к аэродрому, увидел вверху Райта и стал развязывать галстук. «Ах, что?» – сказала ему жена или дама, что с ним сидела. «Ах, мне душно! – сказал он. – Волнение в горле… – и прослезился. – Смотри, – говорит, – Мари, на величие человека. Он победил воздух!» Фонтан .

Все приосанились. Общая самодовольная улыбка потонула в пиве и усах. Помолчав, пилоты чокнулись, значительно моргнули бровями, выпили и еще выпили. Образованный авиатор, Альфонс Жиго, студент политехникума, внушительно заявил:

– Победа разума над мертвой материей, инертной и враждебной цивилизации, идет гигантскими шагами вперед .

Затем стали обсуждать призы и шансы. Присутствующие не говорили ни о себе, ни о других присутствующих, но где-то, в тени слов, произносимых хмелеющим языком, заметно таился сам говорящий, с пальцем, указывающим на себя. Один Картреф, насупившись, сказал наконец за всех это же самое .

– Побью рекорд высоты – я! – заголосил он, нетвердо махая бутылкой над неполным стаканом. – Я – есть я! Кто я? Картреф. Я ничего не боюсь .

Такое заявление мгновенно вызвало тихую ненависть. Кое-кто хмыкнул, кое-кто преувеличенно громко и радостно выразил отсутствие малейших сомнений в том, что Картреф говорит правду; некоторые внимательно, ласково посматривали на хвастуна, как бы приглашая его не стесняться и говоря: «Спасибо на добром слове». Вдруг невидимый нож рассек призрачную близость этих людей, они стали врагами: далекая сестра вражды – смерть подошла близко к столу, и каждый увидел ее в образе стрекозообразной машины, порхающей из облаков вниз для быстрого неудовлетворительного удара о пыльное поле .

Наступило молчание. Оно длилось недолго, его отравленное острие прочно засело в душах. Настроение испортилось. Продолжался некоторое время кислый перебой голосов, твердивших различное, но без всякого воодушевления. Собутыльники вновь умолкли .

Тогда неизвестный, сидевший за столиком, неожиданно и громко сказал:

– Так вы летаете!

II

Это прозвучало, как апельсин в суп. Треснул стул, так резко повернулся Картреф. За ним и другие, сообразив, из какого угла грянул насмешливый возглас, обернулись и уставились на неизвестного глазами, полными раздраженной бессмыслицы .

– Что-с? – крикнул Картреф. Он сидел так: голова на руке, локоть на столе, корпус по косой линии и ноги на отлет, в сторону. В позе было много презрения, но оно не подействовало. – Что такое там, незнакомый?

Что вы хотите сказать?

– Ничего особенного, – задумчиво ответил неизвестный. – Я слышал ваш разговор, и он произвел на меня гнусное впечатление. Получив это впечатление, я постарался закрепить его теми тремя словами, которые, если не ошибаюсь, встревожили ваше профессиональное самолюбие .

Успокойтесь. Мое мнение не принесет вам ни вреда, ни пользы, так как между вами и мной ничего нет общего .

Тогда, уразумев не смысл сказанного, а неотразимо презрительный тон короткой речи неизвестного человека, все авиаторы закричали:

– Черт вас побери, милостивый государь!

– Какое вам дело до того, что мы говорили между собой?

– Ваше оскорбительное замечание…

– Прошу нас оставить, вон!

– Прочь!

– Долой болтуна!

– Негодяй!

Неизвестный встал, поправил шарф и, опустив руки в карманы пальто, подошел к столу авиаторов. Зала насторожилась, глаза публики были устремлены на него; он чувствовал это, но не смутился .

– Я хочу, – заговорил неизвестный, – очень хочу хотя немного приблизить вас к полету в истинном смысле этого слова. Как хочется лететь? Как надо летать? Попробуем вызвать не пережитое ощущение. Вы, допустим, грустите в толпе, на людной площади. День ясен. Небо вздыхает с вами, и вы хотите полететь, чтобы наконец засмеяться. Тот смех, о котором я говорю, близок нежному аромату и беззвучен, как страстно беззвучна душа .

Тогда человек делает то, что задумал: слегка топнув ногой, он устремляется вверх и плывет в таинственной вышине то тихо, то быстро, как хочет, то останавливается на месте, чтобы рассмотреть внизу город, еще большой, но уже видимый в целом, – более план, чем город, и более рисунок, чем план; горизонт поднялся чашей; он все время на высоте глаз .

В летящем все сдвинуто, потрясено, вихрь в теле, звон в сердце, но это не страх, не восторг, а новая чистота – нет тяжести и точек опоры. Нет страха и утомления, сердцебиение похоже на то, каким сопровождается сладостный поцелуй .

Это купание без воды, плавание без усилий, шуточное падение с высоты тысяч метров, а затем остановка над шпицем собора, недосягаемо тянувшемся к вам из недр земли, – в то время как ветер струнит в ушах, а даль огромна, как океан, вставший стеной, – эти ощущения подобны гениальному оркестру, озаряющему душу ясным волнением. Вы повернулись к земле спиной; небо легло внизу, под вами, и вы падаете к нему, замирая от чистоты, счастья и прозрачности увлекающего пространства. Но никогда не упадете на облака, они станут туманом .

Снова обернитесь к земле. Она без усилия отталкивает, взмывает вас все выше и выше. С высоты этой ваш путь свободен ночью и днем. Вы можете полететь в Австралию или Китай, опускаясь для отдыха и еды где хотите .

Хорошо лететь в сумерках над грустящим пахучим лугом, не касаясь травы, лететь тихо, как ход шагом, к недалекому лесу; над его черной громадой лежит красная половина уходящего солнца. Поднявшись выше, вы увидите весь солнечный круг, а в лесу гаснет алая ткань последних лучей .

Между тем тщательно охраняемое под крышей непрочное, безобразное сооружение, насквозь пропитанное потными испарениями мозга, сочинившими его подозрительную конструкцию, выкатывается рабочими на траву. Его крылья мертвы. Это – материя, распятая в воздухе; на нее садится человек с мыслями о бензине, треске винта, прочности гаек и проволоки и, еще не взлетев, думает, что упал. Перед ним целая кухня, в которой, на уже упомянутом бензине, готовится жаркое из пространства и неба. На глазах очки, на ушах – клапаны; в руках железные палки и – вот – в клетке из проволоки, с холщовой крышей над головой, подымается с разбега в пятнадцать сажен птичка божия, ощупывая бока .

О чем же думает славное порхающее создание, держащееся на воздухе в силу не иных причин, чем те, благодаря которым брошенный камень описывает дугу? Отрицание полета скрыто уже в самой скорости, – бешеной скорости движения; лететь тихо, значит упасть .

Да, так о чем думает? О деньгах, о том, что разобьется и сгинет. И множество всякой дряни вертится в его голове, – технических папильоток, за которыми не видно прически. Где сесть, где опуститься? Ах, страшно улетать далеко от удобной площади. Невозможно опуститься на крышу, телеграфную проволоку или вершину скалы. Летящего тянет назад, летящий спускается – спускается на землю с виноватым лицом, потому что остался жив, меж тем зрители уходят разочарованные, мечтая о катастрофе .

Поэтому вы не летали и летать никогда не будете. Знамение вороны, лениво пересекающей, махая крыльями, ваш судорожный бензиновый путь в синей стране, должно быть отчеканено на медалях и роздано вам на добрую память .

– Не хотите ли рюмочку коньяку? – сказал буфетчик, расположившийся к неизвестному. – Вот она, я налил .

Незнакомец, поблагодарив, выпил коньяк .

Его слова опередили туго закипавшую злобу летчиков. Наконец, некоторые ударили по столу кулаками, некоторые вскочили, опрокинув бутылки. Картреф, грозно согнувшись, комкая салфетки и пугая глазами, подступил к неизвестному .

– Долго вы будете еще мешать нам? – закричал он. – Дурацкая публика, критики, черт вас возьми! А вы летали? Знаете ли вы хоть одну систему? Умеете сделать короткий спуск? Смыслите что-нибудь в авиации?

Нет? Так пошел к черту и не мешай!

Незнакомец, улыбаясь, рассматривал взбешенное лицо Картрефа, затем взглянул на свои часы .

– Да, мне пора, – сказал он спокойно, как дома. – Прощайте, или, вернее, до свидания; завтра я навещу вас, Картреф .

Он расплатился и вышел. Когда за ним хлопнула дверь, с гулкой лестницы не донеслось шума шагов, и летчику показалось, что нахал встал за дверью подслушивать. Он распахнул ее, но никого не увидел и вернулся к столу .

III «Воздух хорош», – подумал Картреф на другой день, когда, описав круг над аэродромом, рассмотрел внизу солнечную пестроту трибун, полных зрителей. Его соперники гудели слева и справа; почти одновременно поднялось семь аэропланов. Смотря по тому, какое положение принимали они в воздухе, очерк их напоминал ящик, конверт или распущенный зонтик. Казалось, что все они направляются в одну сторону, между тем летели в другую. Моторы гудели, вдали – как толстые струны или поющие волчки, вблизи – треском парусины, разрываемой над ухом. Стоял шум, как на фабрике. Внизу, у гаражей, двигались по зелени травы фигурки, словно вырезанные из белой бумаги; то выводили другие аэропланы. Играл духовой оркестр .

Картреф поднялся на высоту тысячи метров. Сильный ветер трепал его по лицу, бурное дыхание болезненно напрягало грудь, в ушах шумело .

Земной пейзаж казался отсюда качающейся круглой площадью, усеянной пятнами и линиями; аэроплан как бы стоял на месте, в то время, как пространство и воздух неслись мимо, навстречу. Облака были так же далеки, как и с земли .

Вдруг он увидел фигуру, относительно которой не мог ни думать ничего, ни соображать, ни рассмеяться, ни ужаснуться – так небывало, вне всего земного, понятного и возможного воспрянула она слева, как бы мгновенно сотворенная воздухом. Это был неизвестный человек, вызвавший вчера вечером гнев пилота. Он несся в позе лежащего на боку, подперев рукой голову; новое, прекрасное и жуткое лицо увидел Картреф .

Оно блестело, иначе нельзя назвать гармонию странного воодушевления, пылавшего в чертах этого человека. Напряженное сияние глаз напоминало глаза птиц во время полета. Он был без шляпы, в обычном, средней руки костюме; его галстук, выбившись из-под жилета, бился о пуговицы. Но Картреф не видел его одежды. Так, встретив женщину, сразу поражающую огнем своей красоты, мы замечаем ее платье, но не видим его .

Картреф ничего не понял. Его душа, пораженная чувством, которое мы не можем представить, метнулась прочь; он повиновался ей, круто нажав руль, чтобы свернуть в сторону. Неизвестный, описав полукруг, мчался опять рядом. Мысль, что это галлюцинация, слабо шевельнулась у

Картрефа; желая оживить ее, он закричал:

– Не надо. Не хочу. Бред .

– Нет, не бред, – сказал неизвестный. Он тоже кричал, но его слова были спокойны. – Восемь лет назад я посмотрел вверх и поверил, что могу летать, как хочу. С тех пор меня двигает в воздухе простое желание. Я подолгу оставался среди облаков и видел, как формируются капли дождя .

Я знаю тайну образования шаровидной молнии. Художественный узор снежинок складывался на моих глазах из вздрагивающей сырости. Я опускался в пропасти, полные гниющих костей и золота, брошенного несчастьем с узких проходов. Я знаю все неизвестные острова и земли, я ем и сплю в воздухе, как в комнате .

Картреф молчал. В его груди росла тяжелая судорога. Воздух душил его. Неизвестный изменил положение. Он выпрямился и встал над Картрефом, немного впереди летчика, лицом к нему. Его волосы сбились по прямой линии впереди лица .

Ужас – то есть полная смерть сознания в живом теле – овладел Картрефом. Он нажал руль глубины, желая спуститься, но сделал это бессознательно, в направлении, противоположном желанию, и понял, что погибает. Аэроплан круто взлетел вверх. Затем последовал ряд неверных усилий, и машина, утратив воздушный рельс, раскачиваясь и перевертываясь, как брошенная игральная карта, понеслась вниз .

Картреф видел то небо, то всплывающую из глубины землю. То под ним, то сверху распластывались крылья падающего аэроплана. Сердце летчика задрожало, спутало удары к окаменело в невыносимой боли. Но несколько мгновений он слышал еще музыку, ставшую теперь ясной, словно она пела в ушах. Веселый перелив флейт, стон барабана, медный крик труб и несколько отдельных слов, кем-то сказанных на земле тоном взволнованного замечания, были последним восприятием летчика .

Машина рванула землю и впилась в пыль грудой дымного хлама .

Неизвестный, перелетев залив, опустился в лесу и, не торопясь, отправился в город .

Комментарии Алые паруса* (Феерия.) Впервые-отдельной книгой в изд-ве «Л. Д. Френкель», М.Пг., 1923. Глава «Грэй» – в газете «Вечерний телеграф» № 1 от 8 мая 1922 года .

Замысел «Алых парусов» (первоначально «Красных») возник у Грина, вероятно, в июне – июле года. Он сделал первый набросок (см .

приложение к тому) и отложил рукопись. Писатель еще не продумал «необычные обстоятельства, в которых должно было свершиться нечто решительное», вытекающее «из некоего длительного несчастья или ожидания, разрешаемого кораблем с красными парусами», еще не нашел нужный тон повествования .

В период гражданской войны Грин был связистом в Красной Армии. В его вещевом мешке хранились смена белья и главы начатой повести «Красные паруса». «Живая мечта», – говорил о рукописи Грин. Заканчивал он книгу в Петрограде, на Мойке, в Доме искусств. О том, в какой обстановке писались «Алые паруса», рассказывает в воспоминаниях Вс .

Рождественский:

«А. М. Горький, вечный болельщик за судьбы литературы, выхлопотал у Петрокоммуны огромную пустующую квартиру бежавших за границу богачей, братьев Елисеевых, и организовал там нечто вроде писательского общежития, собравшего в свои стены и уже почтенных и совсем юных литераторов. В одной из тесных комнатушек, примыкающих к кухне, жил я с поэтом Ник. Тихоновым, а в непосредственном соседстве с нами поселился А. С. Грин .

Как сейчас вижу его невзрачную, узкую и темноватую комнатенку, с единственным окном во двор. Слева от входа стояла обычная железная кровать с подстилкой из какого-то половичка или вытертого до неузнаваемости коврика, покрытая в качестве одеяла сильно изношенной шинелью. У окна ничем не покрытый кухонный с гол, довольно обшарпанное кресло, у противоположной стены обычная для тех времен самодельная „буржуйка“ – вот, кажется, и вся обстановка этой комнаты с голыми и холодными стенами .

Грин жил в полном смысле слова отшельником, нелюдимом, и не так уж часто появлялся на общих сборищах. С утра садился он за свой стол, работал яростно, ожесточенно, а затем вскакивал, нервно ходил по комнате, чтобы согреться, растирал коченеющие пальцы и снова возвращался к рукописи. Мы часто слышали его шаги за стеной, и по их ритму можно было догадаться, как идет у него дело. Чаще всего ходил он медленно, затрудненно, а порой стремительно и даже весело, но все же это случалось не так часто. Хождение прерывалось паузами долгого молчания .

Грин писал…» (Вс. Рождественский. Воспоминания о Грине. Рукопись.) Грин вчерне окончил «Алые паруса» в начале декабря 1920 года, но в дальнейшем неоднократно правил рукопись. Белового автографа повести не сохранилось. Н. Н. Грин в воспоминаниях пишет, что книга была закончена в апреле 1921 года (ЦГАЛИ), но Э. Арнольди, явившемуся к писателю в апреле 1922 года, Грин дал для газеты «Вечерний телеграф»

отрывок только что оконченной повести. (Э. Арнольд и. Беллетрист Грин .

«Звезда» № 12, 1963.) Вероятно, писатель готовил в то время «Алые паруса» к изданию и заново редактировал .

М. Слонимский вспоминает:

«…[Грин] мне первому читал „Алые паруса“. Он явился ко мне тщательно выбритый, выпил стакан крепкого чая, вынул рукопись (все те же огромные листы, вырванные из бухгалтерских книг), и тут я увидел робость на его лице. Он оробел, и странно было слышать мне от этого человека, который был старше меня на двадцать лет, неожиданное, сказанное сорвавшимся голосом слово:

– Боюсь!

Ему страшно было услышать написанное им, проверить на слух то, над чем он работал так долго, и вдруг убедиться, что вещь плоха. А произведение это, „Алые паруса“, было поворотным для его творчества .

Это был ют страх художника, который так замечательно изображен Львом Толстым в художнике Михайлове, показывающем свою картину Анне Карениной и Вронскому .

Потом Грин, преодолев робость, начал читать. Дойдя до того места, когда Ассоль встречается в лесу со сказочником, Грин вновь оробел, и голос его пресекся. Тогда я сказал ему первую попавшуюся шаблонную фразу:

– Вы пишете так, что все видно .

– Вы умеете хвалить, – отвечал Грин и. взбодренный банальной моей похвалой, прочел превосходную свою феерию уже без перерывов» (М .

Слонимский. А. Грин, «Звезда» № 4, 1939) .

Брашпиль – лебедка для выбирания якоря. Фантом – призрак, привидение .

Волы – от французского volte, плавный крутой поворот. Аликанте – вино, получившее название от одноименного города в Испании, славящегося виноградниками. Бакборт – левая сторона судна .

Леер – туго натянутая веревка или трос, служащий для ограждения палубы, мостиков и других открытых мест .

Ванты – оттяжки из стального или пенькового троса, которыми производится боковое крепление мачт .

Стеньга – верхняя (вторая) часть мачты, когда она составлена из двух стволов .

Саллинг – рама из продольных и поперечных брусьев, служит для крепления верхних снастей составных мачт .

Кнехты – чугунные, стальные или деревянные тумбы, служащие для закрепления канатов .

Галиот – морское парусное судно. Грин ошибся: галиот бывает только двухмачтовый .

Шуртрос – цепь или трос, идущий от барабана, вращаемого штурвалом, к рулю .

Кливер – косой треугольный парус, ставящийся впереди фок-мачты .

Клюз – отверстие в борту для выпуска якорного каната или швартова .

Беклин. Арнольд (1827–1901) – швейцарский художник-романтик, написал множество картин на мифологические сюжеты .

Иона – библейский пророк, по преданию побывавший во чреве кита и вышедший оттуда невредимым .

Мурена – морская рыба. Водится в южных бассейнах (Средиземное море, Индийский океан и др.) .

Пороховая ступка Бертольда – Бертольд Шварц, францисканский монах (XIV в.), по преданию изобрел порох .

Аспазия (V в. до н. э.) – одна из выдающихся женщин Древней Греции, супруга афинского вождя Перикла .

Швартовы – канаты, которыми судно крепится к причалу .

Блистающий мир* (Роман.) Впервые – в журнале «Красная нива» №№ 20–30, 1923 .

В. П. Калицкая, первая жена Грина, в воспоминаниях пишет:

«В апреле 1910 года в газетах появилось объявление, в котором Всероссийский Авиационный Комитет извещал население о том, что на Коломяжском ипподроме с 25 апреля по 2 мая состоится „Авиационная неделя“. Летное дело у нас только зарождалось, и все мы, за небольшим исключением, впервые видели монопланы и бипланы, реющие в воздухе .

…Совсем иначе воспринял полеты Александр Степанович. Всю неделю авиации он был мрачен и много пропадал из дому. Когда я с восхищением заговорила о полетах, он сердито ответил, что все эти восторги нелепы; летательные аппараты тяжеловесны и безобразны, а летчики – те же шоферы. Я возразила, что авиатор должен быть отважным, а мужества нельзя не ценить. Грин ответил, что и шофер, развивая большую скорость в людном городе, тоже немало рискует. Потом он написал рассказ „Состязание в Лиссе“. В этом рассказе человек, одаренный сверхъестественной способностью летать без всяких приспособлений, вступает в состязание с авиатором, появляется перед ним в воздухе, мешает ему и приводит в состояние растерянности и паники .

Авиатор погибает (см. приложение к настоящему тому. – Я. С.) .

Прослушав этот рассказ, я сказала, что летание человека без аппарата ничем не доказывается, ничем не объясняется, а потому ему не веришь .

Александр Степанович вообще не выносил замечаний, а тут был особенно не в духе и резко ответил:

– Я хочу, чтобы мой герой летал так, как мы все летали в детстве во сне, и он будет летать!

Между тем он прекрасно понимал, что и фантастические рассказы обязаны иметь свою, пусть условную, но неотразимую убедительность .

Однако этой убедительности в „Состязании в Лиссе“ не было. Тема не была еще выношена. Но она очень занимала Александра Степановича, и он через тринадцать лет блестяще овладел ею» .

В статье «А. Грин» М. Слонимский рассказывает: «Сразу после „Алых парусов“ он принес мне однажды небольшой рассказик, страницы на три, с просьбой устроить его в какой-нибудь журнал. В этом кратеньком рассказике описывалось, как некий человек бежал, бежал и, наконец, отделившись от земли, полетел. Заканчивался рассказ так: „Это случилось в городе Р. с гражданином К.“ .

Я спросил:

– Зачем эта последняя фраза?

– Чтоб повернлн, что это действительно произошло, – с необычайной наивностью отвечал Грин .

Он увидел сомнение на лице моем и стал доказывать, что в конце концов ничего неправдоподобного в таком факте, что человек взял да полетел, нет. Он объяснял мне, что человек бесспорно некогда умел летать и лета\. Он говорил, что люди были другими и будут другими, чем теперь .

Он мечтал вслух яростно и вдохновенно. Он говорил о долменах как о доказательстве существования в давние времена гигантов на земле. И если люди теперь не гиганты, то они станут гигантами .

Сны, в которых спящий летает, он приводил в доказательство того, что человек некогда летал, эти каждому знакомые сны он считал воспоминанием об атрофированном свойстве человека. Он утверждал, что рост авиации зависит от стремления человека вернуть эту утраченную им способность летать .

– И человек будет летать сам. без машины! – утверждал он. Он всячески хотел подвести реальную мотивировку под свой вымысел .

Рассказ не был напечатан .

– Он не имеет сюжета, – вежливо, но непреклонно сказал мне редактор. – От Грина мы ждем сюжетных рассказов .

Этот рассказ был первым наброском романа Грина „Блистающий мир“, начатого в том же двадцать первом году» («Звезда» № 4, 1939) .

К работе над «Блистающим миром» Грин приступил во второй половине 1921 года. До этого (после окончания «Алых парусов») он делал наброски для нескольких романов, но далее отрывочных записей и отдельных, неоконченных глав дело не двинулось. Одна из пяти сохранившихся записных книжек писателя почти целиком посвящена записям и сюжетным разработкам к «Блистающему миру» .

На рукописи романа стоит дата окончания: 2 марта 1923 года (в дальнейшем, в печатном тексте, Грин проставил 28 марта, очевидно, день окончательной правки рукописи) .

Первые главы романа Грин прочел критику А. Горнфельду, любовно следившему за творческим ростом писателя. Горнфельд был восхищен. Он заявил, что Грин не имеет теперь права писать хуже .

При перепечатке рукописи машинистка допустила много ошибок .

Грин, как правило, невнимательно читавший машинопись и корректуру, пропустил опечатки. В настоящем издании роман печатается по рукописи с учетом правки, сделанной автором для журнала. К сожалению, текст первою и единственного прижизненного издания романа отдельной книгой был значительно искажен издательством «ЗиФ» .

Нерон и Гелиогабал – римские императоры, известные своей жестокостью .

A giorno – как днем (итал.) .

Клир – корпорация священнослужителей .

Вольт–см. примечание к «Алым парусам» .

Каданс – гармонический оборот, заключающий музыкальную фразу .

Веды – священные книги древних индийцев .

Катехизис – краткое изложение христианского учения в форме вопросов и ответов .

Лев VI(I в.) – римский папа .

Нострадамус (1505–1566) – знаменитый астролог. Грин допустил ошибку: в 1500 году Нострадамуса еще не было на свете .

Лот – библейский герой. Грин ошибся: окаменел не Лот, а его жена, которую бог превратил в соляной столб за то, что она оглянулась на разрушаемые за разврат Содом и Гоморру .

Роланд (ум. 778) – франкский маркграф, погибший во время похода Карла Великого в Испанию. Герой французского героического эпоса «Песнь о Роланде» .

…Погреб Ауэрбаха – связан с легендой о Фаусте; по преданию, находился в Лейпциге. Фауст выехал из него верхом на бочке с пивом .

Стикс – в греческой мифологии – река, где обитали души умерших .

Трильби – героиня одноименного романа английского писателя и художника Джорджа Дюморье (1834–1896) .

Годар, Бенжамен-Луи-Поль (1849–1895) – французский композитор и скрипач. 2-й вальс Годара – любимая музыкальная пьеса Грина .

Фанданго – испанский народный танец. В России было очень популярно «Фанданго» из «Испанского каприччио» Римского-Корсакова .

Калигула (I в.) – римский император .

Орифламма – в средние века знамя французских королей .

Катриона – героиня одноименного романа Р. Л. Стивенсона, являющегося продолжением романа «Похищенный» .

«Новые арабские ночи» – роман Р. Л. Стивенсона .

Махаоны – бабочки из группы булавоусых .

…установилось молчание действительное, полное невидимо обращенных вниз больших пальцев. – В Риме во время состязаний гладиаторов император опускал вниз большой палец, что означало «должен быть убит» .

Кохинур – индийский алмаз весом 280 каратов, принадлежавший лахорскому радже; в 1850 году стал добычей англичан .

Леанлр и Геро. – Жрица Афродиты в Сеете Геро любила Леандра, жившего на другом берегу Геллеспонта в Абидосе и приплывавшего к ней каждую ночь. В одно из путешествий Леандр погиб. Геро бросилась с башни в море .

«Пища богов» – роман Г. Уэллса .

Земля и вода* Впервые – в журнале «Аргус» № 14 (февраль), 1914 .

Редкий фотографический аппарат* Впервые – под названием «Огненная стрела» – в журнале «Геркулес»

№ 10, 1914. Печатался также под названием «Предательское пятно» .

Печатается по тексту журнала «20-й век» № 24, 1917, т. к. в издании «Мысли» много искажений .

Покаянная рукопись* Впервые – под названием «Как силач Ганс Пихгольц сохранил алмазы герцога Поммерси» и за подписью Эльза Моравская – в журнале «Геркулес» № 11, 1914. Рассказ печатался также под названием «Как Ганс Пихгольц спас алмазы герцога Померен». Печатается по тексту журнала «20-й век» № 27, 1917, т. к. в издании «Мысли» много искажений .

Забытое * Впервые – в газете «Биржевые ведомости» (утр. вып.) от 11(24) октября 1914 года. Печатался также в сокращенном виде под названием «Воспоминания на экране». Печатается по книге «Отражения. Около войны». Литерат. альманах, М., 1915 .

Зуавы – алжирские стрелки во французской армии начала XX века .

Тюркосы – так называли солдат во французских войсках, комплектуемых из африканцев .

Искатель приключений* Впервые – в журнале «Современный мир» № 1, 1915 .

Креатура – ставленник влиятельного лица, являющийся послушным исполнителем воли своего покровителя .

Бой на штыках* Впервые – в журнале «20-й век» № 6, 1915. Печатается по журнальной публикации .

Судьба первого взвода* Впервые – за подписью А. Степанов – в журнале «20-й век» № 6, 1915 .

Печатается по журнальной публикации .

Игрушки* Впервые – в журнале «20-й век» № 9, 1915. Печатается по этому изданию .

Ночью и днем* Впервые – под названием «Больная душа» – в журнале «Новая жизнь»

№ 3, 1915. Печатается по сборнику «На облачном берегу», М., 1929 (Библиотечка «Огонек» № 473) .

Тайна лунной ночи* Впервые – в журнале «20-й век» № 15, 1915. Печатается по этому изданию .

Желтый город* Впервые – за подписью А. Степанов – в журнале «20-й век» № 16, 1915. Печатается по этому изданию .

Там или там* Впервые – в журнале «20-й век» № 19, 1915. Печатается по этому изданию .

Ужасное зрение * Впервые – в журнале «20-й век» № 20, 1915. Печатается по этому изданию .

Зверь Рошфора* Впервые – в журнале «20-й век» № 22, 1915. Печатается по этому изданию .

Качающаяся скала* Впервые – в журнале «20-й век» № 25, 1915. Печатается по этому изданию .

Дуэль* Впервые – в журнале «20-й век» № 28, 1915. Печатается по этому изданию .

Атака* Впервые – за подписью А. Степанов-в журнале «20-й век» № 28, 1915 .

Печатается по этому изданию .

Охота на Марбруна* Впервые – за подписью Александров-в журнале «20-й век» № 29, 1915 .

Печатается по этому изданию .

Путь* Впервые – в журнале «Аргус» № 8, 1915 .

Золотой пруд* Первая публикация не установлена. Условно датируется выходом сб .

«Загадочные истории» – июль 1915. Печатается по одноименному сборнику, изд. 2-е, М.-Л., 1927 .

Наследство Пик-Мика* Впервые полностью – в книге «Загадочные истории». Рассказ был составлен писателем из нескольких новелл, частично опубликованных ранее: «Интермедия» – в журнале «Солнце России» № 38, 1912; «Событие»

– «Всемирная панорама» № 25, 1909 (печатался также под названием «Событие моряка»); «Вечер»-в журнале «Весь мир» № 20, 1910;

«Арвентур» – в сборнике «Читатель» (прил. к журналу «Весь мир» за 1910 год). Новеллы «Ночная прогулка» и «На американских горах», возможно, написаны специально для «Наследства». О последнем В. П. Калицкая рассказывает: «Александру Степановичу „Луна-парк“ дал сюжет для одного из рассказов в „Наследстве Пик-Мика“ – „На американских горах“ .

На этих горах произошел единственный, кажется, за все время их существования смертельный случай; пожилой человек захотел испытать сильное ощущение, но переживание оказалось слишком сильным для его сердца, и он скатился вниз мертвым. Не знаю, было ли об этом несчастном случае в газетах, но молва о нем облетела весь Петербург» .

Капитан Дюк* Впервые – в журнале «Современный мир» № 8, 1915. Печатался также под названием «Капитан» .

Линёк – короткая смоляная веревка, с узлом на конце, служившая на судах для наказания .

Кливер – см. прим. к «Алым парусам» .

Взять на саллинг – значит закрепить, придержать. (О саллинге см .

прим. к «Алым парусам».) Шкот – снасть, служащая для управления парусом .

Тимберс – деревянный брус, идущий на изготовление шпангоутов – ребер судна .

Шкворень, или шворень – стержень, вставляемый в ось передка повозки и позволяющий передку вращаться .

Рым – железное кольцо для закладывания канатов и блоков .

Клотик – верхняя оконечность мачты .

Штирборт – правый по ходу борт судна .

Дикая мельница* Впервые – в журнале «20-й век» № 31. 1915 Печатается по этому изданию .

Баталист Шуан* Впервые – в журнале «Огонек» № 37, 1915. Печатается по этому изданию .

Птица Кам-Бу* Впервые – в журнале «Северная звезда» № 10, 1915 .

Поединок предводителей* Впервые – за подписью А. Степанов – в журнале «20-й век» № 41, 1915. Печатается по этому изданию .

Медвежья охота* Впервые – в журнале «Огонек» № 48. 1915 .

Возвращенный ад* Впервые – в журнале «Современный мир» № 12. 1915 .

Аграф – нарядная пряжка или застежка .

Планшир – брус, проходящий по верхнему краю бортов шлюпки или поверх фальшборта у больших судов .

Подаренная жизнь* Впервые – под названием «Игрок» – в газете «Биржевые ведомости»

от 18 и 19 декабря (веч. вып.) 1915 года. Печатался также под названием «Наемный убийца» (значительно сокращенный вариант). Печатается по тексту «Синего журнала» № 19, 1918 .

Леаль у себя дома* Впервые – в журнале «20-й век» № 52, 1915. Печатается по этому изданию .

Убийство в рыбной лавке * Впервые – в журнале «Северная звезда» № 1, 1916 .

Сочинительство всегда было внешней моей профессией – отрывок из чернового наброска, который, по-видимому, должен был служить началом феерии «Алые паруса». Впервые, под произвольным названием «Размышление над „Алыми парусами“», отрывок напечатан в журнале «Советская Украина» № 8. 1960. Печатается по автографу .

Ментснон (Франсуаза д'Обинье. маркиза де Ментенон (16351719) – вторая жена французского короля Людовика XIV; славилась своей красотой. Ее портреты часто изображались на французских миниатюрах .

Галатея – в греческой мифологии-морская дева, пленившая циклопа Полифема, который из ревности убил ее возлюбленного Акида. Пигмалион

– мифический скульптор с острова Кипра, который, по преданию, силою своей любви оживил вырезанную им из слоновой кости статую. Грин произвольно объединил обе легенды .

Состязание в Лиссе * Напечатано в журнале «Красный милиционер» № 2–3 (март). 1921 .

Как явствует из воспоминаний В. П. Калицкой, рассказ был написан вскоре после авиационной недели в Петербурге (25 апреля– 2 мая 1910 года). Был ли он в то время напечатан, неизвестно .

Владимир Сандлер notes Примечания 1 А. Дюма. «Две Дианы». Прим автора 2 В единственной известной публикации рассказа (жури. «20-й век», № 25, 1915 г.) вместо «хаос» напечатано «кокс». (Ред.)



Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||

Похожие работы:

«шихся после дезинфекции микроорганизмов и их видового состава. Смывы материала после дезинфекции, а также его посев и идентификация проводились по аналогичным методикам. Степень разведения материала, отбираемого до и после дезинфекции, – 1:100. Представленные данные свидетельствуют, что наибольшая бакт...»

«НАУЧНЫЕ ВЕДОМОСТИ | • Серия Естественные науки. 2012. № 21 (140). Выпуск 21/1 68 УДК 634.1 : 631.523/527 СЕЛЕКЦИЯ ЯБЛОНИ НА ДЕКОРАТИВНЫЕ КАЧЕСТВА В УСЛОВИЯХ ЦЕНТРАЛЬНО-ЧЕРНОЗЕМНОЙ ЗОНЫ Декоративные формы яблонь являются очень ценныН.М. СОЛОМАТ...»

«Село Иващенково Алексеевского района Село Иващенково – центр сельского округа, куда входят сёла Надеждовка, Пирогово, Тютюниково, хутора Березки, Васильченков, Осьмаков, Редкодуб. Расстояние до районного центра – 30 км, до об...»

«ДМИТРИЙ ЕМЕЦ ЧЕТВЕРТЫЙ ШНЫР Временами на человека нападает необъяснимое скотство, и он начинает яростно топтать свои прежние ценности. Рвать книги, перечеркивать близких людей, глумиться над тем, что прежде было ему дорого. Самый близкий друг стано...»

«УДК 637.5' 63:636.87.63(470) ДИНАМИКА И ОБЪЕМЫ ПРОИЗВОДСТВА БАРАНИНЫ В РОССИИ Остроухов Н.А. доктор сельскохозяйственных наук, старший научный сотрудник Государственное казенное учреждение Ставропольского края "Центр племенных ресурсов", г. Ставрополь, Россия Аннотация В статье рассматриваются вопросы про...»

«Утверждена Минсельхозпродом РФ ИНСТРУКЦИЯ О МЕРОПРИЯТИЯХ ПО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЮ И ЛИКВИДАЦИИ ЗАБОЛЕВАНИЙ ЖИВОТНЫХ ГЕЛЬМИНТОЗАМИ Инструкция переработана с учетом научных достижений и внедрения в практику новых средств борьбы с гельминтозами животных. С утверждени...»

«Михаил Задорнов ТАЙНЫ РУССКОГО ЯЗЫКА В русском языке есть тайны, которых нет даже в таком богатом языке, как английский . Кстати, слово "богатый", /я однажды уже говорил по телевидению/ в отличие от того же английского, в нашем языке произошло от слова "Бог". То есть, в...»

«Н.А. Рыбакова МИСТИЧЕСКАЯ СТАРОСТЬ КАК ДУХОВНОЕ ВОЗРАСТАНИЕ Целью настоящей статьи является поиск ответа на вопрос: что представляет собой феномен, который в христианстве носит название мистической (д...»

«ПОЛУЧЕНИЕ НОВОГО ВИДА УДОБРЕНИЯ – "СУЛЬФОНИТРОКАЛИМАГ" ИЗ ПОЛИГАЛИТСОДЕРЖАЩИХ ПОРОД Вишняков А.К., Шакирзянова Д.Р.1, Хуснутдинов ВА.2 ФГУП "ЦНИИгеолнеруд", г. Казань КГ...»

«Б И Б Л Ю Т Е К А ЗН А Н 1Я О БРА ЗО ВА Н 1БЗЕД 1Л И Проф. Дж. Грегори С ъ 38 р и с у н к а м и v ИЗДАН1Е П. П. СОИКИНА. С.-ПЕТЕРБУРГЪ Безпдатнос приложение къ журналу "ПРИРОДА и ЛЮДИ" за 1914 г. Книга (i. 1 БИБ JIITE K 3HАНIЯ j Гнш ш ш нвниш ш пш м ш нш ш пнш ш ш наиш нш ш ш ш нм ш ш Дж. Грегори и р...»

«Переславская Краеведческая Инициатива. — Тема: сельское хозяйство. — № 3505. Романовское овцеводство — важная отрасль хозяйства Кто не знает замечательных качеств романовской овцы? Эта породе давно получила всемирную известность. Она даёт такую овчину, полушубки из которой отличаются прочностью и...»

«1 Министерство сельского хозяйства Российской Федерации Департамент научно-технологической политики и образования Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Красноярский государственный аграрный университет" НАУКА И МОЛОДЕЖЬ КРАСНОЯРЬЯ ШАГ В БУДУЩЕЕ Матери...»

«Любовь побеждает все. ВсТУПлеНИе "Дождь. Небо затянули серые тучи. Их кро­ вавым лучом прожигает оранжево­красное солнце. За холмом стреляли из тяжелых орудий, и земля слегка сотрясалась, напоминая о том, что каждый день, прожитый на моей ро­ дине, мог стать последним. Я видела сны о том, как на з...»

«Ермошкаева Эмма Платоновна МОРФОЛОГИЧЕСКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ В ОРГАНИЗМЕ ЛАБОРАТОРНЫХ КРЫС И ИХ ПОТОМСТВА ПРИ ОТРАВЛЕНИИ УКСУСНОКИСЛЫМ СВИНЦОМ И ОКСИДОМ ЦИНКА 16.00.02. патология, онкология и морфология животных АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание ученой степени кандидата ветерина...»

«Д о г о в о р № 63 управления м ногоквартирны м дом ом между управляю щ ей организацией и ж илищ ной организацией, вы ступающ ей уполном оченны м представителем СанктП етербурга собственника ж илы х и нежилых помещ ений в этом доме Санкт-Петербург...»

«Выпуск Обзор #2 рынка калия в I полугодии Проект IPNI "Уралкалий" по повышению повышает урожайность урожайности черного перца зерновых в Индии во Вьетнаме Сентябрь 2015 №2 2015, (10) Вступительно...»

«I. Пояснительная записка Настоящая программа по технологии для основной общеобразовательной школы для 7—8 классов составлена на основе федерального компонента Государственного образовательного стандарта основного общего образования, утвержденным приказом Минобразования России от 05.03 2004 года и примерной программы для...»

«А. Ледяев Господь выйдет, как исполин. 22.11.06 Господь выйдет, как исполин. • "Плачет земля от проклятия." • Бог славы Своей не даст истуканам. • 2007 год – "год посещения их"! • "Господь выйдет, как исполин." "Спаситель мира, вкусивший смерть за нас, отдавший тело и кровь. Спасибо Тебе, Иисус, за то, ч...»

«heppi_inglish_11_klass_reshebnik.zip Облаживаем как монтируют инкассаторов как демонстрируют чёрных зимнее задание: наскальная тетрадь: урок 16 17. 24 прикорма Фаизу ii остыла расснастка из доклассового села от императрицы: столь были тандеры на фронтовом апплете и на Кривошеинском туда ч...»

«Документ предоставлен КонсультантПлюс Зарегистрировано в Минюсте России 25 февраля 2016 г. N 41210 МИНИСТЕРСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ ПРИКАЗ от 18 декабря 2015 г. N 646 ОБ...»

«Справедливость, Ирригация и Бедность Mott MacDonald et al Сводный отчет DFID DFID Департамент по Международному Развитию Справедливое Орошение для Малоимущих Распределение воды для малоимущих Сводный отчет по проекту Департамент по Международному Развитию Контракт на базу знаний и научные исследования R8338 декабрь 2006...»




















 
2018 www.lit.i-docx.ru - «Бесплатная электронная библиотека - различные публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.