WWW.LIT.I-DOCX.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - различные публикации
 

Pages:     | 1 | 2 || 4 |

««Блистающий мир» и рассказы 1914–1916 годов. Александр Степанович Грин Алые паруса* I II III IV V VI VII Блистающий мир* Часть I Часть II Часть III Рассказы 1914–1916 ...»

-- [ Страница 3 ] --

мутная, черная в тени, поверхность ее мчала головы утопающих, бревна, экипажи, дрова, барки и лодки. Ровный гул убегающих глубоких потоков заглушил все; в неистовом торжестве его вспыхивали горем смерти пронзительные крики людей, захваченных наводнением. Вокруг, на уровне моих глаз, вблизи и вдали, виднелись по редким островкам стен ускользнувшие от воды жители. Высоко над головой парили гатчинские аэропланы. Уровень губительного разлива поднимался незаметно, но быстро; между тем казалось, что стена, на которой лежу я, оседает в кипящую глубину. Я более не надеялся, ожидая смерти, и потерял сознание .

IV Это была тягостная и беспокойная тьма. Вздохнув, я открыл глаза и тотчас же почувствовал сильную боль в груди от долгого лежания на узком выступе, но не пошевелился, опасаясь упасть. Океан звезд сиял в черном провале воды, отсвечивая глухим блеском. Тревожный ропот замирающего волнения окружал спасшую меня стену; в отдалении раздавались голоса, крики, вздохи, плеск невидимых весел; иногда, бессильно зарываясь в темный простор, доносился протяжный вопль .

Измученный, я закричал сам, моля о спасении. Я призывал спасителя во имя его лучших чувств, ради его матери возлюбленной, обещал неслыханные богатства, проклинал и ломал руки. Совсем обессилев, я мог лишь наконец хрипеть, задыхаясь от ярости и тоски. Прислушавшись в последний раз, я умолк; холодное равнодушие к жизни охватило меня; я апатично посмотрел вниз, где, не далее двух аршин от моих глаз, загадочно блестели тонкие струи течения, и улыбнулся спокойно лицу смерти .

Я понял, что давно уже пережил и себя и город, пережил еще в те минуты, когда сила безумия потрясла землю. Я знал, что навсегда останусь теперь, если сохраню жизнь, насильственно воскрешенным Лазарем с тяжестью смертельных воспоминаний, навеки прикованный ими к общей братской могиле .

Глубоко, всем сердцем, печально и торжественно желая смерти, я приподнялся на осыпающихся, нетвердых под ногами кирпичах, встал на колени и повернулся лицом к Неве, прощаясь с ее простором и берегами, казнившими город, полный своеобразного очарования севера .

Я соединил руки, готовясь уйти из мира, как вдруг увидел тихо скользящую лодку; величину и очертания ее трудно было рассмотреть в темноте, тем не менее движущееся черное – чернее мрака – пятно, мерно брякавшее уключинами, могло быть лишь лодкой .

Я остановился, или, вернее, привычка к жизни остановила меня на краю смерти. В лодке сидел один человек, спиной ко мне, и усиленно греб, стараясь держаться к стене; несколько раз весла задели о камни с характерным скребущим звуком; причины осторожности плывущего мне были непонятны, так как успокоившееся, хотя и сильное течение развертывалось достаточно широко даже для парохода. Вид работающего веслами человека подействовал на меня, как вино; энергия, желание вновь помериться с обстоятельствами вернулись ко мне, едва я заметил подобное себе существо, находящееся в сравнительной безопасности и, конечно, плывущее не без цели. Я снова захотел жить; в ту ночь случайное впечатление – например, слово – действовало магически .

Гребца мне следовало окликнуть, но я, не знаю почему, воздержался от этого, решив подать голос именно в тот момент, когда лодка будет совсем близко .





Я снова лег, и меня, вероятно, можно было в темноте счесть за кусок стены. В это время, мигая красным и зеленым огнем, прошумел вдали пароход, направляясь к Коломенскому району; человек поднял весла и, оглянувшись, прижал лодку к стене так, что я при желании мог коснуться рукой его головы. Он избегал быть замеченным и внушил мне сильное подозрение. Я подумал, что этот человек, если бы захотел, мог ехать не в одиночестве, спасая других; без сомнения, передо мной сидел мародер, но, не желая брать слишком большой ответственности за неповинного, быть может, человека, я приподнялся и окликнул его вполголоса: «Эй, снимите меня на лодку!»

Гребец подскочил, ткнул веслом в стену и скрылся бы в десять секунд, но я оказался быстрей его. Вскочив на плечи этому человеку, я стиснул его за горло так сильно, что он выпустил весла, откинулся на борт и захрипел .

Я оглушил его ударом весла и, напрягая все силы, выбросил в воду; он замахал руками, стараясь ухватиться за борт, но это не удалось. Я повернул лодку, отъехал и заработал веслами, стараясь как можно скорее покинуть место невольного своего плена. В лодке, когда я боролся с гребцом, мои ноги ступали на что-то скользкое и хрустящее; с помощью спички мне удалось рассмотреть большое количество ссыпанных в мешок золотых и серебряных вещей столового серебра, часов, украшений и церковных сосудов .

Сообразив, что наконец дальнейшее в значительной степени зависит от меня самого, благодаря свободе передвижения, я вспомнил о Вуиче .

Адрес Мартыновой мне был случайно известен, но какой горькой иронией звучали слова «адрес», «дом», «улица»!

Протяжно вздыхал ветер, холодный, как рука мертвеца; заморосило, и я трясся в ознобе, пытаясь согреть дрожащее от холода и изнурения тело сильными взмахами весел, но это не помогло; мокрый и полуголый, я чувствовал себя плохо. Плывя среди неподвижных, напоминающих остановившийся ночной ледоход, каменных заграждений – остатков вчера еще крепких населенных домов, – я стал осматриваться и кричать: «Вуич!

Ты жив?» Я не помнил, второй или третий дом от угла был тот, где жила Мартынова, но, вероятно, находился вблизи него и перестал грести, крича все громче и громче .

Мой призыв не остался без ответа, но то отвечал не Вуич. Меня звали со всех сторон. Некоторые, желая указать место своего ожидания, бросали кирпичи в воду, но я не мог спасать всех – лодка поднимала не более десяти человек .

Я направился к трубам уцелевшего среди других дома и еще издали, по изменяющимся в темноте очертаниям крыши, понял, что на ней нет свободного места: там находились, вероятно, сотни людей. Подъехать ближе я не решился, опасаясь, что в лодку бросятся все, топя ее, себя и меня. Скоро, заметив плывущего ко мне человека, я втащил его в лодку; он, молча, не обращая на меня внимания, лег ничком и не шевелился .

– Вуич! – снова закричал я, плавая спиральными кругами и равномерно их увеличивая, с надеждой, что в одну из кривых попадет наконец исчезнувший друг .

Возле Государственного совета в лодку неизвестно с какого места совершенно неожиданно прыгнул еще один человек, выбив из моих рук весло, упал, поднялся и прицелился в меня револьвером, но, видя, что я не угрожаю ему и не собираюсь выбросить его вон, сел, не выпуская из рук оружия. Еще двое, вытянув шеи, кричали, стоя по колена в воде; я посадил их: это были две женщины .

– Куда вы едете? – спросил человек с револьвером .

– Я ищу знакомых .

– Надо выехать из города, – нерешительно сказал он, – на твердую землю .

Я не ответил. Поднимать спор было опасно: четверо против одного могли заставить плыть, куда хотят, приди им в голову та же мысль, что и человеку с револьвером, а я надеялся спасти Вуича, если он жив .

Человек с револьвером настойчиво предложил ехать по линии Николаевской железной дороги .

– Подождем парохода, – возразил я. – Никто не может сказать, как велика площадь разлива .

Я стал торопливо грести, направляясь к прежнему месту поисков. Все молчали. Фигуры их, дремлющих сидя, понурив головы, делались яснее, отчетливее; наконец, я стал различать уключины, весла и борта лодки:

светало; призрачный пар скрыл воду, мы плыли в тусклом полусвете тумана, среди розовых от зари камней .

Я наклонился. Лицо, смутно напоминающее лицо Вуича, ввалившимися глазами смотрело на меня с кормы лодки. Это был человек, лежавший ничком; я взял его, как вы помните, первым. Голый до пояса, он сидел, зажав руки между колен. Я долго всматривался в его тусклое, искаженное неверным светом зари лицо и крикнул:

– Вуич!

Человек безучастно молчал, но по внимательно устремленным на меня глазам я видел его желание понять, чего я хочу. Он поднял руку; на пальце сверкнуло знакомое мне кольцо; это был Вуич .

Я сделал ему знак подойти; он переполз через заснувшего человека с револьвером и вплотную ко мне, стоя на четвереньках, поднял голову .

Вероятно, и меня трудно было узнать, так как он не сразу решился произнести мое имя .

– Лева!? – сказал наконец он .

Я кивнул. Ни его, ни меня не удивило то, что мы встретились .

– Оглох, – тихо произнес он, сидя у моих ног. – Меня это застигло на лестнице. Мартынова, когда я вбежал, не могла двинуться с места. Я вынес ее, а на улице она меня оттолкнула .

Я спросил глазами, что это значит .

– Руками в грудь, – пояснил Вуич, – так, как отталкивают, когда боятся или ненавидят. Она не хотела быть мне ничем обязанной. Я помню ее лицо .

Он видел, что мне затруднительно спрашивать знаками, и продолжал:

– Последнее, что я услышал от нее, было: «Никогда, даже теперь!

Уходите, спасайтесь». Она скрылась в толпе; где она – жива или нет? – не знаю .

Он долго рассказывал о том, как остался в живых. То же самое происходило со множеством других людей, и я слушал рассеянно .

– Теперь ты забыл ее? – крикнул я в ухо Вуичу .

Он смутно понял, скорее угадал мой вопрос .

– Нет, – ответил он, вздрагивая от холода, – это больше, чем город .

В лодке все, кроме нас, спали .

Я кружил по всем направлениям; миноносцы, катера, пароходы и баржи сновали над Петербургом, но мы еще не попали в поле их зрения .

Ясное утро расцветило воду живым огнем, золотом и лазурью, а я, далекий от желаний любоваться ужасной красотой разрушения, думал о горе живых, более страшном, чем покой мертвых, о себе, Мартыновой, Вуиче, жалея людей, равно бессильных в страсти и гибели .

Вскоре незаметно для самого себя я уснул. Вуич уже спал. Меня разбудил гудок кронштадтского парохода. Нас окликнули и взяли на борт .

Редкий фотографический аппарат*

I

За Зурбаганом, в местности проклятой самим богом, в голой, напоминающей ад степи, стояла каменная статуя, изображающая женщину в сидячем положении, с руками, поднятыми вверх, к небу, и глазами, опущенными к земле. Никто из жителей окрестностей Зурбагана не мог бы указать происхождения этой статуи, никто также не мог объяснить, кого изображает она. Жители прозвали статую «Ленивой Матерью» и с суеверным страхом обходили ее. Как бы то ни было, это ничтожное каменное отражение давно прошедшей и давно мертвой жизни волей судьбы и бога уничтожило двух людей .

Смеркалось, когда старый рудокоп Энох вышел за границу степи, окружающей Зурбаган. В рудниках Западной Пирамиды Энох заработал около двух тысяч рублей. Его жена, мать и брат жили в Зурбагане, он шесть месяцев не видал их. Торопясь обнять близких людей, Энох ради сокращения пути двинулся от железнодорожной станции хорошо знакомыми окольными тропинками, сперва – лесом, а затем, где мы и застаем его, – степью. Ему оставалось не более двух часов быстрой ходьбы .

Несколько дождевых капель упало на руки и лицо Эноха, и рудокоп поднял голову. Тревожный, бледный свет угасающего солнца с трудом выбивался из-под низких грозных туч, тяжко взбиравшихся к зениту над головой путника. Фиолетовая густая тьма зарокотала вдали глухим громом, полным еще сдерживаемой, но готовой разразиться неистово ярости. Энох сморщился и прибавил шагу. Скоро дождь хлынул ливнем, а из грома, закипев белым трепетом небесных трещин, выросли извилистые распадения молний. Почти непрерывно, с редкими удушливыми моментами тишины, ударял гром. Содрогающийся ослепительный блеск падал из темных туч вниз на крыльях ветра и ливня. Энох, смокший насквозь, не шел, а бежал к «Ленивой Матери». Он и раньше видал ее, а теперь, заметив ее издалека, поспешил под ее сомнительное прикрытие .

Статуя то появлялась, то исчезала, смотря по силе небесных вспышек .

Достигнув подножия двухсаженного изваяния, Энох увидел, что меж ногами идола сидит, как в будке, плохо одетый человек. Человек этот пристально смотрел на него .

II Рудокоп не был трусом, но деньги, зашитые в его кожаном поясе, гроза, действующая на нервы, и уныло замкнутое лицо неизвестного испортили ему настроение, которое, несмотря на дождь, благодаря близости дома было до этого весьма бодрым. Он кивнул сидевшему и оперся плечом о квадратное колено изваяния. Успев заметить, что неизвестный держит в руках старое одноствольное ружье, что лицо его трудно представить улыбающимся и что на его левой руке не хватает среднего пальца, Энох сказал:

– Хорошее местечко выбрали вы себе, сосед. Правда, из-за этого колена мне не бежит, как раньше, вода за воротник, но все-таки брызжет на голову .

Сидевший внимательно осмотрел Эноха и кивнул головой .

– Вы от станции? – спросил он .

– Да .

– Значит, сбились с дороги. Нужно было забирать левее, к холмам .

– Я здешний, – возразил рудокоп. – Все дороги я знаю, но это направление сокращает путь .

– Сокращает путь? – повторил незнакомец. – Возможно… Судя по костюму, вы работали в горах на западе?

– Работал, – неохотно ответил Энох и замолчал .

Сердце его, вдруг затосковав, сжалось. Незнакомец не сказал ничего, кроме самых естественных при этой оригинальной встрече фраз, но рудокопу захотелось уйти. Сунув руку в карман, где лежал револьвер, он украдкой посмотрел на сидевшего. Тот, опустив глаза, легонько посвистывал. Ветер усилился. Уши Эноха начали уже привыкать к неистовому громовому реву, но тут раздался такой взрыв, что он невольно нагнул голову. Молния чрезвычайной силы и длительности замела степь .

Неизвестный сказал:

– Давно уже собираюсь я навестить рудники. Там хорошо платят .

– Да, хорошо! – вздрогнул и слишком поспешно вздохнул Энох. – Знаете, хорошо там, где нас нет. Вот когда я был молодым, тогда действительно зарабатывал, а теперь – старость… собачья жизнь… А что, – продолжал он, намекая на профессию охотника, – разве лисицы и бобры ходят теперь без шкур?

Незнакомец, ничего не ответив, снова опустил голову .

– Пойду, пожалуй, – сказал Энох, – небо проясняется .

– Что вы! Идут новые тучи!

– Это ничего… ветер стихает .

– Ого! Ревет, как водопад!

– Да и дождь, кажется, сдал. Надо идти .

Сказав это, Энох крепко сжал в кармане револьвер и шагнул в степь .

Через мгновение за его спиной стукнул выстрел, и пуля, выскочив меж лопаток сквозь грудь, разорвала сердце. Энох упал около статуи .

Неизвестный, вложив новый патрон, смотрел некоторое время, скосив глаза, как слабо шевелятся на земле руки убитого, сводимые судорогой агонии, затем, встав, присел на корточки возле Эноха .

– Глупо было бы не воспользоваться случаем при виде такого толстого кожаного пояса, – сказал он. – А он еще толковал мне о лисьих шкурках!

Нет! Я, старый Бартон, знаю, что делаю. Ну-ка, поясок, вскройся!

Он разрезал ножом трехфунтовое утолщение пояса и с руками, полными денег, удалился на сухое место меж ногами статуи, где, перегрузив добычу в карманы, сидел несколько минут, стараясь побороть возбуждение убийством и сообразить, в какую сторону удалиться. Когда это было решено им в пользу одного из кабаков Зурбагана, Бартон встал и вышел под дождь. Тут ожидала его крупная неприятность. Волна белого огня молнии, сопровождаемая потрясающим небесным ударом, одела статую с вершины до земли жгучей, сверкающей пеленой, и Бартон, потеряв сознание, ткнулся лицом в землю .

Часа два оглушенный и мертвый лежали рядом. Тучи, отдав земле всю бешеную влагу, скрылись, и над ночной степью показались тихие звезды .

Холод ночи оживил Бартона. Шатаясь, с трудом поднялся он на занывших руках, потом сел, хватаясь за обожженный затылок. Сознание медленно возвращалось к нему. Отдохнув, он направился в Зурбаган .

III

К вечеру следующего дня в одну из Зурбаганских больниц доставили пьяного, сильно израненного ножами в драке человека. Его звали Бартон .

Он, страшно ругаясь, рассказал, что его товарищи вздумали смеяться над ним, уверяя, будто на его шее существует татуировка, и высказали предположение, что кто-нибудь подшутил над ним во время пьяного сна, поместив рисунок на таком странном месте. Он, разумеется, парень горячий и т. д., и себя в обиду не даст и т. д., и сейчас же схватился за нож и т. д., и его исколотили .

Он рассказывал это в то время, когда ему делали перевязку. Доктор, зайдя сзади, посмотрел на шею Бартона .

– Какое-то синее пятно, – сказал он, – вероятно, синяк .

– Вот это может быть, – подхватил Бартон, рассматривая рану выше локтя, из которой обильно текла кровь. – Я никому не позволю смеяться, ей-богу .

Доктор, щурясь, нагибался все ближе к Бартоновой шее .

– Когда тебя так хватит громом, как хватило меня, – продолжал Бартон, – я думаю, будет синяк .

– А вас хватило? – спросил доктор .

– Еще как! Я шел это, понимаете, близ ручья, как треснет сверху! Я и полетел через голову!.. Да ничего, кость здоровая .

Доктор взял губку, смочил ее и потер шею Бартона .

– Это-то ничего, – сказал тот, – вот в боку дыра – это поважнее .

– Ну, все-таки, – сказал доктор, – лечить, так лечить!

Бартон начал стонать. Доктор, приблизив к шее Бартона сильную лупу, увидел интересную вещь. На белой полоске кожи ясно обозначался рисунок синего цвета, похожий на старинные фотографии; контуры его были расплывчаты, но до странности походили на всем известную статую «Ленивой Матери». Поднятые вверх руки статуи обозначались особенно ясно. Внизу с раскинутыми руками и ногами лежал человек .

– Да, это синяк, – сказал доктор, – синяк и ничего более… Подождите немного .

Он вышел в другую комнату, думая о том, как неожиданно открылся автор преступления, обеспокоившего зурбаганцев. Вскоре явился вызванный в больницу начальник полиции .

– Первый раз в жизни слышу о такой штуке! – воскликнул он на заявление доктора .

– То ли еще делает молния, – возразил доктор. – Молния фотографирует иногда еще удачнее, чем в этом случае. А что вы скажете на свидетельство науки, что молния, не ранив человека, может раздеть его донага, не расстегивая воротника и манжет и не развязывая башмачных шнурков? Все это – загадочные явления одного порядка с действием смерча, когда, например, черепицы на крышах оказываются перевернутыми в том же порядке, но левой стороной вверх. Нет, снимок вышел удачный .

– Надеюсь, – сказал чиновник, – что этих ручных кандалов, что у меня в руках, не снять даже молнии. Я иду надеть их на негатив .

Покаянная рукопись*

I

Пишу сии строки 10-го октября 1480 года от рождества господа нашего Иисуса Христа. Наступило по благословению божию время покаяться и признаться в совершенном мною неслыханном преступлении .

Измученный укорами совести, взял я и очинил это перо, дабы все знали о гнусном и корыстном поведении звонаря церкви св. духа, ныне добровольно предающего себя палачу .

Описывая ход событий, ранее свершенных, расскажу о них, как бы лично мной узренных, дабы уяснили себе читающие сие, сколь велико благородство слуги герцога Поммерси Ганса Пихгольца и сколь черна подлость моя – звонаря Валера Оствальда .

II

Множество дождливых и ветреных туч скрывало над крышами города Амстердама свод небесный, когда герцог Поммерси, уличенный в заговоре против моего отечества, вынужден был ночью бежать из своего дома, бросив на конфискацию все имущество и захватив лишь ящик с бриллиантами, кои, по ценности их, достигали до суммы в пятьсот тысяч талеров. Карета ожидала герцога за городом, и он в сопровождении телохранителя своего Ганса Пихгольца спешил, закутавшись в плащ, пересечь площадь Ратуши .

Ганс, человек сорока пяти лет от роду, беспримерно преданный герцогу и его семейству, проживавшему в Дувре, был как телохранитель весьма удобен своей физической силой. Он убивал ударом кулака лесного кабана и мог с легкостью подавать на второй этаж постройки двенадцатидюймовые бревна. При всем этом Ганс был тихий, примерно вежливый человек, но мог съесть много и с удовольствием, так что, присев однажды в Бремене к котлу, изготовленному на десять ландскнехтов, опустошил его самолично в малое время .

Ящик был спрятан на груди у герцога, человека старого и хилого, а Ганс шел впереди с палкой. Углубившись в переулок, заметили беглецы, что некие перебегающие тени закрывают узкий проход, окружая путников .

Ганс и герцог остановились. Поммерси вытащил пистолет, но, не решаясь стрелять, дабы не привлечь внимания стражи, что было ему более невыгодно, чем даже грабителям, ограничился шпагой .

III

Пятнадцать вооруженных кинжалами и рапирами человек бросились на Ганса и герцога. Герцог, защищая жизнь и имущество, сражался отчаянно, успешно ранив двух или трех из нападавших. Схватка происходила в полном молчании – слышались лишь звуки ударов и падения тел. Наконец, свет потайного фонаря, направленный прямо в глаза герцога, ослепил его, и он, нанеся неверный удар, упал, сам пробитый длинной рапирой. Герцог вскрикнул:

– Ко мне, Ганс!.. – и лишился сознания .

То видя, Ганс, бросив считать врагов и опасаться их направленных на него ударов, обезумел от бешенства, что делало его сокрушительным, как таран или пушечное ядро. Быстро схватив за плечи двух ближайших разбойников, он стукнул их лбами, отчего произошла мгновенная смерть и трупы повалились к его ногам. Затем вырванным из мостовой камнем он убил еще трех, а остальные разбежались. Тогда, склонившись над умирающим герцогом, Ганс услышал его слова, сказанные так тихо, что сомневаться в скором конце благородного Поммерси было немыслимо:

– Ганс, ради господа нашего Иисуса Христа, сохрани алмазы для моей осиротевшей семьи .

Ганс заплакал и, видя, что герцог, судорожно содрогаясь, мучается в преддверии смерти, тихо спросил:

– Где спрятать их?

Однако, не получив ответа, признал скорбную действительность, взял спрятанный на груди герцога ящик с бриллиантами и поспешил ко мне, Валеру Оствальду, звонарю церкви Св. духа .

IV

Теперь, к ужасу и стыду своему, я должен признаться, что Ганс был старым моим другом. Я часто посещал его, равно и он меня. Таким образом, направился он ко мне, в местность уединенную и глухую, на краю города .

Я спал, когда легкий стук в окно, заставивший стекло треснуть, разбудил меня. Взяв свечу, я вышел через притвор к двери. Отомкнув ее, увидел я Ганса, белого лицом как воск, с окровавленными руками .

– Скорей, скорей! – шепнул он. – Пропусти меня. Беда. Все пропало, и я пропал… Видя его смятенным, я быстро закрыл дверь и потащил Ганса в свое помещение, где он прежде всего попросил вина. Быстро осушив кружку,

Ганс сказал:

– Валер, гроша не стоит теперь моя жизнь… Вот что случилось… И он рассказал описанное перед тем мною .

– Ради бога, спрячь у себя пока вот это, здесь все имущество погибшего герцога. Меня же будут разыскивать, поэтому я не смею держать при себе. Спрячь .

И Ганс раскрыл передо мной ящик, откуда при слабом пламени свечи хлынул такой блеск алмазного пожара, что я, грешный человек, задохнулся от испуга и жадности .

– Постой, – сказал я, – постой, Ганс… Дай мне подумать .

Но я думал уже лишь о том, как завладеть сим несметным богатством .

Дьявол (не к ночи будь помянут сей общий враг) помогал мне. И вот – о горе! – я послушался дьявола. Ничего не стоило обмануть простодушного Ганса .

V

– Слушай, – сказал я после долгого, весьма долгого молчания, – спрятать нужно в такое место, где уж не нашли бы никак. Кто знает, не проследили ли тебя те, кому это нужно, и не ждут ли они стражи, дабы отнять ящик? Поспешим, ты должен помочь мне .

Сказав это, я встал и сделал знак Гансу следовать за мной. Мы вышли на витую лестницу, устроенную внутри колокольни, и поднялись к угрюмо высоко над нами висевшим колоколам .

– Вот видишь этот большой колокол? – сказал я Гансу. – Если привязать ящик к петле языка внутрь, то кто бы мог подумать, что бриллианты висят там? Тем временем ты тайно проберешься в Дувр и сообщишь об этом осиротевшей семье. Кто-либо, посланный семьей, посредством условного знака, о коем мы подумаем, даст знать мне, что сим заслуживает доверия, и я вручу ему ящик. Но, не желая брать ящик сей лично в руки и лезть с ним наверх, дабы, в случае пропажи хотя одного камня, не подозревали меня, – прошу тебя самого выполнить укрепление ящика внутри колокола .

Ганс обнял меня и поцеловал, и я, как Иуда, без краски в лице обратно поцеловал его. После того я приставил к купольной балке, на коей висели колокола, лестницу длиной в 50 футов, поближе к краю колокола, и Ганс, держа ящик в зубах, полез наверх .

Волнение мое было столь сильно, что я сдерживал рукой сердце. Лишь таким хитроумным способом мог я убить Ганса; иначе же, как бы я ни подступал к нему, он убил бы меня первый. Размышляя, волнуясь и приготовляясь к решительному шагу, смотрел я, задрав голову, слабо различая Ганса, повисшего, обхватив ногами язык, внутри колокола .

– Готово, – сказал он, – я привязал ящик ремнем из сырой кожи очень крепко .

Тогда я быстро отнял лестницу. Нога Ганса, ища ступеньку, шарила в воздухе с усилием, от которого сжалось мое сердце, но я был тверд .

С подлостью настоящего злодея, не узнавая сам своего голоса, я сказал:

– Дорогой друг мой Ганс, лестница убрана… Я хочу, чтобы эти алмазы были моими… Ты повисишь, устанешь, упадешь на всю высоту колокольни, сквозь все ярусы… и разобьешься в лепешку. Прости, господи, твою душу, а ты прости мою, ибо я слаб и не осилил искушения. Прощай!

С этими словами, при глубоком ужасном молчании сверху, я, чувствуя над своей головой ликующую погоню всех адских сил, сбежал вниз и сел у себя в сторожке, ожидая услышать гул падения тела, чтобы вытереть затем кровь в притворе, свезти труп в ручной тележке к протекавшей вблизи реке и там утопить его .

VI

Не знаю, сколько прошло времени, когда я, пылая в огне страха, жадности и тревоги, услышал хотя гулкий, но странный звук падения некоего предмета. Осветив пол, увидел я противу дверей лежащее на плитах нечто, наполнившее меня по ближайшем рассмотрении безумным восторгом. То был ящик с алмазами: по-видимому, желая подкупить меня, Ганс бросил его. Мог ли я, однако, отпустить Ганса? Нет! Мне угрожала бы смерть от его разъяренных рук .

Взяв ящик, я услышал далеко наверху тихий подавленный стон .

Бедняга, по-видимому, прощался с жизнью. Вслед затем, едва не убив меня, к ногам моим, загудев эхом удара в притворе, хлопнулся кровавый мешок с костями – труп Ганса. Едва не лишаясь сознания, нагнулся я к нему. Оскал зубов Ганса, лицо коего стало теперь синей маской, блестел странным блеском. Ужасная мысль мелькнула в моей голове: быстро развязав и раскрыв ящик, я увидел, что он пуст .

Вне себя от происшедшего, проклиная уже преступное свое злодеяние, осветил я рот Ганса. Там, не успевшие еще быть проглоченными, торчали, стиснутые зубами, два-три алмаза… Но кровью отливал их блеск… Я зарыдал, прося бога простить мне мгновенное мое помешательство. Я бил себя в грудь и целовал Ганса, а затем, вывезя труп на тележке в сад, зарыл его тщательно под тополем. Преданность и верность Ганса глубоко потрясли меня .

Через день мною было послано в Дувр письмо к жене герцога

Поммерси с точным указанием места могилы Ганса и добавлением:

«Ваши бриллианты, герцогиня, при нем, в нем, под его сердцем, умевшим так бескорыстно и преданно любить тех, кому он служил» .

Теперь судите меня, люди и бог. Перед смертью желаю лишь одного:

да будет удар топора по шее моей легок и незаметен для того, кто при жизни был звонарем и звался Валером Оствальдом и чью душу ждет теперь пламя ада…......... .

Это простодушное изложение зверского преступления отыскано в бумагах художника Гойя, большого любителя подобных рукописей .

Забытое*

I

Табарен был очень ценным работником для фирмы «Воздух и свет». В его натуре счастливо сочетались все необходимые хорошему съемщику качества: страстная любовь к делу, находчивость, профессиональная смелость и огромное терпение. Ему удавалось то, что другие считали невыполнимым. Он умел ловить угол света в самую дурную погоду, если снимал на улице какую-либо процессию или проезд высокопоставленных лиц. Одинаково хорошо и ясно и всегда в интересном ракурсе снимал он все заказы, откуда бы ни пришлось: с крыш, башен, деревьев, аэропланов и лодок. Временами его ремесло переходило в искусство. Снимая научнопопулярные ленты, он мог часами просиживать у птичьего гнезда, ожидая возвращения матери к голодным птенцам, или у пчелиного улья, приготовляясь запечатлеть вылет нового роя. Он побывал во всех частях света, вооруженный револьвером и маленьким съемочным аппаратом .

Охоты на диких зверей, жизнь редких животных, битвы туземцев, величественные пейзажи, – все проходило перед ним, сперва в жизни, а затем на прозрачной ленте, и сотни тысяч людей видели то, что видел сперва один Табарен .

Созерцательный, холодный и невозмутимый характер его как нельзя более отвечал этому занятию. С годами Табарен разучился принимать жизнь в ее существе; все происходящее, все, что было доступно его наблюдению, оценивал он как годный или негодный материал зрительный .

Он не замечал этого, но бессознательно всегда и прежде всего взвешивал контрасты света и теней, темп движения, окраску предметов, рельефность и перспективу. Привычка смотреть, своеобразная жадность зрения была его жизнью; он жил глазами, напоминая прекрасное, точно зеркало, чуждое отражаемому .

Табарен зарабатывал много, но с наступлением войны дела его пошатнулись. Фирма его лопнула, другие же фирмы сократили операции .

Содержание семьи стало дорого, вдобавок пришлось уплатить по нескольким спешно предъявленным векселям. Табарен остался почти без денег; похудевший от забот, часами просиживал он в кафе, обдумывая выход из тягостного, непривычного положения .

– Снимите бой, – сказал однажды ему знакомый, тоже оставшийся не у дел съемщик. – Но только не инсценировку. Снимите бой настоящий, в десяти шагах, со всеми его непредвиденными натуральными положениями .

За негатив дадут прекрасные деньги .

Табарен почесал лоб .

– Я думал об этом, – сказал он. – Единственное, что останавливало меня, – это семья. Опасности привыкли ко мне, а я к ним, но быть убитым, оставив семью без денег, – нехорошо. Во-вторых, мне нужен помощник .

Может случиться, что, раненный, я брошу вертеть ленту, а продолжать нужно. Наконец, вдвоем безопаснее и удобнее. В-третьих, надо получить разрешение и пропуск .

Они замолчали. Знакомого Табарена звали Ланоск; он был поляк, с детства живущий за границей. Настоящую фамилию его: «Ланской» – французы переделали на «Ланоск», и он привык к этому. Ланоск напряженно думал. Идея боевой фильмы все более пленяла его, и то, что он высказал вслух, не было, по-видимому, внезапным решением, а ждало только подходящего случая и настроения. Он сказал:

– Давайте, Табарен, сделаем это вместе. Я одинок. Доход пополам. У меня есть небольшое сбережение; его хватит пока вашей семье, а потом сосчитаемся. Не беспокойтесь, я деловой человек .

Табарен обещал подумать и через день согласился. Тут же он развил перед Ланоском план съемок: лента должна быть возможно полной. Они дадут полную картину войны, развертывая ее кресчендо от незначительных, подготовляющих впечатлений до настоящего боя. Ленту хорошо сделать единственной в этом роде. Игра ва-банк: смерть или богатство .

Ланоск воодушевился. Он заявил, что тотчас поедет и заключит предварительное условие с двумя конторами. А Табарен отправился хлопотать о разрешении военного начальства. С большим трудом, путем множества мытарств, убеждая, доказывая, прося и умоляя, получил он наконец через две недели желанную бумагу, затем успокоил, как мог, жену, сказав ей, что получил недолгосрочную командировку обычного характера, и выехал с Ланоском на боевые поля .

II

Первая неделя прошла в усиленной и беспокойной работе, в посещениях местностей, затронутых войной, и выборе среди изобилия материала – самого интересного. Где верхом, где пешком, где на лодках или в солдатском поезде, часто без сна и впроголодь, ночуя в крестьянских избах, каменоломнях или в лесу, съемщики наполнили шестьсот метров ленты. Здесь было все: деревни, сожженные пруссаками; жители-беглецы, рощи, пострадавшие от артиллерийского огня, трупы солдат и лошадей, сцены походной жизни, картины местностей, где происходили наиболее ожесточенные бои, пленные немцы, отряды зуавов и тюркосов; словом – вся громада борьбы, включительно до переноски раненых и снимков операционных помещений на их полном ходу. Не было только еще центра картины – боя. Невозмутимо, как привычный хирург у операционного стола, Табарен вертел ручку аппарата, и глаза его вспыхивали живым блеском, когда яркое солнце помогало работе или случай давал живописное расположение живых групп. Ланоск, более нервный и подвижный, вначале сильно страдал; часто при виде разрушений, нанесенных немцами, проклятия сыпались из его горла столь же выразительным тоном, как плач женщины или крик раненого. Через несколько дней нервы его притупились, затихли, он втянулся, привык и примирился со своей ролью – молча отражать виденное .

Наступил день, когда съемщикам надлежало выполнить самую трудную и заманчивую часть работы; снять подлинный бой. Дивизия, близ которой остановились они в маленькой деревушке, должна была утром атаковать холмы, занятые неприятелем. Ночью, наняв телегу, Табарен и Ланоск отправились в цепь, где с разрешения полковника присоединились к стрелковой роте .

Ночь была пасмурная и холодная. Огней не разводили. Солдаты частью спали, частью сидели еще группами, разговаривая о делах походной жизни, стычках и ранах. Некоторые спрашивали Табарена – не боится ли он .

Табарен, улыбаясь, отвечал всем:

– Я только одно боюсь: что пуля пробьет ленту .

Ланоск говорил:

– Трудно попасть в аппарат: он маленький .

Они закусили хлебом и яблоками и улеглись спать. Табарен скоро уснул; Ланоск лежал и думал о смерти. Над головой его неслись тучи, гонимые резким ветром; вдали гудел лес. Ланоск не боялся смерти, но боялся ее внезапности. На тысячи ладов рисовал он себе этот роковой случай, пока с востока не побелел воздух и синий глаз неба скользнул коегде среди серых, облачных армад, густо валившихся за холмистый горизонт .

Тогда он разбудил Табарена и осмотрел аппарат .

Табарен, проснувшись, прежде всего осмотрел небо .

– Солнца, солнца! – нетерпеливо вскричал он. – Без солнца все будет смазано: здесь некогда долго выбирать позицию и находить фокус!

– Я съел бы эти тучи, если бы мог! – подхватил Ланоск .

Они стояли в окопе. Слева и справа от них тянулись ряды стрелков .

Лица их были серьезны и деловиты. Через несколько минут вой первой шрапнели огласил высоту, и в окоп после грозного треска сыпнул невидимый град. Два стрелка пошатнулись, два упали. Бой начался .

Гремели раскаты ружейного огня; сзади, поддерживая пехоту, потрясали землю артиллерийские выстрелы .

Табарен, установив аппарат, внимательно вертел ручку. Он наводил объект то на раненых, то на стреляющих, ловил целлулоидом выражение их лиц, позы, движения. Обычное хладнокровие не изменило ему, только сознание заработало быстрее, время как бы остановилось, а зрение удвоилось. По временам он топал ногой, вскрикивая:

– Солнца! Солнца!

На него не обращали внимания. Солдаты, перебегая, толкали его, и тогда он крепко цеплялся за аппарат, опасаясь за его целость. Ланоск сидел, прижавшись к стенке окопа .

По окопам, заглушаемая выстрелами, передалась команда. Отряд шел в атаку. Солдаты, перелезая через бруствер, бросились бежать к холмам, молча, стиснув зубы, с ружьями наперевес. Табарен, держа аппарат под мышкой, кинулся бежать за солдатами, пересиливая одышку. Ланоск не отставал: он был бледен, возбужден и на бегу не переставая кричал:

– Ура, Табарен! Лента и Франция увидят чертовский удар нашего штыка! А ловко я это выдумал, Табарен? Опасно… но, черт возьми – жизнь вообще опасна! Смотрите, что за молодцы бегут впереди! Как у этого блестят зубы! Он смеется! Ура! Мы снимем победу, Табарен! Ура!

Они слегка отстали, и Табарен пустился бежать изо всех сил. Пули срезывали у его ног траву, свистали над головой, и он страшной силой воли заставил молчать сознание, твердящее о внезапной смерти. Чем дальше, тем чаще встречались ему лежащие ничком, только что опередившие его в беге солдаты .

На гребне холма показались немцы, поспешно выбегая навстречу, стреляя на ходу и что-то выкрикивая. За минуту до столкновения Табарен вырвал у Ланоска треножник и быстро, задыхаясь от бега, установил аппарат. Руки его тряслись. В этот момент ненавистное, упрямое, милое солнце бросило в разрез туч желтый, живой свет, родив бегущие тени людей, ясность и чистоту дали .

Французы бились от Табарена в пятнадцати, десяти шагах .

Мелькающий блеск штыков, круги, описываемые прикладами, изогнутые назад спины падающих, повороты и прыжки наступающих, движение касок и кепи, гневная бледность лиц – все, схваченное светом, неслось в темную камеру аппарата. Табарен вздрагивал от радости при виде ловких ударов .

Ружейные стволы, парируя и поражая, хлопались друг о друга. Вдруг странное смешение чувств потрясло Табарена. Затем он упал, и память и сознание оставили его, лежащего на земле .

III

Когда Табарен очнулся, то понял по обстановке и тишине, что лежит в лазарете. Он чувствовал сильную жажду и слабость. Попробовав повернуть голову, он чуть снова не лишился сознания от страшной боли в висках .

Забинтованная, не смертельно простреленная голова требовала покоя .

Первый вопрос, заданный им врачу, был:

– Цел ли мой аппарат?

Его успокоили. Аппарат подобрал санитар; товарища же его, Ланоска, убили. Табарен был еще слишком слаб, чтобы реагировать на это известие .

Волнение, пережитое в вопросе о судьбе аппарата, утомило его. Он вскоре уснул .

Ряд долгих, скучных, томительных дней провел Табарен на койке, тщетно пытаясь вспомнить, как и при каких обстоятельствах получил рану .

Пораженная память отказывалась заполнить темный провал живым содержанием. Смутно казалось Табарену, что там, во время атаки, с ним произошло нечто удивительное и важное. Кусая губы и морща лоб, подолгу думал он о том неизвестном, которое оставило памяти едва заметный след ощущений, столь сложных и смутных, что попытка воскресить их вызывала неизменно лишь утомление и досаду .

В конце августа он возвратился в Париж и тотчас же занялся проявлением негативов. То одна, то другая фирма торопили его, да и сам он горел нетерпением увидеть наконец на экране плоды своих трудов и скитаний. Когда все было готово, в просторном зале собрались смотреть боевую фильму Табарена агенты, представители фирм, содержатели театров и кинематографов .

Табарен волновался. Он сам хотел судить о своей работе в полном ее объеме, а потому избегал смотреть ранее этого вечера готовую уже ленту на свет. Кроме того, его удерживала от преждевременного любопытства тайная, ни на чем, конечно, не обоснованная надежда найти на экране, в связном повторении моментов, исчезнувший бесследно обрывок воспоминаний. Потребность вспомнить стала его болезнью, манией. Он ждал и почему-то боялся. Его чувства напоминали трепет юноши, идущего на первое свидание. Усаживаясь на стул, он волновался, как ребенок .

В глубоком молчании смотрели зрители сцены войны, добытые ценой смерти Ланоска. Картина заканчивалась. Тяжело дыша, смотрел Табарен эпизоды штыкового боя, смутно начиная что-то припоминать. Вдруг он закричал:

– Это я! я!

Действительно, это был он. Французский стрелок, изнемогая под ударами пруссаков, шатался уже, еле держась на ногах; окруженный, он бросил вокруг себя безнадежный взгляд, посмотрел в сторону, за раму экрана и, падая, раненный еще раз, закричал что-то неслышное зрителям, но теперь до боли знакомое Табарену. Крик этот снова раздался в его ушах .

Солдат крикнул:

– Помоги землячку, фотограф!

И тотчас же Табарен увидел на экране себя, подбегающего к дерущимся. В его руке был револьвер, он выстрелил раз, и два, и три, свалил немца, затем схватил выпавшее ружье француза и стал отбиваться .

И чувства жалости и гнева, бросившие его на помощь французу, – снова воскресли в нем. Второй раз он изменил себе, изменил спокойному зрению и профессиональной бесстрастности. Волнение его разразилось слезами. Экран погас .

– Боже мой! – сказал, не отвечая на вопросы знакомых, Табарен. – Лента кончилась… в этот момент убили Ланоска… Он продолжал вертеть ручку! Еще немного – и солдата убили бы. Я не выдержал и плюнул на ленту!

Искатель приключений* И там как раз, где смысл искать напрасно Там слово может горю пособить .

–  –  –

Путешественник Аммон Кут после нескольких лет отсутствия возвратился на родину. Он остановился у старого своего друга, директора акционерного общества Тонара, человека с сомнительным прошлым, но помешанного на благопристойности и порядочности. В первый же день приезда Аммон поссорился с Тонаром из-за газетной передовицы, обозвал друга «креатурой» министра и вышел на улицу для прогулки .

Аммон Кут принадлежал к числу людей серьезных, более чем кажутся они на первый взгляд. Его путешествия, не отмеченные газетами и не внесшие ни в одну карту малейших изменений материков, были для него тем не менее совершенно необходимы. «Жить – значит путешествовать», – говорил он субъектам, привязанным к жизни с ее одного, самого теплого и потного, как горячий пирог, бока. Глаза Аммона – две вечно алчные пропасти – обшаривали небо и землю в поисках за новой добычей;

стремительно проваливалось в них все виденное им и на дне памяти, в страшной тесноте, укладывалось раз навсегда, для себя. В противоположность туристу Аммон видел еще многое, кроме музеев и церквей, где, притворяясь знатоками, обозреватели ищут в плохо намалеванных картинах неземной красоты .

Любопытства ради Аммон Кут зашел в вегетарианскую столовую. В больших комнатах, где пахло лаком, краской, свежепросохшими обоями и еще каким-то особо трезвенным запахом, сидело человек сто. Аммон заметил отсутствие стариков. Чрезвычайная, несвойственная даже понятию о еде, тишина внушала аппетиту входящего быть молитвенно нежным, вкрадчивым, как самая идея травоядения. Постные, хотя румяные лица помешанных на здоровье людей безразлично осматривали Аммона .

Он сел. Обед, поданный ему с церемониальной, несколько подчеркнутой торжественностью, состоял из отвратительной каши «Геркулес», жареного картофеля, огурцов и безвкусной капусты. Побродив вилкой среди этого гастрономического убожества, Аммон съел кусок хлеба, огурец и выпил стакан воды; затем, щелкнув портсигаром, вспомнил о запрещении курить и невесело осмотрелся. За столиками в гробовом молчании чинно и деликатно двигались жующие рты. Дух противодействия поднялся в голодном Аммоне. Он хорошо знал, что мог бы и не заходить сюда – его никто не просил об этом, – но он с трудом отказывал себе в случайных капризах. Вполголоса, однако же достаточно явственно, чтобы его услышали, Аммон сказал как бы про себя, смотря на тарелку:

– Дрянь. Хорошо бы теперь поесть мяса!

При слове «мясо» многие вздрогнули; некоторые уронили вилки; все, насторожившись, рассматривали дерзкого посетителя .

– Мяса бы! – повторил, вздыхая, Аммон .

Раздался подчеркнутый кашель, и кто-то шумно задышал в углу .

Скучая, Аммон вышел в переднюю. Слуга подал пальто .

– Я пришлю вам индейку, – сказал Аммон, – кушайте на здоровье .

– Ах, господин! – возразил, печально качая головой, истощенный старик-слуга. – Если бы вы привыкли к нашему режиму… Аммон, не слушая его, вышел. «Вот и испорчен день, – думал он, шагая по теневой стороне улицы. – Огурец душит меня». Ему захотелось вернуться домой; он так и сделал. Тонар сидел в гостиной перед открытым роялем, кончив играть свои любимые бравурные вещи, но был еще полон их резким одушевлением. Тонар любил все определенное, безусловное, яркое: например, деньги и молоко .

– Согласись, что статья глупа! – сказал, входя, Аммон. – Для твоего министра я предложил бы и свое колено… но – инспектор полиции дельный парень .

– Мы, – возразил, не поворачиваясь, Тонар, – мы, люди коммерческие, смотрим иначе. Для таких бездельников, как ты, развращенных путешествиями и романтизмом, приятен всякий играющий в Гарун-альРашида. Я знаю – вместо того, чтобы толково преследовать аферистов, гадящих нам на бирже, гораздо легче, надев фальшивую бороду, шляться по притонам, пьянствуя с жуликами .

– Что же… он интересный человек, – сказал Аммон, – я его ценю только за это. Надо ценить истинно интересных людей. Многих я знаю .

Один, бывший гермафродитом, вышел замуж; а затем, после развода, женился сам. Второй, ранее священник, изобрел машинку для пения басом, разбогател, загрыз на пари зубами цирковую змею, держал в Каире гарем, а теперь торгует сыром. Третий замечателен как феномен. Он обладал поразительным свойством сосредоточивать внимание окружающих исключительно на себе; в его присутствии все молчали; говорил только он;

побольше ума – и он мог бы стать чем угодно. Четвертый добровольно ослепил себя, чтобы не видеть людей. Пятый был искренним дураком сорока лет; когда его спрашивали: «Кто вы?» – он говорил – «дурак» и смеялся. Интересно, что он не был ни сумасшедшим, ни идиотом, а именно классическим дураком. Шестой… шестой… это я .

– Да? – иронически спросил Тонар .

– Да. Я враг ложного смирения. За сорок пять лет своей жизни я видел много; много пережил и много участвовал в чужих жизнях .

– Однако… Нет! – сказал, помолчав, Тонар. – Я знаю человека действительно интересного. Вы, нервные батареи, живете впроголодь. Вам всегда всего мало. Я знаю человека идеально прекрасной нормальной жизни, вполне благовоспитанного, чудных принципов, живущего здоровой атмосферой сельского труда и природы. Кстати, это мой идеал. Но я человек не цельный. Посмотрел бы ты на него, Аммон! Его жизнь по сравнению с твоей – сочное, красное яблоко перед прогнившим бананом .

– Покажи мне это чудовище! – вскричал Аммон. – Ради бога!

– Сделай одолжение. Он нашего круга .

Аммон смеялся, стараясь представить себе спокойную и здоровую жизнь. Взбалмошный, горячий, резкий – он издали тянулся (временами) к такому существованию, но только воображением; однообразие убивало его .

В изложении Тонара было столько вкусного мысленного причмокивания, что Аммон заинтересовался .

– Если не идеально, – сказал он, – я не поеду, но если ты уверяешь…

– Я ручаюсь за то, что самые неумеренные требования…

– Таких людей я еще не видал, – перебил Аммон. – Пожалуйста, напиши мне к завтраку рекомендательное письмо. Это не очень далеко?

– Четыре часа езды .

Аммон, расхаживая по комнате, остановился за спиной Тонара и, увлекшись уже новыми грядущими впечатлениями, продекламировал, положив руку, как на пюпитр, на лысину друга:

Поля родные! К вашей тишине, К задумчиво сияющей луне, К туманам, медленным в извилистых оврагах, К наивной прелести в преданиях и сагах, К румянцу щек и блеску свежих глаз Вернулся я; таким же вижу вас Как ранее, и благодати гений Хранит мой сон среди родных видений!

– Неужели тебе сорок пять лет? – спросил, грузно вваливаясь в кресло, Тонар .

– Сорок пять. – Аммон подошел к зеркалу. – Кто же выдергивает мне седые волосы? И неужели я еще долго буду ездить, ездить, ездить – всегда?

–  –  –

Синий и белый снег гор, зубчатый взлет которых тянулся полукругом вокруг холмистой равнины, Аммон увидел из окна поезда рано утром .

Вдали солнечной полоской блестело море .

Белая станция, увитая по стенам диким виноградом, приветливо подбежала к поезду. Паровоз, пыхтя отработанным паром, остановился, вагоны лязгнули, и Аммон вышел .

Он видел, что Лилиана – настоящее красивое место. Улицы, по которым ехал Аммон, наняв экипаж к Доггеру, не были безукоризненно правильны: мягкая извилистость их держала глаза в постоянном ожидании глубокой перспективы. Между тем постепенно развертывающееся разнообразие строений очень развлекало Аммона. Дома были усеяны балкончиками и лепкой или выставляли полукруглые башенки; серые на белом фасаде арки, подтянутые или опущенные, как поля шляпы, крыши различно приветствовали смотрящего; все это, затопленное торжественно цветущими садами, солнцем, цветниками и небом, выглядело неплохо .

Улицы были обсажены пальмами; зонтичные вершины их бросали на желтую от полудня землю синие тени. Иногда среди площади появлялся старый, как дед, фонтан, полный трепещущей от выкидываемых брызг воды; местами в боковой переулок взвивалась каменная винтовая лестница, а выше над ней бровью перегибался мостик, легкий как рука подбоченившейся девушки .

III

Дом Доггера

Проехав город, Аммон еще издали увидел сад и черепичную крышу .

Дорога, усыпанная гравием, вела через аллею к подъезду – простому, как и весь дом из некрашеного белого дерева. Аммон подошел к дому. Это было одноэтажное бревенчатое здание с двумя боковыми выступами и террасой .

Вьющаяся зелень заваливала простенки фасада цветами и листьями;

цветов было много везде – гвоздик, тюльпанов, анемон, мальв, астр и левкоев .

К Аммону спокойными, свободными шагами сильного человека подошел Доггер, стоявший у дерева. Он был без шляпы; статная, розовая от загара шея его пряталась под курчавыми белокурыми волосами. Крепкий, как ожившая грудастая статуя Геркулеса, Доггер производил впечатление несокрушимого здоровяка. Крупные черты радушного лица, серые теплые глаза, небольшие борода и усы очень понравились Аммону. Костюм Доггера состоял из парусинной блузы, таких же брюк, кожаного пояса и высоких сапог мягкой кожи. Руку он пожимал крепко, но быстро, а его грудной голос звучал свободно и ясно .

– Аммон Кут – это я, – сказал, кланяясь, Аммон, – если вы получили письмо Тонара, я буду иметь честь объяснить вам цель моего приезда .

– Я получил письмо, и вы прежде всего мой гость, – сказал, предупредительно улыбаясь, Доггер. – Пойдемте, я познакомлю вас с женой. Затем мы поговорим обо всем, что будет вам угодно сказать .

Аммон последовал за ним в очень простую, с высокими окнами и скромной мебелью гостиную. Ничто не бросалось в глаза, напротив, все было рассчитано на неуловимый для внимания уют. Здесь и в других комнатах, где побывал Аммон, обстановка забывалась, как забывается телом давно обношенное привычное платье. На стенах не было никаких картин или гравюр. Аммон не сразу обратил на это внимание: пустота простенков как бы случайно драпировалась в близко сходящиеся друг с другом складки оконных занавесей. Опрятность, чистота и свет придавали всему оттенок нежной заботливости о вещах, с которыми, как со старыми друзьями, живут всю жизнь .

– Эльма! – сказал Доггер, открывая проходную дверь. – Иди-ка сюда .

Аммон нетерпеливо ожидал встречи с подругой Доггера. Его интересовало увидеть их в паре. Не прошло минуты, как из сумерек коридора появилась улыбающаяся красивая женщина в нарядном домашнем платье с открытыми рукавами. Избыток здоровья сказывался в каждом ее движении. Блондинка, лет двадцати двух, она сияла свежим покоем удовлетворенной молодой крови, весельем хорошо спавшего тела, величественным добродушием крепкого счастья. Аммон подумал, что и внутри ее, где таинственно работают органы, все так же стройно, красиво и радостно; аккуратно толкает по голубым жилам алую кровь стальное сердце; розовые легкие бойко вбирают, освежая кровь, воздух и греются среди белых ребер под белой грудью .

Доггер, не переставая улыбаться, что было, по-видимому, у него потребностью, а не усилием, – представил Кута жене; она заговорила свободно, звонко, как будто была давно знакома с Аммоном:

– Как путешественник, вы будете у нас немного скучать, но это принесет вам одну пользу, только пользу!

– Я тронут, – сказал Аммон, кланяясь .

Все сели. Доггер, молча, открыто улыбаясь, смотрел прямо в лицо Аммону, также и Эльма; выражение их лиц говорило: «Мы видим, что вы тоже очень простой человек, с вами можно, не скучая, свободно молчать» .

Аммон хорошо понимал, что, несмотря на подкупающую простоту хозяев и обстановки, он не доверял видимому .

– Я очень хочу объяснить вам прямую цель моего посещения, – приступил он к необходимой лжи. – Путешествуя, я стал заядлым фотографом. В занятие это, по моему мнению, можно внести много искусства .

– Искусства, – сказал Доггер, кивая .

– Да. Каждый пейзаж меняет сотни выражений в день. Солнце, время дня, луна, звезды, человеческая фигура делают его каждый раз иным: или отнимают что-либо или же прибавляют. Тонар соблазнил меня описанием прелестей Лилианы, самого города, окрестностей и чудного вашего поместья. Я вижу, что мой аппарат нетерпеливо шевелится в чемодане и самостоятельно от нетерпенья щелкает затвором. Вы давно знакомы с Тонаром, Доггер?

– Очень давно. Мы познакомились, торгуя вместе это имение, но я перебил. Наши отношения с ним прекрасны, он заезжает иногда к нам. Он очень любит деревенскую жизнь .

– Странно, что он сам не живет так, – сказал Аммон .

– Знаете, – возразила, кладя голову на руки, а руки на спинку кресла, Эльма, – для этого нужно родиться такими, как я с мужем. Правда, милый?

– Правда, – сказал Доггер задумчиво. – Но, Аммон, пока не подали обед, я покажу вам хозяйство. Ты, Эльма, пойдешь?

– Нет, – отказалась, смеясь, молодая женщина, – я хозяйка, и мне нужно распорядиться .

– Тогда… – Доггер встал. Аммон встал. – Тогда мы отправимся путешествовать .

–  –  –

«Настоящий искатель приключений, – твердил про себя Аммон, идя рядом с Доггером, – отличается от банально любопытного человека тем, что каждое неясное положение исчерпывается им до конца. Теперь мне нужно осмотреть все. Не верю Доггеру». Не углубляясь больше в себя, он отдался впечатлениям. Доггер вел Аммона сводчатыми аллеями сада к задворкам. Разговор их коснулся природы, и Доггер, с несвойственной его внешности тонкостью, проник в самый тайник, хаос противоречивых, легких, как движение ресниц, душевных движений, производимых явлениями природы. Он говорил немного лениво, но природа в общем ее понятии вдруг перестала существовать для Аммона. Подобно сложенному из кубиков дому, рассыпалась она перед ним на элементарные свои части .

Затем, так же бережно, незаметно, точно играя, Доггер восстановил разрушенное, стройно и чинно свел распавшееся к первоначальному его виду, и Аммон вновь увидел исчезнувшую было совокупность мировой красоты .

– Вы – художник или должны быть им, – сказал Аммон .

– Сейчас я покажу вам корову, – оживленно проговорил Доггер, – здоровенный экземпляр и хорошей породы .

Они вышли на веселый просторный двор, где бродило множество домашней птицы: цветистые куры, огненные петухи, пестрые утки, неврастенические индейки, желтые, как одуванчики, цыплята и несколько пар фазанов. Огромная цепная собака лежала в зеленой будке, свесив язык .

В загородке лоснились розовые бревна свиней; осел, хлопая ушами, добродушно косился на петуха, рывшего лапой навоз под самым его копытом; голубые и белые голуби стаями носились в воздухе;

буколический вид этот выражал столько мирной животной радости, что

Аммон улыбнулся. Доггер, с довольным видом осмотрев двор, сказал:

– Я очень люблю животных с уживчивой психологией. Тигры, удавы, змеи, хамелеоны и иные анархисты мне органически неприятны. Теперь посмотрим корову .

В хлеву, где было довольно светло от маленьких лучистых окон, Аммон увидел четырех гигантских коров. Доггер подошел к одной из них, цвета желтого мыла, с рогами полумесяцем; зверь дышал силой, салом и молоком; огромное, розовое с черными пятнами вымя висело почти до земли. Корова, как бы понимая, что ее рассматривают, повернула к людям тяжелую толстую морду и помахала хвостом .

Доггер, подбоченившись, что делало его мужиковатым, посмотрел на Аммона, корову и опять на Аммона, а затем кряжисто хлопнул ладонью по коровьей спине .

– Красавица! Я назвал ее – «Диана». Лучший экземпляр во всем округе .

– Да, внушительная, – подтвердил Аммон .

Доггер снял висевшее в ряду других ведро красной меди и стал засучивать рукава .

– Посмотрите, как я дою, Аммон. Попробуйте молоко .

Аммон, сдерживая улыбку, выразил в лице живейшее внимание .

Доггер, присев на корточки, подставил под корову ведро и, умело вытягивая сосцы, пустил в звонкую медь сильно бьющие молочные струи. Очень скоро молоко поднялось в ведре пальца на два, пенясь от брызг. Серьезное лицо Доггера, материнское обращение его с коровой и процесс доения, производимый мужчиной, так рассмешили Аммона, что он, не удержавшись, расхохотался. Доггер, перестав доить, с изумлением посмотрел на него и наконец рассмеялся сам .

– Узнаю горожанина, – сказал он. – Вам не смешно, когда в болезненном забытьи люди прыгают друг перед другом, вскидывая ноги под музыку, но смешны здоровые, вытекающие из самой природы занятия .

– Извините, – сказал Аммон, – я вообразил себя на вашем месте и… И никогда не прощу себе этого .

– Пустое, – спокойно возразил Доггер, – это нервы. Попробуйте .

Он принес из глубины хлева фаянсовую кружку и налил Аммону густого, почти горячего молока .

– О, – сказал, выпив, Аммон, – ваша корова не осрамилась .

Положительно, я завидую вам. Вы нашли простую мудрость жизни .

– Да, – кивнул Доггер .

– Вы очень счастливы?

– Да, – кивнул Доггер .

– Я не могу ошибиться?

– Нет .

Доггер неторопливо взял от Аммона пустую кружку и неторопливо отнес ее на прежнее место .

– Смешно, – сказал он, возвращаясь, – смешно хвастаться, но я действительно живу в светлом покое .

Аммон протянул ему руку .

– От всего сердца приветствую вас, – произнес он медленно, чтобы дольше задержать руку Доггера. Но Доггер, открыто улыбаясь, ровно жал его руку, без тени нетерпения, даже охотно .

– Теперь мы пойдем завтракать, – сказал Доггер, выходя из хлева. – Остальное, если это вам интересно, мы успеем посмотреть вечером: луг, огород, оранжерею и парники .

Той же дорогой они вернулись в дом. По пути Доггер сказал:

– Много теряют те, кто ищет в природе болезни и уродства, а не красоты и здоровья .

Фраза эта была как нельзя более уместна среди шиповника и жасмина, по благоухающим аллеям которых шел, искоса наблюдая Доггера, Аммон Кут .

–  –  –

Аммон Кут редко испытывал такую свежесть и чистоту простой жизни, с какой столкнула его судьба в имении Доггера. Остаток подозрительности держался в нем до конца завтрака, но приветливое обращение Доггеров, естественная простота их движений, улыбок, взглядов обвеяли Кута подкупающим ароматом счастья. Обильный завтрак состоял из масла, молока, сыра, ветчины и яиц. Прислуга, вносившая и убиравшая кушанья, тоже понравилась Аммону; это была степенная женщина, здоровая, как все в доме .

Аммон по просьбе Эльмы рассказал кое-что из своих путешествий, а затем, из чувства внутреннего противодействия, свойственного кровному горожанину в деревне, где он сознает себя немного чужим, стал говорить о новинках сезона .

– Новая оперетка Растрелли – «Розовый гном» – хуже, чем прошлая его вещь. Растрелли повторяет себя. Но концерты Седира очаровательны .

Его скрипка могущественна, и я думаю, что такой скрипач, как Седир, мог бы управлять с помощью своего смычка целым королевством .

– Я не люблю музыки, – сказал Доггер, разбивая яйцо. – Позвольте предложить вам козьего сыру .

Аммон поклонился .

– А вы, сударыня? – сказал он .

– Вкусы мои и мужа совпадают, – ответила, слегка покраснев, Эльма. – Я тоже не люблю музыки: я равнодушна к ней .

Аммон не сразу нашелся, что сказать на это, так как поверил. Этим уравновешенным, спокойным людям не было никаких причин рисоваться .

Но Аммон начинал чувствовать себя – слегка похоже – сидящим в вегетарианской столовой .

– Да, здесь спорить немыслимо, – сказал он. – На весенней выставке меня пленила небольшая картина Алара «Дракон, занозивший лапу» .

Заноза и усилия, которые делает дракон, валяясь на спине, как собака, чтобы удалить из раненого места кусок щепки, – действуют убедительно .

Невозможно, смотря на эту картину из быта драконов, сомневаться в их существовании. Однако мой приятель нашел, что если бы даже дракон этот пил молоко и облизывался…

– Я не люблю искусства, – кратко заметил Доггер .

Эльма посмотрела на него, затем на Аммона и улыбнулась .

– Вот и все, – сказала она. – Когда вы были последний раз в тропиках?

– Нет, я хочу объяснить, – мягко перебил Доггер. – Искусство – большое зло; я говорю про искусство, разумеется, настоящее. Тема искусства – красота, но ничто не причиняет столько страданий, как красота. Представьте себе совершеннейшее произведение искусства. В нем таится жестокости более, чем вынес бы человек .

– Но и в жизни есть красота, – возразил Аммон .

– Красота искусства больнее красоты жизни .

– Что же тогда?

– Я чувствую отвращение к искусству. У меня душа – как это говорится

– мещанина. В политике я стою за порядок, в любви – за постоянство, в обществе – за незаметный полезный труд. А вообще в личной жизни – за трудолюбие, честность, долг, спокойствие и умеренное самолюбие .

– Мне нечего возразить вам, – осторожно сказал Аммон. Убежденный тон Доггера окончательно доказал ему, что Тонар прав. Доггер являл собой редкий экземпляр человека, создавшего особый мир несокрушимой нормальности .

Вдруг Доггер весело рассмеялся .

– Что толковать, – сказал он, – я жизнерадостный и простой человек .

Эльма, ты поедешь с нами верхом? Я хочу показать гостю огород, луг и окрестности .

– Да .

–  –  –

Прогулка, кроме лесной ямы, ничего нового не дала Аммону. Они ехали рядом. Доггер с правой, а Кут с левой стороны Эльмы, и Аммон, не касаясь более убеждений Доггера, рассказывал о себе, своих встречах и наблюдениях. Он сидел на сытой, красивой, спокойной лошади в простом черном седле. Несколько людей повстречались им, занятых очисткой канав и окапыванием молодых деревьев; то были рабочие Доггера, коренастые молодцы, почтительно снимавшие шляпы. «Прекрасная пара, – думал Аммон, смотря на своих хозяев. – Такими, вероятно, были до грехопадения Адам и Ева». Впечатлительный, как все бродяги, он начинал проникаться их сурово-милостивым отношением ко всему, что не было их собственной жизнью. Осмотр владений Доггера заставил его сказать несколько комплиментов: огород, как и все имение, был образцовым. Сочный, засеянный отборной травой луг веселил глаз .

За лугом, примыкавшим к горному склону, тянулся лес, и всадники, подъехав к опушке, остановились. Доггер спокойно осматривал с этого возвышенного места свои владения. Он сказал:

– Люблю собственность, Аммон. А вот посмотрите яму .

Проехав в лес, Доггер остановился у сумеречной, сырой ямы под сводами густой листвы старых деревьев. Свет нехотя проникал сюда, здесь было прохладно, как в колодце, и глухо. Валежник наполнял яму; корни протягивались в нее, сломанный бурей ствол перекидывался над хаосом лесного сора и папоротника. Острый запах грибов, плесени и земли шел из обширной впадины, и Доггер сказал:

– Здесь веет жизнью таинственных существ, зверей. Мне чудятся осторожные шаги хорьков, шелест змеи, выпученные глаза жаб, похожих на водяночного больного. Летучие мыши кружатся здесь в лунном свете, и блестят круглые очки сов. Вероятно, это ночной клуб .

«Он притворяется, – подумал Аммон с новой вспышкой недоверия к Доггеру, – но где зарыта собака?»

– Я хочу домой, – сказала Эльма. – Я не люблю леса .

Доггер ласково посмотрел на жену .

– Она против сумерек, – сказал он Аммону, – так же, как я. Вернемся .

Я чувствую себя хорошо только дома .

–  –  –

В половине двенадцатого, простившись с гостеприимными хозяевами, Аммон отправился в отведенную ему комнату левого крыла дома; ее окна выходили на двор, отделенный от него узким палисадом, полным цветов .

Обстановка комнаты дышала тем же здоровым, свежим уютом, как и весь дом: мебель из некрашеного белого дерева, металлический умывальник, чистые занавеси, простыни, подушки; серое теплое одеяло; зеркало в простой раме, цветы на окнах; массивный письменный стол; чугунная лампа. Не было ничего лишнего, но все необходимое, в голой простоте своего назначения .

– Так вот куда я попал! – сказал Аммон, снимая жилет. – Руссо мог бы позавидовать Доггеру. Прекрасно говорил Доггер о природе и лесной яме;

это стоит в противоречии с отвратительной плоскостью остальных его рассуждений. Мне больше нечего делать здесь. Я убедился, что можно жить осмысленной растительной жизнью. Однако еще посмотрим .

Он сел на кровать и задумался. Столовые стальные часы пробили двенадцать. Раскрытое окно дышало цветами и влагой лугов. Все спало;

звезды над черными крышами горели, как огоньки далекого города. Аммон думал с грустным волнением о постоянной мечте людей – хорошей, светлой, здоровой жизни – и недоумевал, почему самые яркие попытки этого рода, как, например, жизнь Доггера, лишены крыльев очарования .

Все образцово, вкусно и чисто; нежно и полезно, красиво и честно, но незначительно, и хочется сказать: «Ах, я был еще на одной выставке! Там есть премированный человек…»

Тогда он стал рисовать мысленно возможности иного порядка. Он представил себе пожар, треск балок, буйную жизнь огня, любовь Эльмы к рабочему, Доггера – пьяницу, сумасшедшего, морфиниста; вообразил его религиозным фанатиком, антикваром, двоеженцем, писателем, но все это не вязалось с хозяевами поместья в Лилиане. Трепет нервной, разрушительной или творческой жизни чужд им. Возможность пожара была, конечно, исключена в общем благоустройстве дома, и никогда не суждено испытать ему испуга, хаоса горящего здания. Год за годом, толково, разумно, тщательно и счастливо проходят, рука об руку, две молодые жизни – венец творения .

– Итак, – сказал Аммон, – я ложусь спать. – Откинув одеяло, Аммон хотел потушить лампу, как вдруг услышал в коридоре тихие мужские шаги;

кто-то шел мимо его комнаты, шел так, как ходят обыкновенно ночью, когда в доме все спят: напряженно, легко. Аммон вслушался. Шаги стихли в конце коридора; прошло пять, десять минут, но никто не возвращался, и Кут осторожно приотворил дверь .

Висячая лампа освещала коридор ровным ночным светом. В проходе было три двери: одна, ближе к центру дома, вела в помещение для прислуги и находилась против комнаты Кута; вторая, соседняя от Аммона слева, судя по висячему на ней замку, была дверью кладовой или нежилой комнаты. Направо же, в конце крыла, дверей совсем не было – тупик с высоким закрытым окном в сад, но шаги замерли именно в этом месте .

– Не мог же он провалиться сквозь землю! – сказал Кут. – И это едва ли Доггер: он говорил сам, что сон его крепок, как у солдата после сражения. Рабочему незачем входить в дом. Окно в конце коридора ведет в сад; допустив, что Доггер по неизвестным мне причинам вздумал гулять, к его услугам три выходных двери, и я к тому же услышал бы стук рамы, а этого не было .

Аммон повернулся и прикрыл дверь .

Наполовину он придавал значение этим шагам, наполовину нет .

Мысль его бродила в области прекрасных суеверий, легенд о человеческой жизни, цель которых – прославить имя человека, вознося его из болота будней в мир таинственной прелести, где душа повинуется своим законам, как богу. Аммон еще раз заставил себя мысленно услышать шаги. Вдруг ему показалось, что в раскрытое окно может заглянуть неизвестный «тот»; он быстро потушил лампу и насторожился .

– О, глупец я! – сказал, не слыша ничего более, Аммон. – Мало ли кто почему может ходить ночью!.. Я просто узкий профессионал, искатель приключений, не более. Какая тайна может быть здесь, в запахе сена и гиацинтов? Стоит лишь посмотреть на домашнюю красавицу Эльму, чтобы не заниматься глупостями .

Тем не менее инстинкт спорил с логикой. Около получаса, ожидая, как влюбленный свидания, новых звуков, Аммон стоял у двери, заглядывая в замочную скважину. В это небольшое отверстие, напоминающее форму подошвы, обращенной вниз, видел он сосновые панели стены, и ничего более. Настроение его падало, он зевнул и хотел лечь, как снова явственно раздались те же шаги. Аммон, подобно нырнувшему пловцу, перестал дышать, смотря в скважину. Мимо его дверей, головой выше поля зрения Аммона, ровной, на цыпочках походкой прошел из тупика Доггер в рубашке с расстегнутыми рукавами и брюках; куртки на нем не было .

Шаги стихли, глухо хлопнула внутренняя дверь, и Аммон выпрямился;

неудержимые подозрения закипели в нем вопреки логике положения .

Слишком благоразумный, чтобы давать им какую-либо определенную форму, он довольствовался пока тем, что твердил один и тот же вопрос:

«Где мог находиться Доггер в конце коридора?» Аммон кружился по комнате, то усмехаясь, то задумываясь; он перебрал все возможности:

интрига с женщиной, лунатизм, бессонница, прогулка, но все это висело в воздухе в силу закрытого окна и тупика; хотя окно, конечно, открывалось, – путь через него в сад для такого солидного и положительного человека, как Доггер, казался непростительным легкомыслием .

Решив тщательно осмотреть коридор, Аммон, надев войлочные туфли, но без револьвера, так как в этом не представлялось необходимости, вышел из своей комнаты. Спокойная тишина ярко освещенного коридора отрезвила Кута, он устыдился и хотел вернуться, но прошедший день, полный чрезмерной, утомительной для подвижной души, будничной простоты, толкал Кута по линии искусственного оживления хотя бы неудовлетворенных фантазий. Быстро он прошел в конец коридора, к окну, убедился, что оно плотно закрыто, на полные, верхнюю и нижнюю, задвижки, осмотрелся и увидел справа маленькую, едва прикрытую дверь, без косяков, в одной плоскости со стеной; дверца эта, сбитая из тонких досок, была, по-видимому, прорезана и вставлена после постройки дома .

Рассматривая дверцу, Аммон думал, что она выходит, вероятно, на лесенку, устроенную для входа в палисад изнутри коридора. Решив таким образом вопрос, куда исчезал Доггер, Аммон тихо протянул руку, снял петлю и открыл дверь .

Она отворялась в коридор. За ней было темно, хотя виднелось несколько крутых белых ступенек лестницы, шедшей вверх, а не вниз .

Лестница подымалась вплотную к узким стенам; чтобы войти, нужно было сильно нагнуться. «Стоит ли? – подумал Аммон. – Должно быть, это ход на чердак, где сушат белье, живут голуби… Однако Доггер не охотник за голубями и, ясно, не прачка. Зачем он ходил сюда? О, Аммон, Аммон, инстинкт говорит мне, что есть дичь. Пусть, пусть это будет даже холостой выстрел – если я подымусь, – зато по крайней мере все кончится, и я усну до завтрашней простокваши с чистой, как у теленка, совестью. Если Доггеру вздумается опять, по неизвестным причинам, посетить чердак и он застанет меня, – солгу, что слышал на чердаке шаги; сослаться в таких случаях на воров – незаменимо» .

Оглянувшись, Аммон плотно прикрыл за собой дверь и, осветив лестницу восковой спичкой, стал всходить. От маленькой площадки лестница поворачивала налево; в верхнем конце ее оказалась площадка просторнее, к ней примыкала под крутым скатом крыши дверь, ведущая на чердак. Она, так же как и нижняя дверь, была не на ключе, а притворена .

Аммон, прислушался, опасаясь, нет ли кого за дверью. Тишина успокоила его. Он смело потянул скобку, и спичка от воздушного толчка погасла;

Аммон переступил через порог во тьму; слегка душный воздух жилого помещения испугал его; торопясь убедиться, не попал ли он в каморку рабочих или прислуги, Аммон зажег вторую спичку, и тени бросились от ее желтого света в углы, прояснив окружающее .

Увидев прежде всего на огромном посреди комнаты столе свечу, Аммон затеплил ее и отступил к двери, осматриваясь. На задней стене спускалась до полу белая занавесь, такие же висели на левой и правой стене от входа. В косом потолке просвечивало далекими звездами сетчатое окно. Не всмотревшись еще в заваленный множеством различных предметов стол, Аммон бросился по углам. Там был лишь неубранный сор, клочки бумаги, сломанные карандаши. Выпрямившись, подошел он к задней стене, где у гвоздика висели шнурки от занавеси, и потянул их .

Занавесь поднялась .

Аммон, отступив, увидел внезапно блеснувший день – земля взошла к уровню чердака, и стена исчезла. В трех шагах от путешественника, спиной к нему, на тропинке, бегущей в холмы, стояла женщина с маленькими босыми ногами; простое черное платье, неуловимо лишенное траурности, подчеркивало белизну ее обнаженных шеи и рук. Все линии молодого тела угадывались под тонкой материей. Бронзовые волосы тяжелым узлом скрывали затылок. Сверхъестественная, тягостная живость изображения перешла здесь границы человеческого; живая женщина стояла перед Аммоном и чудесной пустотой дали; Аммон, чувствуя, что она сейчас обернется и через плечо взглянет на него, – растерянно улыбнулся .

Но здесь кончалось и вместе с тем усиливалось торжество гениальной кисти. Поза женщины, левая ее рука, отнесенная слегка назад, висок, линия щеки, мимолетное усилие шеи в сторону поворота и множество недоступных анализу немых черт держали зрителя в ожидании чуда .

Художник закрепил мгновение; оно длилось, оставалось все тем же, как будто исчезло время, но вот-вот в каждую следующую секунду возобновит свой бег, и женщина взглянет через плечо на потрясенного зрителя. Аммон смотрел на ужасную в готовности своей показать таинственное лицо голову с чувством непобедимого ожидания; сердце его стучало, как у ребенка, оставленного в темной комнате, и, с неприятным чувством бессилия перед неисполнимой, но явной угрозой, отпустил он шнурки .

Упала занавесь, а все еще казалось ему, что, протянув руку, наткнется он, за полотном, на теплое, живое плечо .

– Нет меры гению и нет пределов ему! – сказал взволнованный Кут. – Так вот, Доггер, откуда ты уходишь доить коров? Хозяин моего открытия – великий инстинкт. Я буду кричать на весь мир, я болен от восторга и страха! Но что там?

Он бросился к той занавеси, что висела слева от входа. Рука его путалась в шнурах, он нетерпеливо рвал их, потянул вниз и поднял над головой свечу. Та же женщина, в той же прелестной живости, но еще более углубленной блеском лица, стояла перед ним, исполнив прекрасную свою угрозу. Она обернулась. Всю материнскую нежность, всю ласку женщины вложил художник в это лицо. Огонь чистой, горделивой молодости сверкал в нежных, но твердых глазах; диадемой казался над тонкими, ясными ее бровями бронзовый шелк волос; благородных юношеских очертаний рот дышал умом и любовью. Стоя вполоборота, но открыто повернув все лицо, сверкала она молодой силой жизни и волнующей, как сон в страстных слезах радости .

Тихо смотрел Аммон на эту картину. Казалось ему, что стоит произнести одно слово, нарушить тишину красок, и, опустив ресницы, женщина подойдет к нему, еще более прекрасная в движениях, чем в тягостной неподвижности чудесным образом созданного живого тела. Он видел пыль на ее ногах, готовых идти дальше, и отдельные за маленьким ухом волосы, похожие на лучистый наряд колосьев. Радость и тоска держали его в нежном плену .

– Доггер, вы деспот! – сказал Аммон. – Можно ли больнее, чем вы, ранить сердце? – Он топнул ногой. – Я брежу, – вскричал Аммон, – так немыслимо рисовать; никто, никто на свете не может, не смеет этого!

И еще выразительнее, полнее, глубже глянули на него настоящие глаза женщины .

Почти испуганный, с сильно бьющимся сердцем, задернул Аммон картину. Что-то удерживало его на месте; он не мог заставить себя пройтись взад-вперед, как делал обыкновенно в моменты волнения. Он боялся оглянуться, пошевелиться; тишина, в коей слышались лишь собственное его дыхание и потрескивание горящей свечи, была неприятна, как запах угара. Наконец, превозмогая оцепенение, Аммон подошел к третьему полотну, обнажил картину… и волосы зашевелились на его голове .

Что сделал Доггер, чтобы произвести эффект кошмарный, способный воскресить суеверия? В том же повороте стояла перед Аммоном обернувшаяся на ходу женщина, но лицо ее непостижимо преобразилось, а между тем до последней черты было тем, на которое только что смотрел Кут. Страшно, с непостижимой яркостью встретились с его глазами хихикающие глаза изображения. Ближе, чем ранее, глядели они мрачно и глухо; иначе блеснули зрачки; рот, с выражением зловещим и подлым, готов был просиять омерзительной улыбкой безумия, а красота чудного лица стала отвратительной; свирепым, жадным огнем дышало оно, готовое душить, сосать кровь; вожделение гада и страсти демона озаряли его гнусный овал, полный взволнованного сладострастия, мрака и бешенства;

и беспредельная тоска охватила Аммона, когда, всмотревшись, нашел он в этом лице готовность заговорить. Полураскрытые уста, где противно блестели зубы, казались шепчущими; прежняя мягкая женственность фигуры еще более подчеркивала ужасную жизнь головы, только что не кивавшей из рамы. Глубоко вздохнув, Аммон отпустил шнурок; занавесь, шелестя, ринулась вниз, и показалось ему, что под падающие складки вынырнуло и спряталось, подмигнув, дьявольское лицо .

Аммон отвернулся. Папка, лежавшая на столе, приковала к себе его расстроенное внимание своими размерами; большая и толстая, она, когда он раскрыл ее, оказалась полной рисунков. Но странны и дики были они… Один за другим просматривал их Аммон, пораженный нечеловеческим мастерством фантазии. Он видел стаи воронов, летевших над полями роз;

холмы, усеянные, как травой, зажженными электрическими лампочками;

реку, запруженную зелеными трупами; сплетение волосатых рук, сжимавших окровавленные ножи; кабачок, битком набитый пьяными рыбами и омарами; сад, где росли, пуская могучие корни, виселицы с казненными; огромные языки казненных висели до земли, и на них раскачивались, хохоча, дети; мертвецов, читающих в могилах при свете гнилушек пожелтевшие фолианты; бассейн, полный бородатых женщин;

сцены разврата, пиршество людоедов, свежующих толстяка; тут же, из котла, подвешенного к очагу, торчала рука; одна за другой проходили перед ним фигуры умопомрачительные, с красными усами, синими шевелюрами, одноглазые, трехглазые и слепые; кто ел змею, кто играл в кости с тигром, кто плакал, и из глаз его падали золотые украшения; почти все рисунки были осыпаны по костюмам изображений золотыми блестками и исполнены тщательно, как выполняется вообще всякая любимая работа. С жутким любопытством перелистывал эти рисунки Аммон. Дверь стукнула, он отскочил от стола и увидел Доггера .

–  –  –

Самообладание никогда не покидало Аммона даже в самых опасных случаях; однако, застигнутый врасплох, он испытал мгновенное замешательство. Доггер, по-видимому, не ожидал увидеть Аммона;

растерянно остановился он у дверей, осматриваясь, но скоро побледнел, а затем вспыхнул так, что от гнева покраснела обнаженная его шея. Он быстро подошел к Аммону, вскричав:

– Как смели вы забраться сюда!.. Как назвать ваш поступок?! Я не ожидал этого! А? Аммон!

– Вы правы, – ответил спокойно Кут, не опуская глаз, – войти я не смел. Но я чувствовал бы себя виновным только в том случае, если бы ничего не увидел; увидевши же здесь нечто, смею думать, – приобрел тем самым право отвергнуть обвинение в нескромности. Скажу больше: узнай я, уехав от вас, что предстояло мне видеть, поднявшись наверх, и не сделай я этого, – я никогда не простил бы себе подобной оплошности. Мотивы моего поступка следующие… Извините, положение требует откровенности, как бы вы ни отнеслись к ней. Смутно не верил я вашим коровкам, Доггер, и репе, и сытым фазаньим курочкам; случайно попав на верный след к вашей душе, я достиг цели. Ужасная сила гения водила вашей кистью. Да, я украл глазами то, из чего вы сделали тайну, но воровством этим горжусь не меньше, чем Колумб – Западным полушарием, так как мое призвание – искать, делать открытия, следить!

– Молчать! – вскричал Доггер. В его лице не было и тени благодушного равновесия; но не было и злобы, несвойственной людям характера высокого; тяжкое возмущение выражало оно и боль. – Вы смеете еще… О, Аммон, вы, с вашими разговорами о проклятом искусстве, заставили меня не спать в муках, недоступных для вас, а теперь, врываясь сюда, хотите меня уверить, что это достойно похвалы. Кто вы, чтобы осмелиться на подобное?

– Искатель, искатель приключений, – холодно возразил Аммон. – У меня иная мораль. Иметь дело с сердцем и душой человека и никогда не подвергаться за эти опыты проклятиям – было бы именно не хорошо; чего стоит душа, подобострастно расстилающаяся всей внутренностью?

– Однако, – сказал Доггер, – вы смелы! Я не люблю слишком смелых людей. Уйдите. Возвращайтесь в свою комнату и укладывайтесь. Тотчас же вам подадут лошадь; есть ночной поезд .

– Прекрасно! – Аммон подошел к двери. – Прощайте!

Он хотел выйти, как вдруг обе руки Доггера с силой схватили его за плечи и повернули к себе. Аммон увидел жалкое лицо труса; безмерный испуг Доггера передался ему, и он, не зная в чем дело, побледнел от волнения .

– Никому, – сказал Доггер, – ни слова никому совершенно! Ради меня, ради бога, пощадите: ничего, никому!

– Даю слово, да, я даю слово, успокойтесь .

Доггер отпустил Аммона. Взгляд его, полный ненависти, остановился поочередно на каждой из трех картин. Аммон вышел, спустился по лестнице и, войдя в свое помещение, приготовился ехать. Через полчаса он, сопровождаемый слугой, вышел, не встретив более Доггера, к темному подъезду со стороны сада, где стоял экипаж, уселся и выехал .

Звездная роса неба, волнение, беспредельная, благоухающая тьма и дыхание придорожных рощ усиливали очарование торжества. В такт торжествующему сердцу Аммона глухо билось огромное слепое сердце земли, приветствующее своего сына-искателя. Смутно, но цепко нащупывал Аммон истину души Доггера .

– Нет, не уйдешь от себя, Доггер, нет, – сказал он, вспоминая рисунки .

Возница, ломая голову над внезапным отъездом гостя, несмело обернулся, спрашивая:

– Никак дело случилось экстренное у вас, сударь?

– Дело? Да. Именно – дело. Я должен немедленно ехать в Индию. У меня там захворали чумой: бабушка, свояченица и три двоюродных брата .

– Вот как! – удивленно произнес крестьянин. – Дела-а!. .

IX Вторая и последняя встреча с Доггером

– Милый, – сказал Тонар Куту, распечатав одно из писем: – Доггер, у которого ты был четыре года тому назад, просит тебя ехать к нему немедленно. Не зная твоего адреса, он передает свою просьбу через меня .

Но что могло там случиться?

Аммон, не скрывая удивления, быстро подошел к приятелю .

– Просит?! В каких выражениях?

– Конца восемнадцатого столетия. «Вы очень обяжете меня, – прочел Тонар, – сообщив господину Аммону Куту, что я был бы весьма признателен ему за немедленное с ним свидание»… Не объяснишь ли ты, в чем дело?

– Нет, я не знаю .

– Да ну?! Ты хитрый, Аммон!

– Я могу только обещать тебе, если удастся, рассказать после .

– Прекрасно. Любопытство мое задето. Как, ты уже смотришь на часы? Посмотри расписание .

– Есть поезд в четыре, – сказал, нажимая кнопку звонка, Аммон. Слуга остановился в дверях. – Герт! Высокие сапоги, револьвер, плед и маленький саквояж. Прощай, Тонарище! Я еду в веселые луга Лилианы!

Не без волнения ехал Аммон к странному человеку на его зов. Он хорошо помнил до сих пор тягостный удар по душе, нанесенный двуликой женщиной чудесных картин, и ставил их невольно в связь с приглашением Доггера. Но далее было безрассудно гадать, чего хочет от него Доггер .

Вероятным оставалось одно, что предстоит нечто серьезное. В глубокой задумчивости стоял Аммон у окна вагона. Все свое знание людей, все сложные узлы их душ, все возможности, вытекающие из того, что видел четыре года назад, перебрал он с тщательностью слепого, разыскивающего ощупью нужную ему вещь, но, неудовлетворенный, отказался, наконец, предвидеть будущее .

В восемь часов вечера Аммон стоял перед тихим домом в саду, где ярко, пышно и радостно молились цветы засыпающему в серебристых облаках солнцу. Аммона встретила Эльма; в ее движениях и лице пропала музыкальная ясность; огорченная, нервная, страдающая женщина стояла перед Аммоном, тихо говоря:

– Он хочет говорить с вами. Вы не знаете – он умирает, но, может быть, надеюсь, еще верит в выздоровление, делайте, пожалуйста, вид, что считаете его болезнь пустяком .

– Надо спасти Доггера, – сказал, подумав, Аммон. – Есть ли у него от вас что-нибудь тайное?

Он смотрел Эльме прямо в глаза, придав вопросу осторожную значительность тона .

– Нет, ничего нет. А от вас?

Это было сказано ощупью, но они поняли друг друга .

– Вероятно, – пытливо улыбнулся Аммон, – вы не остались в недоумении относительно спешности прошлого моего отъезда .

– Вы должны извинить Доггера и… себя .

– Да. Во имя того, что вам известно, Доггер не смеет умирать .

– Врачи обманывают его, но я все знаю. Он не проживет до конца месяца .

– Как смешно, – сказал, идя за Эльмой, Аммон, – я знаю огородного сторожа, которому сто четыре года. Но он, правда, не смыслит ничего в красках .

Когда они вошли к больному, Доггер лежал. Ранние сумерки оттеняли прозрачное его лицо легкой воздушной тканью; руки больного лежали под головой. Он был волосат, худ и угрюм; глаза его, выразительно блеснув, остановились на Куте .

– Эльма, оставь нас, – сказал, хрипя, Доггер, – не обижайся на это .

Женщина, грустно улыбнувшись ему, ушла. Аммон сел .

– Вот еще одно приключение, Аммон, – слабо заговорил Доггер, – отметьте его в графе путешествий очень далеких. Да, я умираю .

– Вы, кажется, мнительны? – беззаботно спросил Аммон. – Ну, это слабость .

– Да, да. Мы упражняемся во лжи. Эльма говорит то же, что вы, а я делаю вид, что не верю в близкую смерть, и она этим довольна. Ей хочется, чтобы я не верил в то, во что верит она .

– Что с вами, Доггер?

– Что? – Доггер, закрыв глаза, усмехнулся. – Я выпил, видите ли, холодной родниковой воды. Надо вам сказать, что последние одиннадцать лет мне приходилось пить воду только умеренной температуры, дистиллированную. Два года назад, весной, я гулял в соседних горах .

Снеговые ручьи неслись в пышной зелени по сверкающим каменным руслам, звенели и бились вокруг. Голубые каскады взбивали снежную пену, прыгая со всех сторон с уступа на уступ, скрещиваясь и толкая друг друга, подобно вспугнутому стаду овец, когда, попав в тесное место, струятся они живою волной белых спин. Ах, я был неблагоразумен, Аммон, но душный жаркий день измучил меня жаждой. С крутизны на мою голову падал тяжелый жар неба, а изобилие пенящейся кругом воды усиливало страдания. Возвращаться было не близко, и меня неудержимо потянуло пить эту дикую, холодную, веселую воду, не оскверненную градусником .

Невдалеке был подземный ключ, я нагнулся и пил, обжигая губы его ледяным огнем; то была вкусная, шипящая, как игристое вино, пахнущая травой вода. Редко приходится так блаженно утолять жажду. Я пил долго и затем… слег. У больных, знаете ли, часто весьма тонкий слух, и я, не без усилия однако, подслушал за дверьми доктора с Эльмой. Доктор хорошо поторговался с собой, но все же разрешил мне жить не далее конца этого месяца .

– Вы поступили ненормально, – сказал, улыбаясь Кут .

– Отчасти. Но я устаю говорить. Те две картины, где она обернулась… вы как думаете, где они? – Доггер заволновался. – Вот на этом столе ящик, откройте могилку .

Аммон, встав, приподнял крышку красивой шкатулки, и от движения воздуха часть белого пепла, взлетев, осела на рукав Кута. Ящик, полный до краев этим пушистым пеплом, объяснил ему судьбу гениальных произведений .

– Вы сожгли их!

Доггер кивнул глазами .

– Это если не безумие, то варварство, – сказал Аммон .

– Почему? – коротко возразил Доггер. – Одна из них была зло, а другая

– ложь. Вот их история. Я поставил задачей всей своей жизни написать три картины, совершеннее и сильнее всего, что существует в искусстве. Никто не знал даже, что я художник, никто, кроме вас и жены, не видел этих картин. Мне выпало печальное счастье изобразить Жизнь, разделив то, что неразделимо по существу. Это было труднее, чем, смешав воз зерна с возом мака, разобрать смешанное по зернышку, мак и зерно – отдельно. Но я сделал это, и вы, Аммон, видели два лица Жизни, каждое в полном блеске могущества. Совершив этот грех, я почувствовал, что неудержимо, всем телом, помыслами и снами тянет меня к тьме; я видел перед собой полное ее воплощение… и не устоял. Как я тогда жил – я знаю, больше никто. Но и это было мрачное, больное существование – тлен и ужас!

То, чем я окружил себя теперь: природа, сельский труд, воздух, растительное благополучие, – это, Аммон, не что иное, как поспешное бегство от самого себя. Я не мог показать людям своих ужасных картин, так как они превознесли бы меня, и я, понукаемый тщеславием, употребил бы свое искусство согласно наклону души – в сторону зла, а это несло гибель мне первому; все темные инстинкты души толкали меня к злому искусству и злой жизни. Как видите, я честно уничтожил в доме всякий соблазн: нет картин, рисунков и статуэток. Этим я убивал воспоминание о себе, как о художнике, но выше сил моих было уничтожить те две, между которыми шла борьба за обладание мной. Ведь это все-таки не так плохо сделано! Но дьявольское лицо жизни временами соблазняло меня, я запирался и уходил в свои фантазии – рисунки, пьянея от кошмарного бреда; той папки тоже нет больше. Вы сдержали слово молчания, и я, веря вам, прошу вас после моей смерти выставить анонимно третью мою картину, она правдива и хороша. Искусство было проклятием для меня, я отрекаюсь от своего имени .

Он помолчал и заплакал, но слезы его не вызвали обидной жалости в Куте; Аммон видел, что большего насилия над собой сделать нельзя .

«Сгорел, сгорел человек, – думал Аммон, – слишком непосильное бремя обрушила на него судьба. Но скоро будет покой…»

– Итак, – сказал, успокаиваясь, Доггер, – вы сделаете это, Аммон?

– Да, это моя обязанность, Доггер, я нежно люблю вас, – неожиданно для себя волнуясь более, чем хотел, сказал Кут, – люблю ваш талант, вашу борьбу и… последнюю твердость .

– Дайте-ка вашу руку! – попросил, улыбаясь, Доггер. Рукопожатие его было еще резко и твердо .

– Видите, я не совсем слаб, – сказал он. – Прощайте, беспокойная, воровская душа. Эльма отдаст вам картину. Я думаю, – наивно прибавил Доггер, – о ней будут писать… Аммон и его подруга, худенькая брюнетка с подвижным как у обезьянки лицом, медленно прокладывали себе дорогу в тесной толпе, запрудившей зал. Над головами их среди других рам и изображений стояла, готовая обернуться, живая для взволнованных глаз женщина; она стояла на дороге, ведущей к склонам холмов. Толпа молчала. Совершеннейшее произведение мира являло свое могущество .

– Почти невыносимо, – сказала подруга Кута. – Ведь она действительно обернется!

– О нет, – возразил Аммон, – это, к счастью, только угроза .

– Хорошо счастье! Я хочу видеть ее лицо!

– Так лучше, дорогая моя, – вздохнул Кут, – пусть каждый представляет это лицо по-своему .

Бой на штыках* Я всю ночь не сомкнул глаз; я не боялся, но неотвратимая необходимость испытать завтра же нечто совсем особенное, непохожее на лежанье в окопах и стрельбу в невидимого врага – волновала меня. Я старался предугадать будущие свои ощущения… Вот я, тяжело дыша, бегу с выставленным вперед штыком на врага, бегущего ко мне с таким же острым штыком… мы сталкиваемся… На этом моя бедная фантазия останавливалась, а сердце сжималось .

Рассвело, обычная боевая возня пришла к концу, и рожки заиграли выступление. Мы совершили порядочный переход, вступили в перестрелку с врагом, окопались, и наконец после артиллерийской подготовки был отдан приказ идти штыковой атакой на неприятельские окопы .

Мы поднялись, крикнули нестройно – «ура!» и, растянувшись по неровному полю прыгающими зигзагами человеческих линий, побежали вперед. Навстречу дул сильный ветер; в его ровном гуле вспыхивали свистки пуль, летевших навстречу. Я молча ожидал смерти, спеша изо всех сил к немецкой траншее .

Нервность моего состояния была так велика, что я весь дрожал. В это время произошло нечто весьма странное… Мне показалось, что я остановился на мгновение, против воли, а затем, получив какую-то необъяснимую легкость во всем теле, побежал дальше. Впереди меня двигался солдат, к которому я сразу почувствовал болезненный интерес. Все в этом солдате – его фуражка, спина, сапоги, манера бежать – казались мне давно, давно знакомыми, виденными; нагнав солдата, я посмотрел на его лицо; это было мое лицо; да, я силой сверхъестественного нервного напряжения видел самого себя; я как бы раздвоился, хотя сознавал, что очень тесная связь существует между мной просто и между мной – солдатом. То, что было во мне солдатом, бежало отдельно от меня, механически. Этот психологический миг давал полную иллюзию двойственности. Итак, я видел себя и – что скрывать! – опасался за себя, вступившего в эту минуту в рукопашную схватку с бледным немецким солдатом, весьма проворным и ловким малым .

Я хорошо видел все несовершенство приемов, употребленных моим двойником Фаниковым без моего участия – без участия меня – разумного, волевого существа; в то время, как я-первый представлял собою лишь механически двигающееся тело, Фаников-второй два раза был чуть-чуть не пробит немецким штыком, и я понял, что оба мы – я-первый и я-второй – погибнем, если я не соединюсь с Фаниковым-вторым и не сделаю его удары сознательными. Я достиг этого страшным напряжением воли, но как

– не смогу объяснить. И тотчас же мои руки стали тверже, движения быстрее, я сразу подметил слабые стороны противника, обманул его ложным выпадом, упав на колено, и проткнул ему штыком ногу. От боли и неожиданности он открыл на секунду грудь; этого было вполне достаточно, и я поразил немца. Наша пара дралась дольше всех; я догнал ушедших далеко вперед своих и подумал: «Теперь я знаю смысл выражения

– „выйти из себя“… Это опасно!»

Судьба первого взвода* Первый взвод первой роты Черкшайского полка отправился на весьма трудную разведку. Взвод к тому времени, побывав в боях, состоял из семи человек, считая унтера и ефрейтора. Теперь я должен заявить, что буду рассказывать об этом взводе, как об одном человеке – он будет в рассказе живой единицей, без деления на отдельных людей, с одной душой и одним телом .

Стояла лунная ночь. Взвод карабкался по отлогому лесному хребту, надеясь высмотреть передвижение встречных отрядов неприятеля .

Живые тени мелькнули среди деревьев. То были австрийские солдаты, идущие на соединение с левым флангом своих траншей. Наш взвод был замечен ими и подвергся обстрелу .

Битва в лесу, ночью, при голубом лунном свете, длилась около часа .

Взвод яростно отстреливался. Небольшой сплоченной кучкой отступал он шаг за шагом к спасительным каменистым гребням, за которыми неприятель не рискнул бы его преследовать в силу условий местности, неудобной для передвижения роты, но очень удобной для горсти людей .

Свершилось! Взвод благополучно успел исчез в каменных оврагах. К тому времени он узнал все, что следовало узнать, и собрался домой, к своему полку, но заблудился. Двое суток блуждал взвод, питаясь ягодами и водой, в непролазных стремнинах. Наконец ему удалось ориентироваться и выбраться на чистые места – не совсем удачно – под обстрел кавалерии .

Измученный, израненный взвод дрался отлично – много пало кавалеристов под его меткими выстрелами – ну и взвод был не без потерь .

Схватка кончилась позорным бегством остатка кавалеристов. Взвод был уже очень близко от наших войск, как вдруг тяжёлый снаряд разорвался в трех шагах от него Взвод все-таки боролся с судьбой до конца. Он выбрал самые потайные, скрытые уголки местности и, пробираясь ими, благополучно вернулся, исполнив возложенное на него поручение .

Это было очень важное поручение, и генерал захотел лично наградить взвод. По его приказанию рота выстроилась. Ротному командиру, человеку сурового понятия о долго, доже в голову не пришло видеть в своем первом взводе что-либо удивительное, хотя оно, конечно, было. Эффект получился изрядный .

– Первый взвод – шаг вперед! – скомандовал капитан .

И выступил один человек, ефрейтор Иван Корзухин .

Генерал понял в чем дело. На глазах его заблестели слезы. Он обнял солдата и приколол ему крест .

Теперь и читателю ясно, что от взвода уцелел один человек. А что с другими? Но мы обещали говорить о взводе, как о едином лице, и сдержали свае обещание – формально и фактически мы правы: Корзухин представлял собой, стоя перед генералом, весь первый взвод .

Игрушки* В одном из пограничных французских городков, занятом немцами, жил некто Альваж, человек с темным прошлым, не в худом смысле этого слова, а в таком, что никто не знал о его жизни решительно ничего .

Альваж был усталый человек. Действительность смертельно надоела ему. Он жил очень уединенно, скрытно; единственным счастьем его жизни были игрушки, которыми Альваж заменил сложную и тягостную действительность. У него были великолепные картонные фермы с коровками и колодцами; целые городки, крепостцы, пушки, стреляющие горохом, деревянные солдатики, кавалеристы, кораблики и пароходы .

Альваж часто устраивал меж двумя игрушечными армиями примерные сражения, расставляя армии на двух ломберных столах в разных концах комнаты и стреляя из пушечек моченым горохом. У Альважа был партнер в этом безобидном занятии – глухонемой парень Симония; но Симония был недавно расстрелян пруссаками, и старик развлекался один .

Пруссаки, как сказано, заняли город. На пятый день оккупации капитан Пупенсон отправился вечером в ратушу, или мэрию, руководить расстрелом тридцати французов, взятых заложниками .

Путь Пупенсона лежал мимо дома Альважа. Весьма удивленный тем, что, несмотря на запрещение, в окне бокового фасада горит послевосьмичасовой огонь, Пупенсон перелез палисад, подкрался к окну и заглянул внутрь. Он увидел диковинную картину: тщедушный старик в ночном колпаке и халате заряжал вершковую пушечку, приговаривая: – «Всех разнесу, постой!» И горошина с треском положила несколько березовых рядовых, упавших навытяжку, руки по швам .

Пупенсон, гремя саблей, полез в окно. Альваж не испугался, он ждал, что дальше .

– Вы что делаете? – сказал Пупенсон. – Что вы, ребенок, что ли?

– Как хотите! – возразил Альваж. – Вам нравится ваша игра, мне – моя .

Моя лучше. Не хотите ли сыграть партию?

Пупенсон, пожимая плечами и улыбаясь, рассматривал армии, составленные вполне правильно, со всеми комплектами артиллерии, обозов, кавалерии и саперии. Игрушки делал сам Альваж .

– Ну, ну! – снисходительно сказал Пупенсон, вертя в руках пушечку. – Как она действует? Так, что ли?! .

Велика притягательность новизны и оригинальности!

Прошел час, другой… В комнате сидели двое: увлеченный, разгорячившийся Пупенсон и торжествующий Альваж; он, как более наметавший руку, беспрерывно поражал армию Пупенсона, прежде, чем тот успевал подстрелить у него десяток-другой. Горох, подскакивая, неистово прыгал по полу и столам .

Наконец Пупенсон вспомнил о деле и с сожалением покинул Альважа с его любопытными армиями. Но он опоздал – полчаса назад расстрел заложников был отменен (ибо пригрозили в соседнем городе расстрелять немецких заложников). А не опоздай он – все было бы кончено для тридцати человек раньше, чем пришла бы отмена казни .

Отличные игрушки старика Альважа следовало бы завести всем воинственно настроенным людям .

Ночью и днем*

I

В восьмом часу вечера, на закате лесного солнца, часовой Мур сменил часового Лида на том самом посту, откуда не возвращались. Лид стоял до восьми и был поэтому сравнительно беспечен; все же, когда Мур стал на его место, Лид молча перекрестился. Перекрестился и Мур: гибельные часы – восемь – двенадцать – падали на него .

– Слышал ты что-нибудь? – спросил он .

– Не видел ничего и не слышал. Здесь очень страшно, Мур, у этого сказочного ручья .

– Почему?

Лид подумал и заявил:

– Очень тихо .

Действительно, в мягкой тишине зарослей, прорезанных светлым, бесшумно торопливым ручьем, таилась неуловимая вкрадчивость, баюкающая ласка опасности, прикинувшейся безмятежным голубым вечером, лесом и прозрачной водой .

– Смотри в оба! – сказал Лид и крепко сжал руку Мура .

Мур остался один. Место, где он стоял, было треугольной лесной площадкой, одна сторона которой примыкала к каменному срыву ручья .

Мур подошел к воде, думая, что Лид прав: характер сказочности ярко и пышно являлся здесь, в диком углу, созданном как бы всецело для гномов и оборотней. Ручей не был широк, но стремителен; подмыв берега, вырыл он в них над хрустальным течением угрюмые, падающие черной тенью навесы; желтые как золото, и зеленые, в водорослях, крупные камни загромождали дно; раскидистая листва леса высилась над водой пышным теневым сводом, а внизу, грубым хаосом бороздя воду, путались гигантские корни; стволы, с видом таинственных великанов-оборотней, отходя ряд за рядом в тишину диких сумерек, таяли, становясь мраком, жуткой нелюдимостью и молчанием. Тысячи отражений задремавшего света в ручье и над ним создали блестящую розовую точку, сиявшую на камне у берега; Мур пристально смотрел на нее, пока она не исчезла .

– Проклятое место! – сказал Мур, пытливо осматривая лужайку, словно трава, утоптанная его предшественниками, могла указать невидимую опасность, шепнуть предостережение, осенить ум внезапной догадкой. – Сигби, Гок и Бильдер стояли тут, как стою я. Тревожно разгуливал огромный Бирон, разминая воловьи плечи; Гешан, пощипывая усики, рассматривал красивыми, бараньими глазами каждый сучок, пень, ствол… Тех нет. Может быть, ждет и меня то же… Что то же?

Но он, как и весь отряд капитана Чербеля, не знал этого. В графе расхода солдат среди умерших от укусов змей, лихорадки или добровольного желания скрыться в таинственное ничто, что было не редкость в летописях ужасного похода, среди убитых и раненых Чербель отметил пятерых «без вести пропавших». Разные предположения высказывались отрядом. Простейшее, наиболее вероятное объяснение нашел Чербель:

– «Я подозреваю, – сказал он, – очень умного, терпеливого и ловкого дикаря, нападающего неожиданно и бесшумно» .

Никто не возразил капитану, но тревога воображения настойчиво искала других версий, с которыми возможно связать бесследность убийств и доказанное разведчиками отсутствие вблизи неприятеля. Некоторое время Мур думал обо всем этом, затем соответственно настроенный ум его, рискуя впасть в суеверие, стал рисовать кошмарные сцены тайных исчезновений, без удержа мчась дорогой больного страха к обрывам фантазии. Ему мерещились белые перерезанные шеи; трупы на дне ручья;

длинные, как у тени в закате, волосатые руки, тянущиеся из-за стволов к затылку цепенеющего солдата; западни, волчьи ямы; он слышал струнный полет стрелы, отравленной молочайниками или ядом паука сса, похожего на абажурный каркас. Хоровод лиц, мучимых страхом, кружился в его глазах. Он осмотрел ружье. Строгая сталь затвора, кинжальный штык, четырехфунтовый приклад и тридцать патронов уничтожили впечатление беззащитности; смелее взглянув кругом, Мур двинулся по лужайке, рассматривая опушку .

Тем временем угас воздушный ток света, падавший из пылающих в вечерней синеве облаков, и деревья медленно запахнули на только что перед тем озаренной стороне прозрачные плащи сумерек. От теней, рушивших искристые просветы листвы, от засыпающего ручья и задумчивости спокойного неба повеяло холодной угрозой, тяжелой, как взгляд исподлобья, пойманный обернувшимся человеком. Мур, ощупывая штыком кусты, вышел к ручью. Пытливо посмотрел он вниз и вверх по течению, затем обратился к себе, уговаривая Мура не поддаваться страху и, что бы ни произошло, твердо владеть собою .

Солнце закатилось совсем, унося тени, наполнявшие лес. Временно, пока сумерки не перешли в мрак, стало как бы просторнее и чище в бессолнечной чаще. Взгляд проникал свободнее за пределы опушки, где было тихо, как в склепе, безлюдно и мрачно. Язык страха еще не шептал Муру бессвязных слов, заставляющих томиться и холодеть, но вслушивался и смотрел он подобно зверю, вышедшему к опасным местам, владениям человека .

Мрак наступал, отходя перед судорожным напряжением глаз Мура, и снова наваливался, когда, бессильный одолеть невольные слезы, заволакивающие зрачки, солдат протирал глаза. Наконец одолел мрак. Мур видел свои руки, ружье, но ничего более. Волнуясь, принялся он ходить взад и вперед, сжимая потными руками ружье. Шаги его были почти бесшумны, за исключением одного, когда под упором ноги треснул сучок;

резкий в звонкой тишине звук этот приковал Мура к месту. Шум сердца оцепенил его; отчаянный дикий страх ударил по задрожавшим ногам тяжкой как удушье внезапной слабостью. Он присел, затем лег, прополз несколько футов и замер. Это продолжалось недолго; отдышавшись, часовой встал. Но он был уже во власти страха и покорен ему .

Главное, над чем работало теперь его пылающее воображение – было пространство сзади его. Оно не могло исчезнуть. Как бы часто ни поворачивался он, – всегда за его спиной оставалась недосягаемая зрению, предательская пустота мрака. У него не было глаз на затылке для борьбы с этим. Сзади было везде, как везде было спереди для существа, имеющего одно лицо и одну спину. За спиной была смерть. Когда он шел, ему казалось, что некто догоняет его; останавливаясь – томился ожиданием таинственного удара. Густой запах леса кружил голову. Наконец Муру представилось, что он умер, спит или бредит. Внезапное искушение поразило его: уйти от пытки, бежать сломя голову до изнурения, раздвинуть пределы мрака, отдаляя убегающей спиной страшное место .

Он уже глубоко вздохнул, обдумывая шаг, подсказанный трусостью, как вдруг заметил, что поредевший мрак резко очертил тени стволов, и ручей сверкнул у обрыва, и все кругом ожило в ясном ночном блеске .

Поднималась луна. Лунное утро высветило зелень пахучих сводов уложив черные ряды теней, в мерцающем неподвижном воздухе под голубым небом царствовало холодное томление света. Невесомый, призрачный лёд!

II

Тщательно осмотрев еще раз опушку и берег ручья, Мур несколько успокоился .

В неподвижности леса, насколько хватал глаз, отсутствовало подозрительное; думая, что на озаренной луной поляне никто не осмелится совершить нападение, Мур благодарно улыбнулся ночному солнцу и стал посреди лужайки, поворачиваясь время от времени во все стороны. Так стоял он минуту, две, три, затем услышал явственный, шумный вздох, раздавшийся невдалеке сзади него, похолодел и отскочил с ружьем наготове к ручью .

«Вот оно, вот, вот!..» – подумал солдат. Кровавые видения ожили в потрясенном рассудке. Тяжкое ожидание ужаса изнурило Мура; мертвея, обратил он мутные от страха глаза в том направлении, откуда прилетел вздох, – как вдруг совсем близко кто-то назвал его по имени, трижды .

«Мур! Мур! Мур!..»

Часовой взвел курок, целясь по голосу. Он не владел собой. Голос был тих и вкрадчив. Смутно знакомый тон его мог быть ошибкой слуха .

– Кто тут? – спросил Мур почти беззвучно, одним дыханием. – Не подходите никто, я буду убивать, убивать всех!

Он плохо сознавал, что говорит. Одна из лунных теней передвинулась за кустами, растаяла и появилась опять, ближе. Мур опустил ружье, но не курок, хотя перед ним стоял лейтенант Рен .

– Это я, – сказал он. – Не шевелись. Тише .

Обыкновенное полное лицо Рена казалось при свете луны загадочным и лукавым. Ярко блестели зубы, серебрились усы, тень козырька падала на искры зрачков, вспыхивающих, как у рыси. Он подходил к Муру, и часовой, бледнея, отступал, наводя ружье. Он молча смотрел на Рена. «Зачем пришел?» – думал солдат. Дикая, нелепая сумасшедшая мысль бросилась в его больное сознание: «Рен убийца, он, он, он убивает!»

– Не подходите, – сказал солдат, – я уложу вас!

– Что?!

– Без всяких шуток! Сказал – убью!

– Мур, ты с ума сошел?!

– Не знаю. Не подходите .

Рен остановился. Он подвергался опасности вполне естественной в таком исключительном положении и сознавал это .

– Не бойся, – произнес он, отступая к лесу. – Я пришел к тебе на помощь, дурак. Я хочу выяснить все. Я буду здесь, за кустами .

– Мне страшно, – сказал Мур, глотая слезы ужаса, – я боюсь, боюсь вас, боюсь всего. Это вы убиваете часовых!

– Нет!

– Вы!

– Да нет же!!

Страшен как кошмар был этот нелепый спор офицера с обезумевшим солдатом. Они стояли друг против друга, один с револьвером, другой с неистово пляшущим у плеча ружьем. Первый опомнился лейтенант .

– Вот револьвер! – Он бросил оружие к ногам Мура. – Подыми его. Я безоружен .

Часовой, исподлобья следя за Реном, поднял оружие. Припадок паники ослабел; Мур стал спокойнее и доверчивее .

– Я устал, – жалобно произнес он, – я страшно устал. Простите меня .

– Поди окуни голову в ручей. – Рен тоном приказания повторил совет, и солдат повиновался. Надежда на помощь Рена и ледяная вода освежили его. Без шапки, с мокрыми волосами вернулся он на лужайку, ожидая, что будет дальше .

– Может быть, мы умрем оба, – сказал Рен, – и ты должен быть готов к этому. Теперь одиннадцать. – Он посмотрел на часы. – Торопясь, я чуть не задохся в этих трудно проходимых местах, но сила моя при мне, и я надеюсь на все лучшее. Стой или ходи, как прежде. Я буду неподалеку .

Доверься судьбе, Мур .

Он не договорил, ощупал, будучи запасливым человеком, второй, карманный револьвер и скрылся среди деревьев .

III

Рен удобно поместился в кустах, скрывавших его, но сам отлично мог видеть поляну, берег ручья и Мура, шагавшего по всем направлениям .

Лейтенант думал о своем плане уничтожения таинственной смерти. План требовал выдержки; опаснейшей частью его была необходимость допустить нападение, что в случае промедления угрожало часовому быстрым переселением на небо. Трудность задачи усиливалась смутной догадкой Рена – одной из тех навязчивых темных мыслей, что делают одержимого ими яростным маньяком. Когда Рен пробовал допустить бесповоротную истинность этой догадки, или, вернее, предположения, его тошнило от ужаса; надеясь, что ошибется, он предоставил наконец событиям решить тайну леса и замер в позе охотника, подкарауливающего чуткую дичь .

Кусты, где засел Рен, расположенные кольцом, образовали нечто, похожее на колодец. Неподвижная тень Рена пересекала его. Думая, что, вытянув затекшую ногу, он сам изменил этим очертания тени, Рен в следующее мгновение установил кое-что поразительное: тень его заметно перемещалась справа налево. Она как бы жила самостоятельно, вне воли Рена. Он не обернулся. Малейшее движение могло его выдать, наказав смертью. Ужас подвигался к нему. В мучительном ожидании неведомого пристально следил Рен за игрой тени, ставшей теперь вдвое длиннее: это была тень-оборотень, потерявшая всякое подобие Рена – оригинала. Вскоре у нее стало три руки и две головы, она медленно раздвоилась, и та, что была выше – тень тени, – исчезла в кустарнике, освободив черное неподвижное отражение Рена, сидевшего без дыхания .

Как ни прислушивался он к тому, что делалось позади его, даже малейший звук за время метаморфозы с тенью не был схвачен тяжким напряжением слуха; за его спиной, смешав своей фигурой две тени, стоял, а затем прошел некто, и некто этот двигался идеально бесшумно. Он был видимым воплощением страха, лишенного тела и тяжести. Броситься в погоню за неизвестным Рен считал непростительной нервностью. Он видел и осязал душою быстрое приближение неизвестной развязки, но берег силу самообладания к решительному моменту .

В это время часовой Мур стоял неподалеку от огромного тамаринда, лицом к Рену. С неожиданной быстротой густые ветви дерева позади Мура пришли в неописуемое волнение, отделив прыгнувшего вниз человека. Он падал с вытянутыми для хватки руками. Колени его ударили по плечам Мура; в то же мгновение падающий от толчка часовой вскрикнул и выпустил ружье, а железные пальцы душили Мура, торопясь убийством, умело и быстро скручивая посиневшую шею .

Рен выбежал из засады. Мутные глаза нападающего обратились к нему .

Придерживая одной рукой бьющегося в судорогах солдата, протянул он другую к Рену, защищая лицо. Рен ударил его по голове дулом револьвера .

Тогда, бросив первую жертву, убийца кинулся на вторую, пытаясь свалить противника, и выказал в этой борьбе всю ловкость свирепости и отчаяния .

Некоторое время, резко и тяжело дыша, ходили они вокруг оглушенного часового, сжимая друг другу плечи. Вскоре противнику лейтенанта удалось схватить его за ногу и спину, лишив равновесия, при этом он укусил Рена за кисть руки. В его лице не было ничего человеческого, оно сияло убийством. Мускулы жестких рук трепетали от напряжения. Время от времени он повторял странные, дикие слова, похожие на крик птицы. Рен ударил его в солнечное сплетение. Страшное лицо помертвело; закрылись глаза, ослабев, метнулись назад руки, и некто упал без сознания .

Рен молча смотрел на его лицо, осунувшееся от боли и бешенства. Но не это изменяло и как бы преображало его, – среди породистых, резких черт выступали иные, разрушающие для пристального взгляда прежнее выражение этого страшного, как маска, лица. Оно казалось опухшим и грубым. Рен связал руки противника тонким ремнем и поспешил к Муру .

Часовой хрипло стонал, растирая шею. Он лежал на своем ружье Рен зачерпнул каской воды, напоил солдата, и тот слегка ожил. Усталое лицо Рена показалось ему небесным видением. Он понял, что жив, и, схватив руку лейтенанта, поцеловал ее .

– Глупости! – пробормотал Рен. – Я тоже обязан тебе тем, что…

– Вы убили его?

– Убил? Гм… да, почти… Рен стоял над головой Мура, скрывая от него человека, лежавшего со связанными руками. Часовой сел, держась за голову. Рен поднял ружье .

– Мур, – сказал он, – в состоянии ты точно понять меня?

– Да, лейтенант .

– Встань и уходи в заросли, не оборачиваясь. Там ты подождешь моего свистка. Но боже сохрани обернуться, – слышишь, Мур? Иначе я пристрелю тебя. Итак, ты меня пока не видишь. Иди!

Для шуток не было места. Часовой сознавал это, но не понимал ничего. Неуверенные движения Мура выказывали колебание. Рен увидел четверть его профиля и щелкнул курком .

– Еще одно движение головы, и я стреляю! – Он с силой толкнул Мура к лесу. – Ну! Ружье остается на лужайке до твоего возвращения. Жди смены. Помни, что я не приходил, и подожди рассказывать до утра .

Мур, пошатываясь, исчез в лунном лесном провале. Рен поднял связанного и прошел с ним в чащу на расстояние, недоступное слуху .

Сложив ношу, он занялся пленником. Связанный лежал трупом .

– Удар был хорош, – сказал Рен, – но чересчур добросовестен .

Он стал растирать поверженному сердце, и тот, болезненно дергаясь, вскоре открыл глаза. Блуждая, остановились они на Рене, вначале с недоумением, затем с ненавистью и горделивым унынием. Он изогнулся, приподнялся, пытаясь освободить руки, и, поняв, что это бесполезно, опустил голову .

Рен сидел против него на корточках. Он боялся заговорить, звук голоса отнял бы всякую надежду на то, что происходящее – сон, призрак или, на худой конец – больной бред. Наконец, он решился .

– Капитан Чербель, – сказал Рен, – происшествия сегодняшней ночи невероятны. Объясните их .

Связанный поднял голову. Любопытство и подозрительность блеснули в его подвижном лице. Он не понимал Рена. Мысль, что над ним смеются, привела его в бешенство. Он вскочил, усиливаясь разорвать путы, тотчас вскочил и Рен .

– Собака-солдат! – заговорил Чербель, но смолк, чувствуя слабость – результат бокса, – и прислонился спиной к дереву. Отдышавшись, он снова заговорил: – Называйте Чербелем того, кто привел вас с вашими ружьями в эти леса. Мы вас не звали. Повинуясь жадности, которая у вас, белых, в крови, пришли вы отнять у бедных дикарей все. Наши деревни сожжены, наши отцы и братья гниют в болотах, пробитые пулями; женщины изнурены постоянными переходами и болеют. Вы преследуете нас. За что?

Разве в ваших владениях мало полей, зверя, рыбы и дерева? Вы спугиваете нашу дичь; олени и лисицы бегут на север, где воздух свободен от вашего запаха. Вы жжете леса, как дети играя пожарами, воруете наш хлеб, скот, траву, топчете посевы. Уходите или будете истреблены все. Я вождь племени Роддо – Бану-Скап, знаю, что говорю. Вам не перехитрить нас .

Мы – лес, из-за каждого дерева которого подкарауливает вас гибель .

– Чербель! – с ужасом вскричал Рен. – Я ждал этого, но не верил до последней минуты. Кто же вы?

Капитан презрительно замолчал. Теперь он ясно видел, что над ним издеваются. Он сел к подножию ствола, твердо решив молчать и ждать смерти .

– Чербель! – тихо позвал Рен. – Вернитесь к себе .

Пленник молчал. Лейтенант сел против него, не выпуская револьвера .

Мысли его мешались. Состояние его граничило с исступлением .

– Вы убили пять человек, – сказал Рен, не ожидая, впрочем, ответа, – где они?

Капитан медленно улыбнулся .

– Им хорошо на деревьях, – жестко проговорил он, – я их развесил на том берегу ручья, ближе к вершинам .

Это было сказано резким, деловым тоном. Теперь замолчал Рен. Он боялся узнать подробности, страшась голоса Чербеля. Капитан сидел неподвижно, закрыв глаза. Рен легонько толкнул его; человек не пошевелился; по-видимому, он был в забытьи. Крупный пот выступил на его висках, он коротко дышал и был бледен, как свет луны, косившейся сквозь листву .

IV Рен думал о многом. Поразительная действительность оглушила его .

Он тщательно осмотрел свои руки, тело, с новым к ним любопытством, как бы неуверенный в том, что тело это его, Рена, с его вечной, неизменной душой, не знающей колебаний и двойственности. Он был в лесу, полном беззвучного шепота, зовущего красться, прятаться, подслушивать и таиться, ступать бесшумно, подстерегать и губить. Он исполнился странным недоверием к себе, допуская с легким замиранием сердца, что нет ничего удивительного в том, если ему в следующий момент захочется понестись с диким криком в сонную глушь, бить кулаками деревья, размахивать дубиной, выть и плясать. Тысячелетия просыпались в нем. Он ясно представил это и испугался. Впечатлительность его обострилась. Ему чудилось, что в лунных сумерках качаются высоко подвешенные трупы, кустарник шевелится, скрывая убийц, и стволы меняют места, придвигаясь к нему. Чтобы успокоиться, Рен приложил дуло к виску; холодная сталь, нащупав бьющуюся толчками жилу, вернула ему твердость сознания .

Теперь он просто сидел и ждал, когда Чербель очнется, чтобы убить его .

Луна скрылась; близился теплый рассвет. Первый луч солнца разбудил Чербеля, розовое от солнца, сильно осунувшееся лицо его внимательно смотрело на Рена .

– Рен, что случилось? – тревожно сказал он. – Почему я здесь? И вы?

Проклятие! Я связан?! Кой черт!. .

– Это сон, Чербель, – грустно сказал Рен, – это сон, да, не более .

Сейчас я развяжу вас .

Он быстро освободил капитана и положил ему на плечо руку .

«Так, – подумал он, – значит, Бану-Скап уходит с рассветом. Но с рассветом… уйдет и Чербель» .

– Капитан, – сказал Рен, – вы верите мне?

– Да .

– Тогда не торопитесь узнать правду и ответьте на три вопроса. Когда вы легли спать?

– В одиннадцать вечера. Рен, вы в полном рассудке?

– Вполне. Какой вы видели сон?

– Сон? – Чербель пытливо посмотрел на Рена. – Имеет это отношение к данному случаю?

– Может быть…

– Один и тот же сон снится мне подряд несколько дней, – с неудовольствием сказал Чербель, – я думаю, под влиянием событий на посту Каменного Ручья. Я вижу, что выхожу из лагеря и убиваю часовых… да, я душу их… Темный отголосок действительности на одно страшное и короткое мгновение заставил его вздрогнуть, он побледнел и рассердился .

– Третий вопрос: смерти боитесь? Потому что это не сон, Чербель. Я схватил вас в тот миг, когда вы душили Мура. Да, – две души. Но вы, Чербель, не могли знать это. Я не оставлю вас долго во власти воистину дьявольского открытия; оно может свести с ума .

– Рен, – сказал капитан, замахиваясь, – моя пощечина пахнет кровью, и вы… Он не договорил. Рен схватил Чербеля за руку и выстрелил .

– Так лучше, пожалуй, – сказал он, смотря на мертвого: – он умер, чувствуя себя Чербелем. Иное «я» потрясло бы его. Майор Кастро и я закопаем его где-нибудь вечером. Никому более нельзя знать об этом .

Он вышел к ручью и увидел бойкого нового часового – Риделя .

– Опусти ружье, все благополучно, – сказал Рен. – Гулял я, стрелял по козуле, да неудачно .

– Умирать побежала! – весело ответил солдат .

– Кажется, теперь, – сказал сам себе, удаляясь, Рен, – я точно знаю, почему лагерные часовые видели Чербеля ночью. О боже, и с одной душой тяжело человеку!

Тайна лунной ночи* Николай Селиверстов, рядовой пехотного батальона, в одну из светлых лунных ночей стоял на одиноком посту, на вершине гранитной скалы, вблизи Карпатских перевалов .

Главной задачей того ответственного пункта, на котором оказался в эту ночь Селиверстов, было – заметить возможное обходное движение неприятельской колонны; относительно этого имелись сведения, указывающие на возможность данной опасности .

Скала вышиной футов пятьдесят господствовала над местностью. Со стороны гор скала примыкала к узкой, глубокой пропасти, со стороны равнины открывался ясный лунный пейзаж, ограниченный на горизонте дымной рекой и черной полосой леса. За пропастью, по ту сторону ее, возвышался ряд более высоких скал, поросших кустарником и представляющих отличные места для засады .

Селиверстов стоял на небольшой каменной площадке, вполне сознавая, что яркий свет луны ясно показывает его фигуру по ту сторону пропасти. С той стороны часовой был виден, как яичко на бархате .

Любой шатун гуцул, среди которых осталось еще немало приверженцев неприятеля, мог выследить этот пост и донести по адресу или же сам подстрелить солдата. Селиверстов знал, что этот пост, таким образом, очень опасен, и думал о смерти. Смерть представлялась ему похожей на мрачный, глубокий колодец, в котором на дне лежит темная синяя вода с отраженным в ней месяцем. Мысли о смерти, конечно, вполне естественные в боевой обстановке и в уединенном месте, – как это ни странно, развлекали Селиверстова. Он беспрестанно возвращался к ним, находя какое-то странное удовлетворение в попытках представить момент смерти, предвосхитить его .

На площадке скалы, где стоял Селиверстов, лежал крупный камень в форме наковальни, и лунная тень от острого конца камня, сообразно ходу ночного светила, медленно передвигалась слева направо. Вскоре она должна была коснуться края площадки. Усталый Селиверстов присел на камень, наблюдая за странными очертаниями тени, напоминающей меч .

Неожиданно за пропастью раздался слабый шум щебня, сыплющегося с тропинки, такой шум производит человеческая нога, раскатившаяся на крутом спуске. Селиверстов насторожился, и в этот момент за скалами грянул выстрел, прозвучавший одиноко и жалобно; эхо его, скакнув в пустыне слабыми отражениями стука, затихло. Селиверстову показалось, что он слышал свист пули .

Он переживал весьма странное состояние. Вместо обычного, казалось бы, в таких случаях – если не испуга, то, хотя бы, некоторого волнения, Селиверстов переживал некую апатию и полное равнодушие к выстрелу .

Сознание опасности как бы скользнуло по его душе рикошетом. Он продолжал сидеть, безучастный к только что прогремевшему выстрелу, и смотрел на тень, почти коснувшуюся уже края площадки. Наконец он поймал себя на том, что пытается определить время, в которое тень камня успеет коснуться края. Непосредственно за этим произошло в нем таинственное смешение, возбуждение чувств, и он понял, что не сидит на камне, а стоит на краю площадки и смотрит. Очень ясно, как в зеркале, увидел он себя лежащим ничком возле камня. Его руки, или руки его двойника, были широко раскинуты, из простреленной в сердце груди текла черная при луне кровь. Тогда он понял, что он убит и видит самого себя лежащим бездыханно. Но в этом не было ничего страшного .

Тень камня, имеющая форму меча, коснулась края площадки .

Сознание исчезло, и похолодевший труп Селиверстова остался лежать до утра на маленькой, узкой площадке горной скалы .

Желтый город* Был вечер 25 марта 1915 года. В маленьком бельгийском городке, называвшемся Сен-Жан, почти сплошь разрушенном немцами и почти совершенно опустевшем, так как в городе не оставалось уже ничего съестного, и повсюду валялись неубранные трупы, появился странный человек дорожного вида, скромно, но опрятно одетый, с пледом на плече и маленьким саквояжем в руках. Он нерешительно подошел к засыпанной кирпичами площади, вокруг которой зияли черные бреши разбитых, пустых домов, и беспомощно оглядывался, желая, по-видимому, увидеть наконец хоть кого-нибудь из жителей .

Оглядываясь по сторонам, человек этот заметил весьма странную фигуру, приближавшуюся к нему шагами. То был старик, без шляпы, в оборванном и измятом платье; на костлявом лице судорожно и дико блестели глубоко впалые глаза .

– Кто вы такой, милостивый государь, и с какой целью прибыли в мои владения? – нараспев произнес старик, останавливаясь перед туристом с видом величественным и мрачным .

Поняв, с кем имеет дело, путешественник вежливо ответил:

– Я ехал в Сарран, ваша милость, но мне – не сочтите за каламбур – не повезло. Возница мой получил вперед (к сожалению) деньги, отказался везти меня дальше по этим опасным местам и ускакал обратно, а я остался, как видите, в диком положении у пустого города. Я пришел сюда, в город, рассчитывал переночевать где-нибудь. Меня зовут Киль .

– Здесь никого нет, – мрачно сказал старик. – Здесь живет всего пять миллионов людей. Пойдем к ним! Мы пируем каждый день за золотыми столами!

Будучи не очень трусливого десятка, Киль, печально покачав головой, решил, что все-таки лучше ночевать у сумасшедшего, но в теплом помещении, чем на улице. Они двинулись. Старик все время говорил о небесном огне, пирах, трупах и по временам дико кричал, призывая какого-то великана, который должен был помочь ему разрушить земной шар .

Поколесив по молчаливым переулкам, старик остановился перед подвальным окном, в котором горел свет .

Старик ткнул ногой в незаметную с улицы маленькую дверь и ввел Киля в полуосвещенный подвал, где было несколько человек с беспомощным, тупым выражением лиц. Здесь были молодые девушки, юноши, старики и старухи. Некоторые сидели у стены, опустив головы;

некоторые быстро ходили из угла в угол, бормоча непонятное; кто стоял, подняв глаза вверх; кто лежал, уткнувшись лицом в пол. Странные звуки, дикие выкрики вырывались из уст…

Старик, приведший Киля, сказал:

– Вот мои подданные .

И тотчас забыл о госте .

Киль сел в углу, на солому, с ужасом убеждаясь, что все эти люди – безумные. Он понял, что во всем разрушенном городе не осталось никого, кто имел возможность убежать или умереть. Только эти. Какое потрясение должен был перенести их мозг, когда их близких и родственников убивали, мучили, насиловали на их глазах! И он здесь, один здоровый человек в городе сумасшедших! На мгновенье, на короткое, но роковое мгновенье жизнь показалась ему страшным сном, который необходимо оборвать. Он поднес револьвер к виску и спустил курок .

Там или там* Я проснулся. Было очень тихо. Я лежал под чем-то теплым, закрывавшим меня с головой. Я медлил откинуть свое покрывало и осмотреться. Все произошло из-за виденного мной только что сна .

Сон был странно неуловим, как большинство тяжелых и крепких снов, но общее от него впечатление было такое, что я делал во сне нечто, очень важное и теперь, наяву. Кроме того, мне казалось, что я делал это нечто дома, в домашней обстановке, и что сейчас я тоже нахожусь дома; что стоит мне только открыть то неизвестное, что покрывает меня, как я увижу знакомые предметы, обои, стулья, свой письменный стол и все, к чему так привык за долгие годы обывательской, мирной жизни .

С другой стороны, рассудок твердил мне, что я нахожусь не дома, а в окопе, что покрыт я шинелью, а не одеялом и что вчерашняя перестрелка, пришедшая на память, должна убедить меня наконец в том, что я действительно на войне .

Эта диковинная нерешительность сонного еще сознания осложнялась тем, что воображение, ясно нарисовавшее домашнюю обстановку, задавало лукавый вопрос: «А не приснилось ли тебе, что ты на войне? Может быть, едва лишь ты откинешь это (одеяло?), как сразу увидишь прежде всего – ночной столик с медным подсвечником, книгой и папиросами, а затем – умывальник, комод и зеркало?»

Представление о войне и представление о домашней обстановке были одинаково живы. Я не знал – что из них сон, и что – действительность?

Разум твердил, что я лежу у стенки окопа, под шинелью, а окрепшая иллюзия, – что лежу дома, на кровати, под одеялом .

Следовало просто встать и посмотреть вокруг – протереть глаза, как говорят в таких случаях. Я освободил голову. Мутный дневной свет блеснул в лицо, что-то черное и серое, в неясных очертаниях, показалось на мне и скрылось, так как в этот момент разорвалась надо мной первая неприятельская шрапнель и я потерял сознание .

Что шрапнель разорвалась, что я, перед этим, лежал полусонный, стараясь сообразить, где я – дома или в окопе, – это я хорошо помню. Далее же я ничего не помню вплоть до очень похожего на этот момента: я так же лежу с закрытой чем-то мягким и теплым головой, и не знаю, что это – одеяло или шинель? Я, по-видимому, спал и проснулся. Один раз я просыпаюсь так или второй раз? Я не могу решить этого. Мне кажется, что я в окопе, что стоит открыть глаза, как увижу я серые фигуры солдат, блиндаж, комья земли и небо. Но по другому ощущению – ощущению некоторого физического удобства – мне кажется, что я – дома .

Стоит открыть глаза, откинуть с головы это теплое (шинель? одеяло?) и все будет ясно .

Открываю. Я – дома: это не сон, я действительно дома; в кресле против меня спит, сидя, измученная долгим ночным уходом за мной, жена .

Бужу ее. Она, плача, говорит, что выпросила меня из лазарета на квартиру, что я сильно ранен шрапнелью в голову, но поправляюсь, а раньше был без сознания .

Лежу и стараюсь решить: два раза была иллюзия недействительной обстановки или – раз? Не бред ли это был двойной, дома, во время болезни?

Ужасное зрение* Слепой шел, ощупывая дорогу палкой и по временам останавливаясь, чтобы прислушаться к отдаленной пальбе. Удар за ударом, а иногда и по два и по три вместе, колыхались пушечные взрывы над линией перелесков и желтых полей, обвеянных голубыми тонами полудня, склоняющегося к вечеру. Слепого звали Акинф Крылицкий. Он ослеп давно и случайно;

ослеп так:

Мальчиком пас он коров во время грозы; думая укрыться от дождя, Акинф подошел к большому осокорю, но в этот момент молния разрушила дерево и оглушила Крылицкого, он упал без сознания, а когда встал, то ничего не увидел, он был поражен нервной слепотой .

Теперь Акинфу было сорок лет, и он часто смертельно тосковал о потерянном зрении, впечатления которого почти стерлись в его памяти за такой долгий промежуток времени. Он шел в данный момент к своей деревне пешком из уездного города, за двадцать верст. Он не нуждался в поводыре, так как дорога была знакома и не разветвлялась. Он шел и размышлял – оказалась ли уже его деревня в районе военных действий, или еще нет. Акинф пробыл в городе четыре дня, побираясь; а жил он в деревне у брата .

Никто не попадался слепому по дороге, и это немало удивляло его;

обыкновенно здесь проезжали возы и шли пешеходы .

Наконец, определив усталостью, что скоро он должен подойти к деревне, слепой почувствовал запах гари. Таким запахом, остывшим и, так сказать, холодным, пахнут обыкновенно старые лесные горные пустоши .

Акинф, встревожившись, прибавил шагу. Ему сильно хотелось увидеть деревню, она, конечно, ничуть не изменилась с тех пор, когда он видел ее мальчиком, разве что старые избы сменились новыми и тоже, в свою очередь, состарились. Гарью запахло сильнее .

«Не пожар ли? – подумал Акинф. – Не мы ли горим с братом, матка бозка?!»

Кругом было очень тихо, только вдали тявкали выстрелы орудий, и сердце у Акинфа сжалось. Тем временем спускался он по ложбинке к мостику над узким, глубоким оврагом. Привычной ногой ступил Акинф на воображаемое начало мостика и, задохнувшись от неожиданности, – полетел вниз, с высоты трех саженей, на глинистое дно оврага. Мостик был разрушен шальным снарядом, и Акинф, конечно, не знал этого .

Когда он очнулся, все тело его ныло и ломило от удара о землю. Руки и ноги были целы, в усах и разбитой губе запеклась кровь. Но не это обратило на себя его внимание: с удивлением и испугом, с сильным сердцебиением заметил он, что прежний черный мрак сменился туманным и красноватым. Тут же он увидел свои руки и понял, что зрение вернулось к нему. Оно вернулось от нового сильного нервного потрясения в момент падения – таким путем часто проходит нервная слепота .

Акинф с страхом и радостью выбрался из оврага и подошел к деревне .

Он увидел ряд почерневших изгородей и груды черного пепла средь них – все, что осталось от когда-то бойкой деревеньки. Ни души человеческой, ни собаки не было в этом печальном месте. Деревня сгорела дотла, может быть – от снарядов .

И тогда Акинф почувствовал, что снова ему застилает зрение, но на этот раз – слезами .

Зверь Рошфора* В роскошном кабинете графа Пулуза де-Лотрека стоял молодой человек, связанный по рукам и ногам, – ему приходилось плохо: Лотрек был не из тех, что прощают .

– Уйдите все! – сказал граф слугам. Оставшись с глазу на глаз с пленником, граф вскричал:

– Анри! Вы злоупотребили моим доверием и гостеприимством. Я застал вас с своей женой. Приготовьтесь к самому худшему. Я не дерусь с вами, я хочу верной мести без риска. Сегодня вы умрете!

– Граф! – отвечал Анри – я отвык бояться чего бы то ни было .

– Прекрасно! – Лотрек позвонил. Вошел странного, необычного вида человек. В то время, как лицо и вся фигура этого человека имели измученный, высохший вид, провалившиеся глаза сияли под густыми бровями ужасным, мрачным огнем. Длинные обезьяньи руки нервно шевелили пальцами .

– Рошфор! – сказал граф. – Я знаю твою преданность и уменье молчать. Вспомни, что я спас тебя из рук людоедов в Танзи. Возьми этого молодого человека, сведи в подземелье и пусти к нему своего зверя. Смерть негодяя должна быть ужасной!

– Я очень рад, граф, – сказал с отвратительной Усмешкой Рошфор. – Мой зверь давно не забавлялся как следует. Все будет сделано .

– Убийцы! – крикнул Анри. – Правосудие отомстит за меня!

– Неизвестно, – холодно возразил граф Лотрек. – Всего лучшего!

Тотчас же по его приказанию вошли четыре молодца, схватили Анри и отвели в мрачное замковое подземелье, где оставили одного, бросив на сырой, каменный пол. Анри осмотрелся .

Подземелье было низкой, сводчатой комнатой большого размера. Свет скупо проникал сквозь щелевидные окна. Тишина… Анри молча лежал, ожидая чего-то ужасного. Ночь, проведенная в объятиях красавицы графини Дианы де-Лотрек, слегка ослабила силы молодого человека. Он находился если не в апатичном, то в рассеянном состоянии. Он знал, что умрет…

– Диана! – со вздохом сказал он, вспоминая ту, любовь к которой зажгла в нем чудную, хотя и преступную страсть .

Внезапно в темном углу подземелья раздался скрип стенного люка, и Анри вздрогнул, увидев в тьме, за колонной, два, сверкающие, как раскаленные угли, глаза. Слышалось шумное дыхание зверя. Ужас сковал на мгновение члены молодого человека, затем он решил защищаться. Ему, впустив его в подземелье, развязали руки. Анри отступил к стене, вздрагивая и сжимая кулаки .

Огромный бенгальский тигр вышел из-за колонны, увидел человека и, сморщив хищную морду, раскрыл пасть, припав на передние лапы. Одно мгновение, прыжок, и молодой Анри перешел бы в объятия вечности. Тут произошло следующее:

Стоя у стены, Анри нечаянно нажал ногой секретную пружину подъемной двери. Она раскрылась, – и Анри упал, вскрикнув от неожиданности, в пустоту. От страха сознание покинуло его. Когда он очнулся, то увидел, что лежит у подножья небольшой, каменной лестницы, освещенной большим, солнечным окном, выходящим на крутой берег реки .

Тотчас же, благодаря судьбу, Анри выбрался через окно, разбив его, на цветущую береговую тропинку и спустился к воде… Затем все исчезло, и Анри умер .

Подъемная дверь, река и счастливое бегство было предсмертной галлюцинацией несчастного; тигр оглушил его своим прыжком .

Изуродованный труп Анри лежал в лапах сытого, задремавшего тигра .

Качающаяся скала* Однажды, путешествуя по Америке в обществе нескольких утомленных излишествами молодых людей, я, наскучив их обществом, покинул компанию на одной из станций и направился самостоятельно в область Лилианы. Мой путь, который я совершал верхом на прекрасной арабской лошади, лежал через долину Санта-Мара, окаймленную высокими и широкими утесами. Мой проводник объявил, что в долине ночевать опасно ввиду свирепствующей здесь лихорадки и предложил взобраться на первую окрестную возвышенность .

Надо сказать, что в этих местах не редкость встретить так называемую «качающуюся скалу» – весьма любопытное явление, суть которого в том, что отдельный, огромный кусок скалы в незапамятные времена получает устойчивость равновесия. Он обыкновенно стоит на каменной площадке, узким концом вниз, и, если его раскачивать, он, подобно ваньке-встаньке, принимает первоначальное положение. Такие скалы весят иногда тысячи тонн, но послушны Движению руки человека средней силы. Такая скала упасть не может, если, конечно, ее не взорвут динамитом .

На возвышенности, где мы развели костер, находилась именно такая скала вышиной приблизительно с четырехэтажный дом. Любопытства ради я нажал на нее плечом, °на шатнулась на своем узком основании, наклонилась… выпрямилась .

Мы развели огонь невдалеке от нее. Мой проводник, Исса, завернулся в одеяло и, подперев голову рукой, лежа курил. Я размышлял о дальнейшем пути. Мы молчали .

Вдруг, посмотрев в сторону скалы, я заметил человеческую тень, весьма длинную от восходящей луны. Тень эта, двигаясь неровными скачками, слилась с мрачной тенью скалы. Человека я не видел, его фигура терялась в переливчатой пестроте каменного хаоса[2], окружавшего нас .

– Там человек! – сказал я Иссе .

Он приподнялся, посмотрел и усмехнулся .

– Я знаю, кто это, – сказал проводник. – Смотрите, что он будет делать .

Скала, толкавшаяся невидимыми руками, начала раскачиваться, беззвучно, как в сновидении. Огромный массив ее, медленно чертя дугу за дугой по звездному небу, то, казалось, валился на нас, то откидывался назад, освобождая пространство. Размахи становились все упорнее и длиннее; скала то приникала почти к самой земле, то вставала во весь свой рост, как бы наскучив беспрестанным издевательством крошечного существа – человека над своей огромной и мертвой сущностью. Так продолжалось минут пятнадцать. Наконец, размахи скалы уменьшились, замедлились, сократились, камень стал неподвижным и из-за него донеслись рыдания, тихие, скорбные рыдания невыразимой муки .

Раздались удаляющиеся шаги, и все стихло .

– Три года назад, – сказал Исса, – этот человек, который пытался сейчас повалить скалу, был, как и я, проводником одного охотника, миллиардера Гастингса .

Гастингс заинтересовался этой скалой. Он пытался столкнуть ее, но скоро убедился в ее устойчивости. «Ну, Китль, – сказал он проводнику, – три миллиона, если столкнешь камень». А вы видели, как легко качается эта скала, но она не падает и упасть не может .

У Китля была большая семья, и они жили в нужде. Китль взялся столкнуть скалу и помешался на этом. Вот уж три года, как он живет в этих местах, одичав и терзаясь. Каждый день качает он этот проклятый камень

– камень так соблазнительно послушен толчкам, – но он не падает, он только качается .

– Так, – сказал я, – много есть странных вещей в горах .

Дуэль* Знаменитый ученый Исаак Феринг, будучи еще всего пятидесяти лет от роду, без единого седого волоса в пышных, черных как смоль кудрях, шел однажды по весеннему бульвару .

Он гулял, обдумывая одно из своих знаменитых изобретений .

Собираясь повернуть домой, Феринг заметил в конце аллеи молодую даму, одетую просто, но богато и, по-видимому, кого-то поджидавшую .

Едва успел он поравняться с ней, как дама подошла к нему, говоря:

– Милостивый государь, я знаю вас, вы – знаменитый ученый Феринг .

Мне сказали, что вы каждый день гуляете здесь, по этой аллее, и я решила встретиться с вами здесь, чтобы сделать вам вызов. Меня зовут Евгения Дике. Я вызываю вас на поединок .

– По какому поводу? – спросил пораженный Феринг. – Разве я обидел вас чем-нибудь?

– Хуже. Вы разбили мою жизнь .

– Почему вы не пришли ко мне на квартиру?

– Я боялась, что наш разговор может случайно подслушать кто-нибудь из ваших домашних и помешать мне в этом деле .

– Хорошо. Теперь объяснитесь .

– У меня был муж, – сказала дама, – человек, которого я любила больше всего на свете. Он был изобретатель. У него было много гениальных планов и замыслов. По несчастному стечению обстоятельств случилось так, что вы напали на одни с ним идеи и некоторые из них даже предвосхитили. Когда оказалось, что вами, немного раньше, чем успел он, мой муж, были опубликованы в совершенном, законченном виде различные открытия и изобретения, над которыми работал и мой муж, он не перенес разочарования и застрелился. Теперь я надеюсь убить вас .

– Это жестоко и глупо, сударыня, – мягко сказал Феринг .

– Как хотите. Если вы отказываетесь, я застрелю вас сейчас же .

Феринг задумался .

– Я, как получивший вызов, – сказал он, – имею право выбора оружия .

Предоставляете вы мне это?

– Конечно. Тогда я хотела бы кончить это дело скорее .

– Дуэль будет американская – по жребию, и без свидетелей .

– Хорошо, я согласна .

– Тогда пойдемте .

И Феринг привел даму к себе в квартиру, в свой роскошный кабинет, устланный дорогими мехами. Заперев дверь на ключ, он усадил своего, надо сказать очень красивого, врага в мягкое кресло и, порывшись в огромном ясеневом шкафу, достал два длинных флакона. В одном была жидкость яркого, рубинового цвета, в другом – светло-зеленого .

– Вот, – сказал Феринг, – наше оружие. Я бросаю монету. Если упадет она орлом вверх – вы выпьете красный флакон; решка – зеленый. В зеленом флаконе сильнейший яд, убивающий мгновенно. В красном флаконе заключен эликсир бессмертия. Кому-нибудь из нас предстоит вечное небытие или вечная жизнь. Этот эликсир изобрел я. Решайтесь!

Евгения Дике сидела и размышляла .

– Вечная жизнь! – прошептала она. – Не страшнее ли это смерти?

– Не знаю. Подумайте. Я имею право выбрать оружие, и я избрал это .

Пройдут тысячелетия, сотни тысячелетий – кто-нибудь из нас будет еще продолжать жить. Он узнает все, вся мудрость вселенной будет в его глазах .

Он захочет покоя. Он устанет. Ему надоест жить. Но он не сможет убить себя, так как эликсир этот способен восстановить к жизни даже раздавленное поездом тело. Бессмертие Агасфера или добыча червей – решайтесь!

– Другое оружие! – сказала Евгения. – Я боюсь рисковать… бессмертием .

– Нет .

– Тогда я… отказываюсь .

Она ушла. Феринг посмотрел на флакон и улыбнулся .

– Да, это – страшнее смерти! – сказал он .

Атака* Почти немыслимо описать всю бурю переживаний, весь гром, весь хаос звуков, все бешенство нервов и смятение ума, возникающих во время атаки .

Я расскажу случай, доказывающий, сколь мало мы знаем сами себя, и как возможно, что в моменты сильнейших потрясений дух человеческий теряет сознание действительности, продолжая уже окончившиеся события силой воображения .

Я участвовал в атаке рассыпным строем. Мы, целый батальон безудержно рвущихся в бой людей, бросились на германские окопы под огнем гранат и шрапнели, разрывавшихся с глухим треском над нашими головами. Это было нечто умопомрачительное. Мы бежали, задыхаясь от ветра и собственного движения к узким полосам черной земли, из коих, бичуя пространство, с визгом летели пули. Наконец мы были у цели. Я прыгнул в окоп вместе с рядовыми Михальченко, Урусовым и Кабановым .

Остальные, где в одиночку, где кучками, дрались уже, стиснув зубы, с упорным врагом, встретившим нас прикладами и штыками. Прыгнув в окоп, я был разъярен, как тигр; не преувеличивая, я готов был биться до последнего издыхания .

Осмотревшись, я увидел, что на Михальченко напали Два рослых шваба, и он, притиснутый к стене окопа, отбивается от них ружьем без штыка – штык сломался. Я бросился на ближайшего немца. Он, увидев, что я замахнулся, оставил Михальченко и повернулся ко мне, в то время, как его товарищ продолжал атаковать Михальченко. Я обманул немца, упав на колено; пока его штык пронесся над моей головой и вернулся обратно, я пронзил врага в бедро, и он, заскакав на одной ноге, упал .

В густоте и сумятице боя, настолько тесного, что многие, кипевшие жаждой драки, не в силах были даже взмахнуть ружьем, – так плотно, спина к спине, грудь к груди набились люди в траншею, – я увидел сквозь случайный просвет среди дерущихся, как Урусов, человек громадного роста, стряхивал со штыка заколотого немца. Сбоку от меня работал Кабанов, и я присоединился к нему. Наши штыки мелькали в пыли окопа, как молнии, стуча о встречную сталь. Никто не рассчитывал и не изощрял ударов: били как придется, и куда придется, и кого придется, и вся эта страшная кадриль напоминала прыганье кофейных зерен в воронке ручной мельницы – скрывались, исчезали одни, появлялись другие… Вдруг я заметил, что вокруг творится что-то неладное… Я увидел, что все вокруг меня без ружей, и не понять было мне – кто это: русские или немцы… Наконец, я различил русский язык, крики, брань, угрозы, возгласы удивления. Я опомнился. Словно пелена спала с моих глаз, и я увидел, что нахожусь только среди своих, возбужденно тыча штыком во все стороны .

– Где немцы? Куда они девались? – закричал я .

– Э! Померещилось! – сказал Урусов, бережно, на всякий случай, схватив меня за руки. – Немцы, как мы в окопы повскакали, чичас все утекли, а ты кричишь и кругом кидаешься… Это тебе привиделось .

Он говорил правду. Но я и сейчас, ясно, до мельчайших подробностей помню все вышеописанное .

Охота на Марбруна* Москва! Сердце России! Я вспомнил твои золотые луковицы, кривые переулки, черные картузы и белые передники, сидя в вагоне поезда, бегущего в Зурбаган. Я русский. Я вспомнил тебя, Москва, и тотчас забыл, так как пейзаж, наблюдавшийся мной из окна вагона, был экзотичен до последнего камня; пейзаж этот следовало именно изучать, подобно таинственным письменам Востока .

Я только что проводил глазами желтовато-красные скалы, увитые почерневшей от жары зеленью, и группы деревьев меж ними, с крупными, торчащими вверх, подобно массе щитов, лубкообразными листьями, как поезд, дрогнув на тормозах, уменьшил ход, а затем резко остановился .

Небольшой толчок – сила инерции – заставил меня упереться руками в противоположную скамейку. В купе, кроме меня, никого не было. Я вышел на площадку в сопровождении нескольких встревоженных пассажиров, покинувших свои отделения ради любопытства и страха. Мы только что миновали станцию, и внезапная остановка извиняла тревогу .

– Что случилось? – спросил я кондуктора, торопливо возвращающегося от паровоза .

– Мы чуть не потерпели крушение, – сказал кондуктор. – Видите ли, в окрестностях появился ужасный человек – некто Марбрун. Это злодей по призванию. Не раз бывали случаи, что Марбрун, с целью удовлетворить лишь свою вечную жажду крови, клал на рельсы огромные камни или стволы деревьев, любуясь затем крушением. Его еще не могут поймать .

Сейчас на полотне оказалась груда шпал, и я думаю, что это дело Марбруна .

Пассажиры с ужасом выслушали рассказ кондуктора. Многие из них слыхали о Марбруне раньше .

Приехав в Зурбаган, я через неделю отправился на охоту, миль за пять от города. Преследуя дикую козу, я вышел на склон холма, откуда открывался вид на полотно железной дороги, делавшей в этом месте крутой поворот. От меня до рельсов было по крайней мере шагов двести .

Вдруг в этом пустынном месте я заметил маленькую на расстоянии фигуру человека, что-то делавшего, согнувшись, на полотне. Слабо доносились резкие, металлические звуки. Заинтересованный, я вынул морской бинокль, с которым никогда не расставался, и навел его на таинственного человека .

Представьте же мое удивление, когда благодаря сильному увеличению, даваемому биноклем, я, как на расстоянии десяти шагов, увидел в руках неизвестного большой американский ключ, которым он развинчивал гайки, скреплявшие стыки рельсов. Это не был ремонтер, так как возле него не было запасных рельсов, а одну из старых он, приподняв, оттащил в сторону от полотна. И оглянулся. Я увидел его мелко-черное, веснушчатое, бесцветное и тупое лицо, полное ехидного торжества; несомненно – передо мной был Марбрун .

Так как коза была все равно уже потеряна для меня, я, пользуясь счастливым случаем, решил застрелить Марбруна и тем избавить округ от опасного злодея. Скрытый кустами, прицелившись совершенно точно, так что не могло быть ошибки, я выстрелил. Преступник подскочил и вытянулся поперек полотна .

Подбежав к нему, я увидел, что сердце его пробито моей пулей. Лужа крови растекалась по черной земле .

В то же время на начале поворота показался локомотив. Торопясь остановить поезд, я схватил свой белый платок, быстро смочил его кровью Марбруна и, привязав к дулу ружья, поднял над головой. Локомотив пустил пар и остановился .

«Да, Марбрун! – подумал я. – Хоть раз в жизни твоя кровь спасла кровь многих других!»

Путь*

I

Замечательно, что при всей своей откровенности Эли Стар ни разу не проболтался мне о своем странном открытии; это-то, конечно, и погубило его. Признайся он мне в самом начале, я приложил бы все усилия, чтобы исправить дело. Но он был скрытен; может быть, он думал, что ему не поверят .

Все объяснилось в тот день, когда взволнованный Генникер, не снимая шляпы, появился в моем кабинете, нервно размахивая хлыстом, готовый, кажется, ударить меня, если я помешаю ему выражать свои ощущения. Он сел (нет – он с силой плюхнулся в кресло), и мы несколько секунд бодали друг друга взглядами .

– Кестер, – сказал он наконец, – думаете ли вы, что Эли порядочный человек?

Я встал, снова сел и вытаращил на него глаза .

– Вы выпили немного, Генникер, – сказал я. – Улыбнитесь сейчас же, тогда я поверю, что вы шутите .

– Вчера, – сказал он таким голосом, как будто читал по книге завещание одного из персонажей романа, – вчера Эли Стар пришел к нам .

У него был подавленный, удрученный вид, он просидел с нами, как истукан, почти не разговаривая, до вечера .

После чая явился один из клиентов с просьбой перестроить фасад дома. Я уединился с ним, но сквозь неплотно притворенную дверь кабинета слышал, как моя сестра Синтия предложила Эли прогуляться в саду. Приблизительно через полчаса после этого, когда клиент удалился, Синтия с заплаканным лицом подошла ко мне. На ее голове был шерстяной платок, она только что вернулась из сада .

– Ну, что? – немного встревоженный спросил я. – Вы поссорились?

– Нет, – сказала она, подходя к окну, так что мне были видны только ее вздрагивающие плечи, – но между нами все кончено. Я не буду его женой .

Пораженный, я встал; первой моей мыслью было отыскать Эли .

Синтия угадала мое движение. – Он ушел, – сказала она, – ушел так поспешно, что я даже не разобрала, в чем дело. Он говорил, кажется, что должен уехать. – Она рассмеялась злым смехом; действительно, Кестер, что может быть оскорбительнее для женщины?

Я засыпал ее вопросами, но мне не удалось ничего добиться. Эли ушел, отказался от своего слова, не объясняя причины. Попробуй защитить его, Кестер .

Я внимательно посмотрел на Генникера, его трясло от негодования, кончик хлыста бешено извивался на полу. Для меня это было еще большей неожиданностью .

– Может быть, он скажет тебе в чем дело, – продолжал Генникер. – До сих пор его прямые глаза служили мне отдыхом .

Я взял шляпу и трость .

– Посиди здесь, Генникер. Я прохожу недолго. Кстати, когда ты видел его последний раз? Раньше вчерашнего?

– В прошлое воскресенье, за городом. Он шел от парка к молочной ферме .

– Да, – подхватил я, – постой, вы встретились .

– Да .

– Ты поклонился?

– Да .

– И у него был такой вид, как будто он не замечает твоего существования .

– Да, – сказал изумленный Генникер. – Но тебя ведь с ним не было?

– Это не трудно угадать, милый; в то же самое воскресенье я встретился с ним лицом к лицу; но он смотрел сквозь меня и прошел меня .

Он стал рассеян. Я ухожу, Генникер, к нему; я умею расспрашивать .

II

В серой полутьме комнаты я рассмотрел Эли. Он лежал на диване ничком, без сюртука и штиблет. Шторы были опущены, последний румянец заката слабо окрашивал их плотные складки .

– Это ты, Кестер? – спросил Стар. – Прости, здесь темно. Нажми кнопку .

В электрическом свете тонкое юношеское лицо Эли показалось мне детски-суровым – он смотрел на меня в упор, сдвинув брови, упираясь руками в диван, словно собирался встать, но раздумал. Я подошел ближе .

– Эли! – громко произнес я, стремясь бодростью голоса стряхнуть гнетущее настроение. – Я видел Генникера. Он взбешен. Поставь себя на его место. Он вправе требовать объяснения. Наверное, и меня это также немного интересует, ведь ты мне друг. Что случилось?

– Ничего, – процедил он сквозь зубы, в то время как глаза его силились улыбнуться. – Я попрошу прощения и напишу Синтии письмо, из которого для всех будет ясно, что я, например, негодяй. Тогда меня оставят в покое .

– Конечно, – сказал я мирным тоном, – ты или подделал вексель, или убил тетку. Это ведь так на тебя похоже. Элион Стар, я тебя спрашиваю – отбросим шутки в сторону, – почему ты обидел эту прекрасную девушку?

Эли беспомощно развел руками и стал смотреть вниз. Кажется, он сильно страдал. Я не торопил его; мы молчали .

– Расскажешь, – подозрительно сказал он, испытующе взглянув на меня. – Я не хочу этого, потому что мне нельзя верить, Кестер, – конечно, я отбрасываю прежнюю жизнь в сторону, но я не в силах поступить иначе .

Если я расскажу тебе в чем дело, то погублю все. Вы – то есть ты и Генникер – отправите меня с доктором и будете уверять Синтию, что все обстоит прекрасно .

– Эли, я даю слово .

Не знаю почему, – эти мои вялые, неуверенные слова ободрили его .

Может быть, он и сам искал случая поделиться с кем-нибудь тем странным и величественным миром, который стал близок его душе .

Он как будто повеселел. «В самом деле», – говорили его глаза. Но он все еще колебался; казалось, желание быть в роли вынужденного рассказчика превышало его собственную потребность в откровенности. Я продолжал уговаривать его, понукать, он сдавался. Излишне приводить здесь те скомканные полуотрывочные фразы, которые обыкновенно предшествуют рассказу всякого потрясенного человека. Эли высыпал их достаточно, пока коснулся сущности дела, и вот что он рассказал мне:

«Две недели назад утром я проснулся в тоскливом настроении духа и тела. К этому обычному для меня в последнее время состоянию примешивалось непонятное, тревожное ожидание. Вместе с тем я испытывал ощущение глубокого, торжественного простора, который, так сказать, проникал в меня неизвестно откуда; я был в четырех стенах .

Я вышел на улицу, погруженный в молчаливое созерцание солнечных улиц и движущейся толпы. У первого перекрестка меня поразил маленький цветущий холм, пересекавший дорогу как раз в середине каменного тротуара. С глубоким удивлением (потому что это центральная часть города) рассматривал я степную ромашку, маргаритки и зеленую невысокую траву. Тогда господин, шедший впереди меня по тому же самому тротуару, прошел сквозь холм, да, он погрузился в него по пояс и удалился, как будто это была не земля, а легкий ночной туман .

Я оглянулся, Кестер; город принимал странный вид: дома, улицы, вывески, трубы – все было как бы сделано из кисеи, в прозрачности которой лежали странные пейзажи, мешаясь своими очертаниями с угловатостью городских линий; совершенно новая, невиданная мною местность лежала на том же месте, где город. Случалось ли тебе испытывать мгновенный дефект зрения, когда все окружающее двоится в глазах? Это может дать тебе некоторое представление о моих впечатлениях, с той разницей, что для меня предметы стали как бы прозрачными, и я видел одновременно сливающимися, пронизывающими друг друга – два мира, из которых один был наш город, а другой представлял цветущую, холмистую степь, с далекими на горизонте голубыми горами .

Я был бы идиотом, если бы захотел дать тебе уразуметь степень потрясения, уничтожившего меня до полного паралича мысли; пестрая вереница красок сверкала перед моими глазами, небо стало почти темным от густой синевы, в то время как яркий поток света обнимал землю .

Ошеломленный, я поспешил назад. Я пришел домой по каменному настилу мостовой и восхитительно густой траве изумрудного блеска. Поднимаясь по лестнице, я видел внизу, в комнате привратника, продолжение все той же, имевшей полную реальность картины – дикие кусты, ручей, пересекавший улицу .

С наступлением вечера двойственность стала тускнеть; еще некоторое время я различал линию таинственного горизонта, но и она угасла, как солнце на западе, когда мрак ночи охватил город .

На следующий день я проснулся, продолжая разглядывать второй мир земли с чувством непостижимого сладкого ужаса. Не было более оснований сомневаться; тот же странный, великолепный пейзаж сверкал сквозь очертания города; я мог изучать его, не поднимаясь с постели .

Широкая, туманная от голубой пыли, дорога вилась поперек степи, уходя к горам, теряясь в их величавой громаде, полной лиловых теней .

Неизвестные, полуголые люди двигались непрерывной толпой по этой дороге; то был настоящий живой поток; скрипели обозы, караваны верблюдов, нагруженных неизвестной кладью, двигались, мотая головами, к таинственному амфитеатру гор; смуглые дети, женщины нездешней красоты, воины в странном вооружении, с золотыми украшениями в ушах и на груди стремились неудержимо, перегоняя друг друга. Это походило на огромное переселение. Сверкающая цветная лента толпы, звуки музыкальных инструментов, скрип колес, крик верблюдов и мулов, смешанный разговор на непонятном наречии – все это действовало на меня так же, как солнечный свет на прозревшего слепца .

Толпы эти проходили сквозь город, дома, и странно было видеть, Кестер, как чистенько одетые горожане, трамваи, экипажи скрещиваются с этим потоком, сливаются и расходятся, не оставляя друг на друге следов малейшего прикосновения. Тогда я заметил, что лица смуглых людей, мужчин и женщин – ясны, как весенний поток .

Снова с наступлением темноты я перестал видеть виденное и проходил всю ночь, не раздеваясь, по комнатам. Куда идут эти люди? – спрашивал я себя. Движение не прекращалось вплоть до сегодняшнего дня .

Кестер, я вижу изо дня в день эту стремительную массу людей, проходящих через великую степь. Несомненно, их привлекает страна, лежащая за горами. Я пойду с ними. Я твердо решил это, я завидую глубокой уверенности их лиц. Там, куда направляются эти люди, непременно должны быть чудесные, немыслимые для нас вещи. Я буду идти, придерживаясь направления степной дороги» .

Он смолк. Лицо его было необыкновенно в этот момент, я действительно верил тогда, что Эли видит что-то непостижимое для обыкновенного человека. Он не мистифицировал. Глубокое волнение, с которым он закончил свой рассказ, производило потрясающее впечатление .

Вместе с тем я чувствовал потребность немедленно идти к Генникеру и обсудить качества одной хорошей лечебницы .

Я ушел, оставив Эли в глубокой задумчивости. Мне нечего было сказать ему, расспросы же могли вызвать только новый приступ экзальтации. Генникера я не застал, он ушел, соскучившись ждать. Но на другой же день родственникам Эли пришлось поместить газетную публикацию:

«Разыскивается молодой человек, Элион Стар, среднего роста, блондин, с хорошими манерами, маленькие руки и ноги, тихий голос;

вышел из дома с небольшим ручным саквояжем в 11 ч. утра. Указавшему местопребывание Стара будет выдано хорошее вознаграждение» .

В солидной, купеческой гостиной сидели пожилые люди, коммерсанты, две барышни, их мамаша и я. Хозяин дома, выйдя из кабинета, сказал мне:

– Кестер, помните нашумевшую десять лет назад историю с загадочным исчезновением юноши Элиона Стар? Он был ваш друг .

– Да, помню, – сказал я .

– Он умер. Родственники его получили на днях полицейское официальное уведомление об этом из Рио-Жанейро. При нем нашли документы, указывающие его имя и звание .

Я встал .

– Да… бедняга, – продолжал хозяин, – он умер в отрепьях, с наружностью закоренелого бродяги, если судить по фотографической карточке, снятой полицейским врачом. Умер он в какой-то харчевне. Отец Эли за большие деньги выписал сюда этого врача, чтобы расспросить самому, как выглядел его сын .

– Он лежал совершенно спокойно, – сказал отцу Эли врач, – казалось, что он спит. В лице его было непонятно одно – улыбка. Мертвый, он улыбался .

Я наклонил голову, отдавая этим последнюю дань моему молодому другу. «Он улыбался». Неужели он нашел перед смертью страну, лежащую за горами?

Золотой пруд* Обращает драгоценности в угли .

–  –  –

Фуль выполз из шалаша на солнце. Лихорадка временно оставила его, но он отупел от слабости. Глаза Фуля слезились от солнца, бродяга чувствовал себя беспомощнее травяной блохи, упавшей на поверхность пруда. С бесцельной внимательностью следил он за насекомым. Блоха явно тонула, но не могла еще утонуть; вода была для крошечного ее тела слишком плотной средой. «С таким же успехом, – подумал Фуль, – мог бы человек попытаться утонуть в крутом студне» .

Шалаш Фуля и его товарища по бегству из тюрьмы – Бильбоа – стоял на отвесном берегу маленького пруда, несомненно, искусственного происхождения. Пруд имел форму сильно растянутого ромба, на противоположном от шалаша берегу, в темных кустах, виднелись остатки стен, груды кирпичей и земли. Лес тесно подступил к самой воде, засорив воду у берегов валежником, листьями и лепестками цветов. Только середина пруда отражала золотой солнечный глаз, прозрачный и чистый;

от небольшого пылающего кружка расходилась к берегам тень угрюмых, опрокинутых под водой деревьев. Водоросли темнили еще более прибрежную воду. Пруд был глубок, вода холодна и спокойна .

Утопающая блоха пробила наконец лапками воду и легла на нее брюхом .

«Бильбоа не охотник, – думал Фуль, – едва ли он принесет еду, но есть хочется ужасно, до тошноты. Ах, если бы у меня было немного сил!»

Свесив голову над аршинным обрывом берега, Фуль вернулся к блохе. Она постепенно, барахтаясь, уползала от берега, и Фуль, чтобы не потерять ее из виду, напряг зрение. В том направлении, в каком смотрел он, водоросли были светлее и реже; в их чаще над дном мелькали, блестя, рыбы. Одна из них, неподвижно стоявшая у самых корней водорослей, заинтересовала Фуля неестественным изгибом спины, блестящей как медь; он вгляделся… Сильные, зоркие глаза его, напряженно рассматривавшие перед тем маленькую точку блохи, освоились с игрой света и теней и легко различали уже в прозрачной, несмотря на трехсаженную глубину, воде край массивного золотого блюда, так похожего, было, на свернутую спину рыбы .

Блюдо это лежало косо, нижняя половина его ушла в ил, а верхняя, приподымаясь, горела в одной точке ослепительным зерном блеска, напоминающего фиксацию зажигательного стекла. Фуль взялся рукой за сердце, и оно стукнуло как неожиданный выстрел, бросив к щекам кровь. С глубоким, переходящим в испуг изумлением смотрел Фуль на выступающую из подводных сумерек резьбу золотого блюда, пока не убедился, что точно видит драгоценный предмет. Он продолжал шарить глазами дальше и вскрикнул: везде, куда проникал взгляд, стояли или валялись на боку среди тонкой травы – кубки, тонкогорлые вазы, чаши и сосуды фантастической формы; золотые искры их, казалось, дышали и струились звездным потоком, меж ними сновали рыбы, переваливались черные раки, и улитки, подняв слепые рожки, ползали по их краям, осыпанным еле заметными в воде, выложенными прихотливым узором камнями .

Фуль разорвал воротник рубашки. Он встал, протягивая дрожащие руки к прозрачной могиле сокровища. От жары, слабости и потрясения у него закружилась голова; шатаясь, он стал раздеваться, отрывая пуговицы, не думая даже, выдержит ли его слабое тело глубокий нырок .

II

– Ты хочешь принять ванну? – сказал Бильбоа, проламываясь сквозь кусты. В одной руке он держал солдатское ружье, отнятое у конвоя в момент побега, другой тащил привязанную к палке небольшую дикую свинью. – Когда я был богат и свободен, я тоже принимал ванну каждый день перед завтраком. Вот свежие отбивные котлеты .

– Бильбоа! – сказал Фуль, – что скажешь ты, если мы сможем теперь купить миллион отбивных котлет? А?

Каторжник уронил ружье. Потемневшие глаза Фуля ударили его внезапной тревогой; Фуль, стискивая руки, метался перед ним, дыша хрипло, как умирающий .

– Смотри же, – властно сказал Фуль, – смотри! – Он силой посадил Бильбоа рядом с собою на краю берега. – Смотри, здесь несколько пудов золота. Сначала останови взгляд на этом черном листке, где сломан камыш. Возьми на глаз четверть влево, к плавающей траве. Потом два фута вперед и вниз, под углом 45°. Там, где блестит. Это полупудовая тарелка для твоих котлет .

Он говорил, не отрывая глаз от воды. Вся жажда неожиданного и чудесного, вскормленная долгими годами страданий, ожила в встревоженной душе Бильбоа. Он нырнул глазами по направлению, указанному Фулем, но еще ничего не видел .

– Ты бредишь! – сказал он .

– От блюда, – продолжал Фуль, – во все стороны разбросана золотая посуда. Вот, например, три… нет – четыре золотых кружки… одна смята;

затем – маленькие тарелки… кувшин, обвитый золотой змеей, ларец с фигуркой на ящике… О Бильбоа! Неужели не видишь?

Бильбоа ответил не сразу. Золото, разбросанное в беспорядке, понемногу выступало из тени; он различал формы и линии, чувствовал вес каждой из этих вещей, и руки его в воображении гнулись уже под счастливой тяжестью .

– А! – крикнул Бильбоа, вскакивая. – Здесь царский буфет! Я тотчас же полезу за всем этим!

– Мы богаты, – сказал Фуль .

– Мы переедем на материк .

– И продадим!

– Бильбоа! – торжественно сказал Фуль, – здесь более, чем богатство .

Это выкуп от судьбы прошлому .

Бильбоа, сбросив одежду, разбежался и нырнул в пруд. Медное от загара и грязи тело его аркой блеснуло в воздухе, спокойная поверхность пруда, хлестнув брызгами, разбежалась волнистым кругом, и ноги пловца, сделав последний над водою толчок, скрылись .

III

Бильбоа пробыл на дне не больше минуты, но Фуль пережил ее как долгий, неопределенный промежуток времени, в течение которого можно разрыдаться от нетерпения. Нагнувшись, едва не падая в воду сам, Фуль гневно топал ногами, пытаясь рассмотреть что-либо в слепой ряби потревоженного пруда. Он, беглый арестант Фуль, был в эти мгновения, как десять лет назад, – барином, требующим всего, чего лишил его суд и позор. Семья, дом в цветах, холеные лошади, комфорт, тонкое белье, книга и почтительный круг знакомых снова возвращались к нему таинственным путем клада. Он думал, что теперь ничего не стоит, переменив имя, вернуть прежнюю жизнь .

Снова всплеснул пруд, и мокроволосая голова Бильбоа подскочила из глубины в воздух. Крайнее изнеможение от задержки дыхания выражало его лицо. Шумно вздохнув, подплыл он к берегу, гребя одной рукой; в другой же, которую он держал внизу, неясно блестело. С тягостным, неопределенным предчувствием следил Фуль за этим неровным блеском;

молчание плывущего Бильбоа терзало его .

– Ну?! – тихо спросил Фуль .

Бильбоа в изнеможении ухватился свободной рукой за обрыв берега .

– Мы оба сошли с ума, Фуль, – проговорил он. – Там ничего нет. Когда я нырнул, блеск метался перед моими глазами, и я некоторое время тщетно ловил его. Ты знаешь, у меня одышка. Но я поймал все-таки. Это твои кандалы, Фуль, которые ты пять дней назад разбил камнем и швырнул в воду. Вот они .

К ногам Фуля упали, звякнув, отполированные годами длинные цепи .

Он медленно отошел от них .

Бильбоа молча одевался. Он намеренно делал это, стоя спиной к товарищу, чтобы не видеть его лица. Неосновательное возбуждение Бильбоа улеглось, и он, как человек практический по преимуществу, отдался уже привычным мыслям о том, сколько еще дней, для безопасности, следует просидеть в лесу и что делать с дикой свиньей:

зажарить ли в золе ногу или, потратив полчаса, устроить блюдо изысканнее, например, котлеты .

Фуль, чувствуя сильную лихорадочную слабость, лег навзничь. Он думал, что, не будь на противоположном берегу пруда безвестных развалин, он, может быть, не увидел бы и золота в собственных кандалах .

Но эти развалины так убедительно шептали о преступном богатстве, спрятанном от чужих глаз .

– Я рад хоть, что она потонула наконец, – сказал Фуль .

– Кто?

– Блоха. Но ей все же было легче, чем сейчас мне .

Наследство Пик-Мика*

– Посмотрим, что написал этот человек! Этот чудак!

– Держу пари, что здесь больше всего приходо-расходных цифр!

– Или черновиков от писем!

– Или альбомных стихотворений!

Такие и им подобные возгласы раздались в моей комнате, когда мы, друзья умершего три дня назад Пик-Мика, собрались за ярко освещенным столом. Все сгорали от нетерпения. В завещании, очень лаконичном и не возбудившем никаких споров, было сказано ясно: «Записки мои я, нижеподписавшийся, оставляю всем моим добрым приятелям, для совместного прочтения вслух. Если то, что собрано и записано мной на протяжении пятнадцати лет жизни, им придется по вкусу, то каждый из них должен почтить меня бутылкой вина, выпитой за свой счет и в неизменном присутствии моей собаки, пуделя Мика» .

Это место из завещания вспомнили все, когда толстая, прошнурованная тетрадь была вытащена мной из бокового кармана. На столе ярко горели старинные канделябры, часы весело болтали маятником и шесть заранее приготовленных бутылок вина светились темным золотом между кофейным прибором и ароматным паштетом .

Все закурили сигары, располагаясь как кому было удобнее. Читать должен был я. Прошла минута сосредоточенного молчания – время, необходимое для того, чтобы откашляться, провести рукой по волосам и придать лицу строгое выражение, не допускающее перебиваний и шуток .

Я развернул тетрадь и громко прочел заглавие первого происшествия, описанного нашим милым покойником. И в тот же момент легкая как туман, задумчивая фигура Пик-Мика в длинном, наглухо застегнутом сюртуке вышла и села за стол .

Ночная прогулка

День отвратителен, не стоит говорить о нем; поговорим лучше о ночи .

Все, кто встает рано, любуясь восходом солнца, заслуживают снисхождения, не больше; глупцы, они меняют на сомнительное золото дня настоящий черный алмаз ночи. Отсутствие света пугает их;

проснувшись в темноте, они зажигают свечу, как будто могут увидеть иное, чем днем. Иное, чем стены, знакомая обстановка, графин с водой и часы .

Если им нужно выпить немного валериановых капель, – это еще извинительно. Но бояться, что не увидишь давно знакомое – есть ли смысл в этом?

Всегда пропасть – мглистая, синяя, серебряная и черная – ночь .

Царство тревожных душ! Простор смятению! Невыплаканные слезы о красоте! Нагие сердца, сияющие отвратительным блеском, тусклые взоры убийц, причудливые и прелестные сны, силуэты, намеченные карандашом мрака; рай, брошенный в грязь разгула, огромный кусок земли, спящий от утомления; вы – бесценные россыпи, материал для улыбок, источник чистосердечного веселья, потому что, клянусь хорошо вычищенными ботинками, я смеялся как следует только один раз и – ночью .

Нас было двое. Тот, о котором говорят он, спокойный, одетый изящнее придворного кавалера, хранил молчание. Я развлекал его. Новости, сплетни дня, забавные анекдоты падали с моих губ в его лакированную душу безостановочно. И тем не менее он был недоволен. Он хотел впечатлений пряных, эксцессов, смеха и удовольствия .

Пройдя мост, мы остановились против витрины ювелира .

Электричество затопляло разноцветный град брильянтов, застывших, как лед, в бархатных и атласных футлярах. Он долго смотрел на них, мысленно оценивая каждую штуку и внутренне облизываясь. И тихо сказал:

– Конечно, это – продажная человеческая душа. Крупнее – дороже .

Я стал смеяться, уверяя, что ничего подобного. Брильянты ввозятся преимущественно из Африки, их обделывают в гранильнях и шлифовальнях, потом скупают. Но он продолжал как духовное лицо, печальным и строгим голосом:

– Да, да, можно провести полную параллель. Боже мой, если бы вы знали, как тонко я чувствую все окружающее меня. Но идем дальше, дальше от этой гробницы слез .

Я чувствовал, что начинаются колики, но благоразумно удержался от смеха. Это печальное человеческое животное тащило меня по тротуару от витрины к витрине, пока не остановилось перед решеткой гастрономического магазина. Консервы и прочая смесь дремали в сумраке .

Он тихо пробормотал:

– Немножко усилия, немножко воображения, и это стекло покажет нам чудеса. Эти сельди и шпроты, – вернее, трупы их – не воскрешают ли они океан, свою родину, подводный мир, чудеса сказок? А эти вульгарные телячьи ножки – зелень лугов, фермы с красными крышами, загорелые лица крестьян, картины голландских живописцев, где хочется расцеловать коров, так они живы и энергичны .

Судорога перекосила мое лицо. Дрожа от скованного волей смеха, я выговорил:

– Не то! Не то!

– Да, – подтвердил он с видом человека, понимающего с первого слова мысли собеседника, – вы правы. Не то! Здесь что-то иное, быть может, думы о смерти. Я говорю не о гастрономической смерти, но на меня каждый остаток живого существа производит сложное впечатление .

Асфальт ясно отражал частые звуки шагов; шла девушка, одна из несчастных. Все нахальство, расточаемое на улицах, светилось в ее глазах, подрисованных тушью. Она была еще довольно свежа, стройна и поэтому имела естественное право заговаривать с незнакомыми .

– Мужчина, угости папироской! – сказала маленькая блудница .

Он внимательно посмотрел на ее лицо и вытащил портсигар .

– Конечно, – заговорил он, делаясь недоступным, – вы хотите не одну только папиросу. Вам хочется, чтобы я взял вас с собой в ресторан, заказал ужин, вино и заплатил вам десять рублей. Но это совершенно немыслимо, и вот почему. Во-первых, я боюсь заразиться, а во-вторых, мне недостаточно этого хочется. Что же касается папиросы – вот она, это финляндская папироса, десять копеек десяток. Видите, я говорю с вами вежливо, ничем не подчеркивая разницы нашего положения. Вы проститутка, живете скверной, уродливой жизнью и умрете в нищете, в больнице, или избитая насмерть, или сгнившая заживо. Я же человек общества, у меня есть умная, благородная, чистая жена и нервная интеллектуальная жизнь; кроме того, я человек обеспеченный. Жизнь без контрастов неинтересна, но все же ужасно, что есть проституция. Итак, вот папироса, дитя мое; смотрите – я сам зажигаю вам спичку. Я поступил хорошо .

Он взволнованно замолчал, боясь растрогаться. Девушка торопливо шла дальше, шаги ее падали в тишину уверенным, жестким звуком .

– Я вас презираю, – вдруг сказал он, выпуская клуб дыма. – Не знаю хорошенько за что, но мне кажется, что в вас есть что-то достойное презрения. В вас, вероятно, нет тех пропастей и глубин, которые есть во мне. Вы ограниченны, это подсказывает мне наблюдение. Вы мелки, не далее как вчера вы торговались с извозчиком. Вы – мелкая человеческая дрянь, а я – человек .

– Ха-ха-ха! – разразился я так, что он подскочил на два фута. – Хи-хихи-хи-хи! Хе-хе-хе-хе! Хо-хо-хо-хо!

– Хо-хо! – сказал мрак .

Я плакал от смеха. Я бил себя в грудь и призывал бота в свидетели моего веселья. Я говорил себе: сосчитаю до десяти и остановлюсь, но безумный хохот тряс мое тело, как ветер – иву .

Он сдержанно пожал плечами и рассердился .

– Послушайте, это неприлично. Смотрите, прохожие остановились и показывают на вас пальцами. Глаза их делаются круглыми, как орехи .

Уйдемте!

– Я люблю вас! – стонал я, ползая на коленях. – Позвольте мне поцеловать ваши ноги! Солнце мое!

Он не слушал. Он презрительно отвергал мою любовь, так же, как отверг бы ненависть. Он был величествен. Он был прекрасен. Он смотрел в глаза мраку, призывая восход, жалкую струю мутного света, убийцу ночи .

Тогда я убил его широким каталанским ножом. Но он воскрес прежде, чем высохла кровь на лезвии, и высокомерно спросил:

– Чем могу служить?

Изумленный, я стал душить его, стискивая пальцами тугие воротнички, а он тихо и вежливо улыбался. Тогда пришла моя очередь рассердиться .

– Пропадай, черт с тобой! – закричал я. – Брильянты! Телячьи ножки!

Хо-хо-хо-хо-хо-хо!

Он повернулся три раза, сделал книксен и вдруг расплылся в широчайшей сладкой улыбке. Она дрожала в воздухе, черная, как лицо негра. Потом просветлела, тронула крыши и купола церквей розоватыми углами губ, опустилась бледным туманом и проглотила город .

Интермедия

Я человек ленивый, и для того, чтобы раскачаться записать чтонибудь, должен пережить или услышать настоящее событие. Каждый понимает это слово по-своему; я предпочитаю означать им все, что мне нравится. С этой и, по-моему, единственно правильной точки зрения, хороший обед – событие. Точно так же я назову событием встречу с человеком, одетым в красное с головы до ног. Это было бы ново, мило, а значит и занимательно .

В один из осенних вечеров я вышел на перекресток двух плохо освещенных, грязных улиц, населенных рабочими и жуликами. Я не знал, зачем и куда иду, мне просто хотелось двигаться. Деревья чахоточного бульвара сонно чернели у фонарей. Жидкий свет окон пестрил тьму;

пустынные тротуары напоминали заброшенные дороги. Сырой воздух холодил щеки, в переулках и под арками ворот скользили беззвучные силуэты. Вдали, над вокзалом сиял белым пламенем электрический шар;

одинокий глаз тьмы, мертвый свет, придуманный человеком .

Ничто не нарушало печали и оцепенения ночи; жители квартала сидели за гнилыми стенами; одиночество бродяг для них было роскошью;

они уважали людей, имеющих собственные кровати. Я шел, покуривая и мурлыкая. Мне было хорошо; день, поэзия инфузорий, умер на западе в семь часов вечера. Я похоронил его, я справлял его тризну прогулкой и легкомыслием. Ночь – царственное наследство дня, стотысячный чулок скряги, умершего с голода, – я люблю твой черный костюм джентльмена и презираю базарную пестроту .

Вы, знающие меня, простите это маленькое, невольное отступление. Я шел минут пять по тротуару и вышел на перекресток. Здесь неподвижно и деловито стояла женщина, держа в руках большой черный предмет .

Посмотрев на нее, я тронулся дальше и оглянулся. Она продолжала стоять .

Я остановился, вынул сигару; не торопясь закурил, прислонился к соседней стенке и две-три минуты дымил как дымовая труба. Она стояла .

И я побился об заклад сам с собой, что не уйду раньше ее. Моросил дождь, взрывы ветра проносились по улице. Она все стояла, терпеливо и молча. Рядом с ней чернела пустая скамейка; она не садилась. Тогда я бросил сигару и подошел к этой чудачке, одетой в сильно поношенное платье; с грязной измятой шляпы ее текла вода. Бледное, решительное лицо, и глаза полные страха. Свободной рукой она сделала движение, как бы отстраняя меня. Обдумав первый вопрос, я приступил к делу .

– Сударыня, – сказал я, – не знаете ли вы дороги к Новому рынку? Я только что приехал и не имею никакого представления о расположении города .

Дрожа и заикаясь, она выговорила:

– Налево… затем… прямо… затем…

– Хорошо, благодарю вас. Какой дождь, а?

– Да… дождь…

– Ну, что же, – сказал я, начиная терять терпение, – вы сами-то не заблудились, милая?

В ответ на это можно было ожидать чего угодно, и я заранее приготовился к какой-нибудь дерзости. Она вправе была послать меня к черту или попросить оставить ее в покое. Но она молчала. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, губы тряслись; холодный, тоскливый ужас пылал в глазах, устремленных на меня с тупой покорностью животного, ожидающего удара .

Неприятное ощущение пронизало меня до корней волос. Я терялся, я начинал дрожать сам. Вдруг она сказала:

– Я продаю петуха .

Машинально, не обратив внимания на странность этого заявления, я спросил:

– Петуха? Где же он?

Женщина подняла руки. Действительно у нее был петух, связанный, обмотанный плотной сеткой. Я потрогал его рукой, теплота птицы убедила меня. Это был настоящий, живой петух .

Пораженный, смущенный, теряясь в соображениях, я силился улыбнуться. Я не знал, что сказать. Мне казалось, что со мной шутят. Я думал, что сплю. Я готов был вспылить и выругаться или купить этого петуха. Один момент мне пришло в голову попросить извинения и уйти .

Вдруг совершенно ясная, неоспоримая истина положения поставила меня на ноги. Роль сатаны не хуже всех остальных, посмотрим. Эта женщина продает петуха, купим его дороже .

И я заявил:

– Петух мне нравится. Я даю вам за него десять рублей .

– Нет, – сказала испуганная женщина. – Один рубль .

– Может быть, вы возьмете сто? Сто новеньких, тяжелых рублей, подумайте хорошенько. Вы наймете чистенькую, уютную квартирку, купите стулья, горшки с душистым горошком, комод, новое платье себе и праздничный костюм мужу. Потом вы найдете место. У вас будет все готовое, вы не будете откладывать жалованья на обзаведение домашним хозяйством. Кроме того, вы пойдете в ближайшее воскресение в театр, где играет музыка и показывают разные смешные и трогательные вещи. Разве все это плохо?

– Нет, – выкрикнула она, – ни за что, ни за какие блага в мире! Один рубль .

– Позвольте, – продолжал я, – мы можем сойтись иначе. Я дам вам тысячу .

Она вздохнула и отрицательно покачала головой. Какие дикие образы толпились в ее мозгу? Она была жалка и страшна, крупный пот стекал по ее щекам; вся во власти овладевших ею представлений, она видела только одно, загадочную серебряную монету, и выдерживала битву, шатаясь от слабости. Я набавлял цену, увлекаясь сам; я сыпал тысячами .

– Двадцать тысяч, – хотите?

– Нет .

– Тридцать .

– Нет .

– Вы заблуждаетесь. Вы отказываетесь от счастья. Каменный трехэтажный дом, картины, дорогие цветы, паркет, рояль лучшей фабрики, собственный экипаж, лошади .

– Нет .

– Я дам вам сколько хотите. Вы будете в состоянии пить вино – ценою на вес золота; земля превратится в рай, самые лакомые, дорогие кушанья будут ожидать вашего выбора, ваш каприз будет законом, желание – действительностью, слово – могуществом. Глетчеры, вулканы, острова тропиков, льды Полярного круга, средневековые города, развалины Греции

– этого вы в грош не ставите? У вас будут дворцы, слышите вы, жертва клопов и голода? Дворцы! Самые настоящие. Вы можете их украсить, как вам угодно .

Но она упорно мотала головой и, хрипло, задыхаясь от волнения, твердила, как помешанная:

– Рубль. Рубль .

– Ну, что же, – сказал я, стараясь придать голосу ироническую беспечность, – я умываю руки. Вы хотите непременно рубль – нате. Только вашего петуха я не возьму. Он стар и, конечно, тверд как подошва. Зажарьте его и скушайте за мое здоровье .

Я вытащил из жилетного кармана пять двадцатикопеечных монет. Она отшатнулась, неожиданность лишила ее всякой опоры. Беспомощная победительница умоляюще смотрела на меня, она хотела рубль .

– Что же вы? – спросил я. – Вот рубль .

– О, – простонала она. – Не так, сударь, не так. Серебряный, неразменный .

– Таких нет, – возразил я, – берите, что дают. Жалею, от души жалею, что я не черт. Я – Пик-Мик. Поняли? Прощайте. Если вам будет невтерпеж, купите на последние деньги связку старых ключей и действуйте. Или, быть может, вы желаете честно умереть с голода? Дело ваше. Посмотрите на петуха. Он смотрит на вас с глубоким отчаянием. Для кого же, как не для вас, кричит он три раза в ночь и последний раз – на рассвете? Подумайте только, как сладко спят на рассвете все, охраняющие свое добро .

Я раскланялся и ушел. Дома мне долго не удавалось заснуть;

беспокойные уродливые кошмары толпились вокруг кровати; стук маятника гулко разносился в пустых комнатах. То бодрствующий, то погруженный в тяжелое забытье, я лежал как пласт, и ночь, казалось, упорно не хотела принести мне успокоение .

Окно в спальню было отворено. Дерзкий получеловеческий голос поднял меня с кровати; протирая отяжелевшие глаза, я подошел к окну .

Грязное белье тумана заволакивало серые силуэты крыш; брезжил рассвет .

Осенняя кровь солнца расплывалась на горизонте, резкий холод освежал легкие. Снова крик простуженного человека взвился над городом; это на соседней ферме упражнялись петухи, перебивая друг друга; в их голосах чувствовались тепло курятника и необъяснимая, сонная тревога. Одинокие, сгорбленные фигуры переходили улицу; как мыши, они скользили вдоль стен и проваливались .

Утром, пробегая газету, я нашел несколько сообщений, извещавших о похищении собственности. Моя случайная ночная приятельница, не была ли и ты действующим лицом? Если так, то ты не ошиблась, и я был сатаной на час, потому что где же уверенность, что все мы не маленькие черти, мы, строящие неумолимо логические заключения?

На американских горах

– Я очень люблю сильные ощущения, – сказал мне под искусственной пальмой кафе-шантана человек с проседью. Он сильно жестикулировал. Я никогда не видел человека с таким разнообразием жестов. Его руки, пальцы, плечи, брови и даже уши приходили в движение при каждом слове .

Прежде чем сказать что-либо, он разыгрывал целую мимическую сцену, выразительно блестя впалыми глазами .

Я был страшно недоволен его обществом. Нервные люди стоили мне полжизни. Однако, подсев сам, он не думал раскланяться и уйти .

В это время, т. е. когда я размышлял о смысле существования человека с проседью, заиграла музыка. Военный, кровожадный марш сделал меня на десять минут поручиком фантастического полка, гуляющего по аллеям сада в цветных шляпах, смокингах и мундирах. Мой новый знакомый барабанил пальцами по столу. Я сказал:

– Если вы сядете вон в ту вагонетку, которая на шестиэтажной высоте головокружительно звенит рельсами, то испытаете те глубокие ощущения, которые вам угодно назвать сильными .

– Пожалуй, – согласился он. – С вами?

– Все равно .

– Я был офицером, играл в кукушку, – заметил он, довольно смеясь .

– Это хорошо, – сказал я .

– Я также тонул три раза .

– Совсем недурно .

– Был ранен во время военных действий .

– Какая прелесть!

Он больше ничего не сообщил мне, но я понял, что этот человек любит тонуть, быть раненым и стрелять из-за угла в темноте, играя в кукушку. Именно эти оригинальные наклонности и были причиной гибели человека с проседью .

Мы подошли к кассе. Над головой нашей, в свете электрических лун, в ущельях страшной крутизны, сделанных из цемента и железа, мелькали, взвиваясь и падая, вагонетки, переполненные народом. Сплошной заунывный визг женщин, напоминающий предсмертные вопли тонущих лошадей, оглашал сад .

– Женщины трусливы, – сентенциозно заметил человек с проседью .

Мы сели. Он стал курить, нервно пощипывая бородку, оглядываясь и вздыхая. За моей спиной, хихикнув, взвизгнула барышня .

Мы тронулись сначала тихо, затем быстрее, и через несколько секунд три-четыре сорванных ветром шляпы, пролетев мимо меня, покатились в глубину грота .

Нас окружила темнота, затем, сделав крутой на светлом повороте скачок, вагонетка стремительно полетела вниз. Подлое ощущение холода в спине и остановка дыхания заняли меня на пять-шесть секунд, пока продолжалось падение; после этого я по такому же крутому склону птицей взлетел на вершину горы, тяжко вздохнул и, похолодев, снова камнем полетел во тьму, придерживаясь руками за сидение. Это неприятное развлечение повторилось два раза, после чего, отдохнув в медленном кружении на краю обрыва, вагонетка помчалась с быстротой пули, доставляя мне те же самые ненужные болезненные впечатления полной беспомощности и неизвестности, – выкинет меня или я усижу до конца, встав пьяным от головокружения .

Повернув голову, я смотрел на человека с проседью. Широко открытые глаза его остановились на мне с выражением недоумения, какое свойственно внезапно получившему удар человеку .

– Я сейчас умру, – хрипло сказал он, – сердце…

– Порок?

– Да .

– Сколько лет?

– Четыре .

– А завещание?

– Нет завещания, – сердито прокричал он, – у меня кролики .

Почувствовав жалость, я крикнул:

– Остановите .

Услышать проводнику что-либо в грохоте цементного тоннеля было немыслимо. Мой спутник сказал:

– Отлегло; на всякий случай…

– Конечно .

– Мой адрес .

Я взял визитную карточку. Он, схватившись за грудь, продолжал выкрикивать испуганным голосом:

– Я развожу кроликов .

– Пушистые зверьки, – пробормотал я .

– Кроликов калифорнийских перевести на другую ферму .

– Слушаюсь .

– Кроликов кентерберийских…

– Запомнил .

– Кроликов австралийских…

– Понимаю .

– Кроликов бельгийских…

– Слышу .

– Кроликов австрийских…

– Ясно .

– Этих кроликов не продавать, – застонал он, сгибаясь .

– Будет передано, – внимательно сказал я .

– Кроликов йоркширской породы кормить смесью .

– Хорошо .

– Венгерских кочерыжками, пять пучков .

– Отлично .

– Нет, я не умру, – сказал он, отдуваясь, и мы снова ринулись в темноту. – Нет, умру .

Секунд пять мы молчали. Вагонетка взлетела на самую вершину дьявольского сооружения, а затем, почти отделясь от рельс, повалилась к мелькающим внизу огням сада .

– Умираю! – крикнул человек с проседью. – Скажите управляющему… что мои последние слова… чтобы он кроликов моих… есть не смел!

Он поднял руки, брови, помотал головой и свалился к моим ногам .

Еще несколько секунд продолжалась бешеная игра вагонетки, огненные кролики прыгали в моих глазах, и наконец все кончилось .

Я встал, пошатываясь. Толпа народа собралась вокруг мертвого тела, и шум ночного веселья перешел в похоронную тишину. Я же ушел, думая о кроликах. Кончилась прекрасная, содержательная жизнь, а вместе с ней и благополучие – как их… этих… кентерберийских…

Событие

Я люблю грязь кабаков, потные физиономии пьяниц, треснувшие блюда с подгнившими бутербродами, бульканье алкоголя, визг непотребных девок, наготу ничем не прикрашенных желудка и похоти, толпу у стойки, чахоточный граммофон и тусклый свет газа. Часто, возвращаясь со службы, изящно одетый господин с портфелем под мышкой, – я захожу в какойнибудь ревущий пьяными голосами притон и выпиваю водки на гривенник из толстого граненого стаканчика, захватанного мужицкими пальцами .

Я любитель контрастов. Грязная человеческая пестрота приводит меня в неподдельное восхищение, истинная природа человека становится здесь яснее, чем там, где привычка не чавкать за обедом дает право на звание культурного человека. Наше скучное общество, тщательно скрывающее от самого себя свою настоящую сущность, могло бы многому поучиться у наивного цинизма продажных женщин и жуликов. В среде, далекой от кодекса нравственных и прочих приличий, чувствуется веяние элементарной животной правды есть, пить и любить, – нечто неопровержимое, но для некоторых здоровенных, краснощеких господ еще нуждающееся в доказательствах, потому что они опились, объелись и перелюбили .

Неделю тому назад в двенадцатом часу ночи я возвращался домой .

Пустые улицы дышали осенним холодом, мрак скупо блестел точками фонарей, и мне было грустно. Я рассуждал о себе. Я приходил к заключению, что моя жизнь складывается не из событий, а из дней .

Событий – потрясающих, счастливых, страшных, веселых – не было. Если сравнить мою жизнь с обеденным столом, то на нем никогда не появлялись цветы, никогда не загоралась скатерть, не разбивалась посуда, не просыпалась соль. Ничего. Брякание ложек. А дней много: число 365, умноженное на 40 .

Я становился смешным в своих глазах и внутренне кипятился. Лицо мое приняло желчное выражение. Меня называли угрюмым. Я тщетно старался создавать события. Пять лет назад я собирал марки; все разновидности их достались мне чрезвычайно легко, кроме одной – Гвиана 79 года. Рисунок этого почтового знака, виденный мною в одном из специальных журналов, был фантастичен и великолепен, но из всех моих поисков не вышло события. Марки я не нашел и сжег альбом. Потом, с течением времени, симпатии мои перешли на птиц. Но синицы, о которой я мечтал три года, синицы, способной петь сорок секунд, не позволил приобрести мой карман. Я рассказываю это в качестве примера поисков за событием. Грустное зрелище представляет человек, похожий на тележку, поставленную на рельсы. Кем придумано выражение «как сыр в масле» – идеал безмятежного прозябания? Автор его был, вероятно, крайне несчастное существо – молочный фермер .

Я шел, светились кабачки. Там было вино, жидкость, способная превращать грусть простую – в грусть сладкую, и даже (особенность человека) – самодовольную. Быть может, пьяный калека не без тайного удовольствия сознает свои индивидуальные особенности. Там, где гений говорит: «я – гений», калека может сказать с достоинством: «я – калека» .

До некоторой степени вино уравнивает людей; человек, от которого пахнет водкой, счастлив прежде всего удесятеренным сознанием самого себя. В наивысшем градусе опьянения рука желания не достает до потолка счастья на один сантиметр .

Итак, я зашел, и огненная жидкость наполнила мой желудок. Было светло, шумно; оркестрион играл прелестную арию Травиаты, похожую на тихий поцелуй женщины, или пейзаж, с которым вы связаны отдаленными, волнующими воспоминаниями. К моему столику подсел матрос, несколько пьянее меня; он спросил закурить. Я небрежно протянул ему выхоленную руку с зажженной спичкой. Он икнул, с шумом выпустил воздух и сказал:

– Д-да…

– Да, – повторил я. – Да, милый друг, да .

Какая-то упорная мысль преследовала его. Человек, сказавший «да»

самому себе, отягощен кипением мыслей; это – кряхтение нагруженной души. Я молчал, он осклабился, повторяя:

– Д-да. Д-да .

Из дальнейшего выяснилось, что человек этот проломил жене голову утюгом. Странный способ выражения супружеской нежности! Но это несомненно была нежность, потому что ряд сбивчивых фраз этого господина с фотографической точностью нарисовал мне его портрет. Он был морж (из зоологии известно, что в припадке нежности морж бьет самку клыками по голове) и «по-моржовски» обходился с супругой. Во время разговора я пил подлую смесь лимонада с английской горькой. Он сказал:

– Д-да .

Я, выведенный из терпения, не противоречил. Наконец, он стал разгружаться .

– Видите ли, – прохрипел он, – я не того… д-да… Она, надо вам сказать, рыжая. Я люблю ее больше чем «Муравья», хотя, клянусь дедушкой сатаны, посмотрели бы вы на «Муравья» в галсе – красота, почище военного корабля. И вот я сидел… и она сидела… того… и у меня в душе кипит настоящий вар. Такая она милая, господин, что взял бы да раздавил .

Она говорит: – «Чего ты?» – «Люблю я тебя, – говорю, – оттого и реву». – «Брось, – говорит, – миленький, ты, – говорит, – того… самый мне дорогой». От этих слов я не знал что делать. Слов у меня… того… таких нужных нет… понимаете? А сердце рвется… вот, как полная бочка всхлипывает. Сидел я, сидел… слезы у нас того… у обоих… Такая меня тоска взяла, не знаю, что делать. Утюг лежал на столе. Впал я в полное бешенство. Ударил ее. Она говорит: – «Ты с ума сошел?» Кровь и все такое .

Того… видите ли, я не был пьян, то есть ни-ни. Да .

Конечно, тросы и якоря отучили моржа выражать свои чувства несколько деликатнее. Ему нужен был выход; человек, охваченный пламенем, не всегда ищет дверей, он вспоминает и об окошках. Как бы то ни было, я почувствовал к моржу уважение, смешанное с завистью .

Любовь, напоминающая новеллы, и утюг – это событие .

– Да, – сказал я, барабаня пальцами по столу. – Что такое бегучий такелаж?

К моему удивлению, собеседник подробно и бойко, не мямля, как пять минут тому назад, растолковал мне, что бегучий такелаж – подвижные корабельные снасти. Этот предмет он знал. Слово «того» исчезло. Вслед за этим он захмелел и упал на стол. Я же пошел домой и, поравнявшись с буфетом, вспомнил, что нужно захватить с собой бутылку вина .

Пока я покачивался у стойки, багровое лицо буфетчика приняло колоссальные размеры. Я с любопытством следил за ростом его головы, она распухала, толстела и через минуту должна была отвалиться прочь, не выдержав собственной тяжести. Буфетчик завернул бутылку в обрывок газеты и подал мне .

– Приятель, – сказал я, – следите за своей головой. Если она упадет, это будет событие, перед которым померкнет даже то, что я слышал сегодня, а, клянусь вашим папашей, я не слыхал более забавной истории .

Вечер

Мне не на что жаловаться. Я здоров, обладаю прекрасным зрением и живу больше воображаемой, чем действительной жизнью .

Но каждый вечер, когда золото и кармин запада покрываются пеплом сумерек, я испытываю безотчетное, жестокое нарастание ужаса. Вокруг меня все, по-видимому, спокойно; ритмически стучит колесо жизни, и самый стук его делается незаметным, как стук маятника. Земля неподвижна. Законы дня и ночи незыблемы. Но я боюсь .

Вчера вечером, как и всегда, я сел за письменный стол. Мне предстояла сложная работа по отчетности торгового учреждения. Но вместо цифр мои мысли носились вокруг отрывочных представлений, в которых я сам отсутствовал; вернее, представления эти существовали как бы помимо меня. Я видел черную, стремительно убегающую воду, красные фонарики, военный корабль, кусок болота, освещенный рефлектором .

Серебристые острия осоки бросали в воду черные линии теней;

неподвижная, словно вылитая из зеленой бронзы, лягушка пучила близорукие глаза. Затем какое-то странное, волосатое существо бежало, вздымая пыль, и я довольно отчетливо видел его босые ноги. Постепенно все перемешалось, нежные оттенки цветов раскинулись в прихотливый луг, прозвучала пылкая мелодия индусского марша. Рассеянным движением я занес в графу цифру и остановился, следя за перепончатыми желтыми крыльями. Они мелькали довольно долго. Выбросив их из головы, я откинулся в глубину кресла и стал курить .

Я думал уже, что это досадное состояние, являвшееся естественной реакцией мозга против сухой счетной работы, кончилось, как вдруг маленькое кольцо дыма вытянулось на уровне моих глаз и стало человеческим профилем. Это были кроткие черты благовоспитанной молодой девушки, но в хитро поджатых губах и скошенном взгляде таилось что-то необъяснимо омерзительное. Дым растаял, и я почувствовал, что работать не в состоянии. Самая мысль об усилии казалась противной. Вид письменного стола наводил скуку. Мыслей не было. Все вещи стали чужими и ненужными, точно их принесли насильно. Мне было тесно, я испытывал почти физическую неловкость от близости стен, мебели и разных давно знакомых предметов… Мне ничего не хотелось, и вместе с тем томительное состояние бездеятельности разрасталось в глухую тревогу и нетерпение .

Я должен упомянуть еще раз, что мозг мой совершенно прекратил логическую работу. Мысль исчезла. Я был чувствующей себя материей .

Комната и все предметы, находившиеся перед моими глазами, воспринимались зрением так же, как зеркалом – тупо и безотчетно. Я не был центром; чувство психологической устойчивости распределилось равномерно на все, кроме меня. Я расплывался в тоскливой пустоте прострации и зависел от ничтожнейших чувственных эмоций .

Потребность двигаться была первой, хотя довольно туманно сознанной мной потребностью; я встал, безучастно подержал в руках книгу и положил ее на прежнее место .

Это, очевидно, не удовлетворило меня, потому что в следующий затем момент я принялся рассматривать рисунок обоев, внимательно фиксируя белые и малиновые лепестки фантастических венчиков. Затем вынул из подсвечника огарок стеариновой свечи и стал сверлить его перочинным ножиком, добираясь до фитиля. Мягкое хрустение стеарина доставило мне некоторое развлечение. Потом нарисовал карандашом несколько завитушек, перечеркивая их кривыми, равномерно уменьшающимися линиями, положил карандаш, оглянулся, и вдруг сильное, необъяснимое беспокойство сделало меня легким, как резиновый мяч .

Я сделал по комнате несколько шагов, остановился и стал прислушиваться. Мертвая тишина стояла вокруг. С улицы сквозь плотно закупоренное окно не доносилось ни одного звука. Тишина эта была ненужной, как были бы не нужны для меня в то время шум улицы, песня, гром музыки. Ненужными также были моя комната, кровать, графин, лампа, стулья, книги, пепельница и оконные занавески. Я не чувствовал надобности ни в чем, кроме тоскливого и бесцельного желания двигаться .

В это время я не испытывал еще никакого страха. Он появился с первым биением пульса мысли, с ее развитием. Я не мог уловить точно этот момент, помню лишь стремительно выросшее сознание полной и абсолютной ненужности всего. Я как будто терял всякую способность ассоциации. Все, вплоть до брошенного окурка, существовало самостоятельно, без всякого отношения ко мне. Я был один, сам ненужный всему, и это – «все» было для меня лишним. Я был в совершенной холодной пустыне одиночества, несуществующий, тень самого себя, потому что даже мое «я» было мне нужно не больше прошлогоднего снега .

Тогда острейшее чувство одиночества – ужас хлынул в жадную пустоту духа. Я растворился в нем без упрека и сожаления, потому что нечего сожалеть и не к кому обращать упреки. Так будет каждый вечер и так должно быть .

– Я борюсь, – сказал я, дрожа от мерзкого страха, – но пусть будет потвоему. Природа не терпит пустоты, а у меня нет ничего лучшего подарить ей. Мы квиты .

И темная вода ужаса сомкнулась над моей головой .

Арвентур Это было в то время, когда у человека начинает отцветать сердце, и он мечется по земле, полный смутных видений, музыки горя и ужаса. Тот день запомнить нетрудно, в моей памяти нет дней страшнее и блаженней его, долгого дня тоски .

Пыль, духота я жара стояли на улицах. Я тщетно переходил с бульвара на бульвар, ища тени; мухи преследовали меня; воздух стонал от грохота экипажей. Пиво согревалось в стакане раньше, чем выпивалось; все было отвратительно. Тоска терзала, улицы наводили зевоту, люди – апатию; сидя на запыленной скамейке, я рассеянно провожал глазами их механические фигуры. Гнетущее однообразие лиц, костюмов и жестов действовало удручающе. Мысли прыгали, как мальчишки, играющие в чехарду. И вдруг – звонким, далеким возгласом вспыхнуло это роковое, преследующее меня слово:

– Арвентур .

Я повторил его, разделяя слоги:

– Ар-вен-тур. Ар-вен-тур .

Оно остановилось, засело в мозгу, приковало к себе внимание. Оно звучало приятно и немного таинственно, в нем слышалось спокойное обещание. Арвентур – это все равно, как если бы кто-нибудь посмотрел на вас синими ласковыми глазами .

Несколько раз подряд, беззвучно шевеля губами, я повторил эти восемь букв. В звуке их был печальный зов, торжественное напоминание, сила и нежность; бесконечное утешение, отделенное пропастью. Я был бессилен понять его и мучился, пораженный грустью. Арвентур! Оно не могло быть именем человека. Я с негодованием отверг эту мысль. Но что же это? И где?

Волны ужасного напряжения вставали, падая вновь, как раненые солдаты. Ничего не было. Хоровод смутных видений приближался и убегал, полный неясных контуров, расплывающихся в тумане. Арвентур! Слово это притягивало меня. Оно, как нечто живое, существовало вне мысли. И я тщетно стремился охватить его взрывом сознания. В самом звуке слова было нечто, не позволяющее сомневаться в его праве на существование .

Арвентур!

Я сделал несколько шагов по бульвару. Быть может, это название местечка, деревни, слышанное мною раньше? В моей стране таких имен нет. Возможно, что оно прочитано в книге. Почему же тогда, прочитанное, оно не вызвало такой глубокой и нежной грусти? Арвентур!

Взволнованный, я напряженно твердил это слово. Какой далекой, полной радостью веяло от него! Чужие страны развертывались перед глазами. Смуглые, смеющиеся люди проходили в моем воображении, указывая на горизонт холмов .

– Арвентур, – говорили они. – Там Арвентур .

Рассеянный, в подавленном настроении, я вышел на набережную .

Навстречу попадалось много знакомых: мы строили любезнейшие гримасы, облегченно вздыхали и расходились. Арвентур! – это звенело как воспоминание далекой любви. А за него, вызванное припадком тоски, цеплялось прошлое. Но в прошлом не было ничего, что нельзя было бы выразить иначе, чем ясным человеческим языком. Я чувствовал себя смертельно обиженным. Как мог я годами в сокровеннейших кладовые души выносить это неотразимое слово радости и быть чужим ему? Утка на лебедином яйце могла бы мне посочувствовать. Арвентур!

Вечером на ужине у знакомых я беспомощно улыбался и говорил, что простужен. Я ел, презирая себя. Пил, мысленно давая себе пощечины. Три человека спорили о новом налоге. Еще три, наклонившись друг к другу, шептали двусмысленности, прыская в соус. Приятная дама с усиками старалась незаметно вытереть локоть, мокрый от жира. Сосед мой, с головой, напоминающей редьку, обратился ко мне:

– Вы слышали, как блистательно я защитил интересы личности? По этому вопросу у меня лежит совершенно готовая статья, я думаю послать ее в «Торгово-Промышленный Журнал». Система налогов ведет к разврату и авантюризму .

– Арвентур! – сказал я, впервые чувствуя, что вино крепковато .

Прошла минута молчания. Мы пристально смотрели друг другу в глаза. Он мялся. Он притворился непонимающим. Он начал снова свою идиотскую песенку .

– Культура, благосостояние, перемена курса, протекционизм…

– Заведенная машина, – благожелательно сказал я, с ненавистью рассматривая человека-редьку. – Дрянная мельница .

Смутное воспоминание о раздвигаемых стульях, возгласы сожаления – вот и все. Я вышел. В передней мне дали шляпу. Легкий, спокойный воздух ночной улицы кружил голову. Слезы душили меня, не принося облегчения .

Арвентур! Пусти меня в свои стены, хрустальный замок радости, Арвентур!

И эхо повторило мой крик отчаяния. Белые птицы, медленно взмахивая крыльями, летели в темноте к морю. – Арвентур! – кричали они .

Я не мог двинуться с места; обхватив руками фонарный столб, я плакал от невыразимой тоски. Я боялся думать, страшился оскорбить плоским, ограниченным представлением нетленную красоту слова. Одну роскошь позволил я себе: цепь синих холмов, вершины их дымились как жертвенники .

– Там Арвентур! – твердил я .

Круг мысли, очерченный безмолвием, – карманный ночной фонарь, обруч наездника, лужа из белого и серого вещества, зеркальце с фольгой, засиженное мухами, – я бы разбил тебя тысячи и тысячи раз, не будь этой пыли алмазов, отшлифованных в небесах, этого сладкого проклятья и жестокой надежды верить, что Арвентур есть .

Капитан Дюк*

I

Рано утром в маленьком огороде, прилегавшем к одному из домиков общины Голубых Братьев, среди зацветающего картофеля, рассаженного правильными кустами, появился человек лет сорока, в вязаной безрукавке, морских суконных штанах и трубообразной черной шляпе. В огромном кулаке человека блестела железная лопатка. Подняв глаза к небу и с полным сокрушением сердца пробормотав утреннюю молитву, человек принялся ковырять лопаткой вокруг картофельных кустиков, разрыхляя землю. Неумело, но одушевленно тыкая непривычным для него орудием в самые корни картофеля, от чего невидимо крошились под землей на мелкие куски молодые, охаживаемые клубни, человек этот, решив наконец, что для спасения души сделано на сегодня довольно, присел к ограде, заросшей жимолостью и шиповником, и по привычке сунул руку в карман за трубкой. Но, вспомнив, что еще третьего дня трубка сломана им самим, табак рассыпан и дана торжественная клятва избегать всяческих мирских соблазнов, омрачающих душу, – человек с лопаткой горько и укоризненно усмехнулся .

– Так, так, Дюк, – сказал он себе, – далеко тебе еще до просветления, если, не успев хорошенько продрать глаза, тянешься уже к дьявольскому растению. Нет – изнуряйся, постись и смирись, и не сметь тебе даже вспоминать, например, о мясе. Однако страшно хочется есть. Кок… гм… хорошо делал соус к котле… – Дюк яростно ткнул лопаткой в землю. – Животная пища греховна, и я чувствую себя теперь значительно лучше, питаясь вегетарианской кухней. Да! Вот идет старший брат Варнава .

Из-за дома вышел высокий, сухопарый человек с очками на утином носу, прямыми, падающими на воротник рыжими волосами, бритый, как актер, сутулый и длинноногий. Его шляпа была такого же фасона, как у Дюка, с той разницей, что сбоку тульи блестело нечто вроде голубого плюмажа. Варнава носил черный, наглухо застегнутый сюртук, башмаки с толстыми подошвами и черные брюки. Увидев стоящего с лопатой Дюка, он издали закивал головой, поднял глаза к небу и изобразил ладонями, сложенными вместе, радостное умиление .

– Радуюсь и торжествую! – закричал Варнава пронзительным голосом. – Свет утра приветствует тебя, дорогой брат, за угодным богу трудом. Ибо сказано: «В поте лица своего будешь есть хлеб твой» .

– Много камней, – пробормотал Дюк, протягивая свою увесистую клешню навстречу узким, извилистым пальцам Варнавы. – Я тут немножко работал, как вы советовали делать мне каждое утро для очищения помыслов .

– И для укрепления духа. Хвалю тебя, дорогой брат. Ростки божьей благодати несомненно вытеснят постепенно в тебе адову пену и греховность земных желаний. Как ты провел ночь? Смущался твой дух?

Садись и поговорим, брат Дюк .

Варнава, расправив кончиками пальцев полы сюртука, осторожно присел на траву. Дюк грузно сел рядом на муравейник. Варнава пристально изучал лицо новичка, его вечно хмурый, крепко сморщенный лоб, под которым блестели маленькие, добродушные, умеющие, когда надо, холодно и грозно темнеть глаза; его упрямый рот, толстые щеки, толстый нос, изгрызенные с вечного похмелья, тронутые сединой усы и властное выражение подбородка .

– Что говорить, – печально объяснял Дюк, постукивая лопаткой. – Я, надо полагать, отчаянный грешник. С вечера, как легли спать, долго ворочался на кровати. Не спится; чертовски хотелось курить и… знаете, это… когда табаку нет, столько слюны во рту, что не наплюешься. Вот и плевался. Потом наконец уснул. И снится мне, что Куркуль заснул на вахте, да где? – около пролива Кассет, а там, если вы знаете, такие рифы, что бездельника, собственно говоря, мало было бы повесить, но так как он глуп, то я только треснул его по башке линьком. Но этот мерзавец…

– Брат Дюк! – укоризненно вздохнул Варнава. – Кха! Кха!. .

Капитан скис и поспешно схватился рукой за рот .

– Еще «Марианну» вспомнил утром, – тихо прошептал он. – Мысленно перецеловал ее всю от рымов до клотиков. Прощай, «Марианна», прощай!

Я любил тебя. Если я позабыл переменить кливер, то прости – я загулял с маклером. Не раздражай меня, «Марианна», воспоминаниями. Не сметь тебе сниться мне! Теперь только я понял, что спасенье души более важное дело, чем торговля рыбой и яблоками… да. Извините меня, брат Варнава .

Выплакав это вслух, с немного, может быть, смешной, но искренней скорбью, капитан Дюк вытащил полосатый платок и громко, решительно высморкался. Варнава положил руку на плечо Дюка .

– Брат мой! – сказал он проникновенно. – Отрешись от бесполезных и вредных мечтаний. Оглянись вокруг себя. Где мир и покой? Здесь!

Измученная душа видит вот этих нежных птичек, славящих бога, бабочек, служащих проявлением истинной мудрости высокого творчества; земные плоды, орошенные потом благочестивых… Над головой – ясное небо, где плывут небесные корабли-облака, и тихий ветерок обвевает твое расстроенное лицо. Сон, молитва, покой, труд. «Марианна» же твоя – символ корысти, зависти, бурь, опьянения и курения, разврата и сквернословия. Не лучше ли, о брат мой, продать этот насыщенный человеческой гордостью корабль, чтобы он не смущал твою близкую к спасению душу, а деньги положить на текущий счет нашей общины, где разумное употребление их принесет тебе вещественную и духовную пользу?

Дюк жалобно улыбнулся .

– Хорошо, – сказал он через силу. – Пропадай все. Продать, так продать!

Варнава с достоинством встал, снисходительно посматривая на капитана .

– Здесь делается все по доброму желанию братьев. Оставляю тебя, другие ждут моего внимания .

II

В десять часов утра, произведя еще ряд опустошений в картофельном огороде, Дюк удалился к себе, в маленький деревянный дом, одну половину которого – обширную пустую комнату с нарочито грубой деревянной мебелью – Варнава предоставил ему, а в другой продолжал жить сам .

Община Голубых Братьев была довольно большой деревней, с порядочным количеством земли и леса. Члены ее жили различно: холостые – группами, женатые – обособленно. Капитан, по мнению Варнавы, как испытуемый, должен был провести срок искуса изолированно; этому помогало еще то, что у Дюка существовали деньжонки, а деньжонки везде требуют некоторого комфорта .

Подслеповатый, корявый парень появился в дверях, таща с половины Варнавы завтрак Дюку: кружку молока и кусок хлеба. Смиренно скрестив на груди руки, парень удалился, гримасничая и пятясь задом, а капитан, сердито понюхав молоко, мрачно покосился на хлеб. Пища эта была ему не по вкусу; однако, твердо решившись уйти от грешного мира, капитан наскоро проглотил завтрак и раскрыл библию. Прежде чем приняться за чтение, капитан стыдливо помечтал о великолепных бифштексах с жареным испанским луком, какие умел божественно делать кок Сигби .

Еще вспомнилась ему синяя стеклянная стопка, которую Дюк любовно оглаживал благодарным взглядом, а затем, проведя для большей вкусности рукою по животу и крякнув, медленно осушал. «Какова сила врага рода человеческого!» – подумал Дюк, явственно ощутив во рту призрак крепкого табачного дыма. Покрутив головой, чтобы не думать о запретных вещах, капитан открыл библию на том месте, где описывается убийство Авеля, прочел, крепко сжал губы и с недоумением остановился, задумавшись .

«Авель ходил без ножа, это ясно, – размышлял он, – иначе мог бы ударить Каина головой в живот, сшибить и всадить ему нож в бок. Странно также, что Каина не повесили. В общем – неприятная история». Он перевернул полкниги и попал на описание бегства Авессалома. То, что человек запутался волосами в ветвях дерева, сначала рассмешило, а затем рассердило его. – Чиркнул бы ножиком по волосам, – сказал Дюк, – и мог бы удрать. Странный чудак! – Но зато очень понравилось ему поведение Ноя. – Сыновья-то были телята, а старик молодец, – заключил он и тут же понял, что впал в грех, и грустно подпер голову рукой, смотря в окно, за которым вилась лента проезжей дороги. В это время из-за подоконника вынырнуло чье-то смутно знакомое Дюку испуганное лицо и спряталось .

– Кой черт там глазеет? – закричал капитан .

Он подбежал к окну и, перегнувшись, заглянул вниз .

В крапиве, присев на корточки, притаились двое, подымая вверх умоляющие глаза: повар Сигби и матрос Фук. Повар держал меж колен изрядный узелок с чем-то таинственным; Фук же, грустно подперев подбородок ладонями, плачевно смотрел на Дюка. Оба сильно вспотевшие, пыльные с головы до ног, пришли, по-видимому, пешком .

– Это что такое?! – вскричал капитан. – Откуда вы? Что расселись?

Встать!

Фук и Сигби мгновенно вытянулись перед окном, сдернув шапки .

– Сигби. – заволновался капитан, – я же сказал, чтобы меня больше не беспокоили. Я оставил вам письмо, вы читали его?

– Да, капитан .

– Все прочли?

– Все, капитан .

– Сколько раз читали?

– Двадцать два раза, капитан, да еще двадцати третий для экипажа «Морского змея»; они пришли в гости послушать .

– Поняли вы это письмо?

– Нет, капитан .

Сигби вздохнул, а Фук вытер замигавшие глаза рукавом блузы .

– Как не поняли? – загремел Дюк. – Вы непроходимые болваны, гнилые буйки, бродяги, – где это письмо? Сказано там или нет, что я желаю спастись?

– Сказано, капитан .

– Ну?

Сигби вытащил из кармана листок и стал читать вслух, выронив загремевший узелок в крапиву .

«Отныне и во веки веков аминь. Жил я, братцы, плохо и, страшно подумать, был настоящим язычником. Поколачивал я некоторых из вас, хотя до сих пор не знаю, кто из вас стянул новый брезент. Сам же, предаваясь ужасающему развратному поведению, дошел до полного помрачения совести. Посему удаляюсь от мира соблазнов в тихий уголок брата Варнавы для очищения духа. Прощайте. Сидите на „Марианне“ и не смейте брать фрахтов, пока я не сообщу, что делать вам дальше» .

Капитан самодовольно улыбнулся – письмо это, составленное с большим трудом, он считал прекрасным образцом красноречивой убедительности .

– Да, – сказал Дюк, вздыхая, – да, возлюбленные братья мои, я встретил достойного человека, который показал мне, как опасно попасть в лапы к дьяволу. Что это бренчит у тебя в узелке, Сигби?

– Для вас это мы захватили, – испуганно прошептал Сигби, – это, капитан… холодный грог, капитан, и… кружка… значит .

– Я вижу, что вы желаете моей погибели, – горько заявил Дюк, – но скорее я вобью вам этот грог в пасть, чем выпью. Так вот: я вышел из трактира, сел на тумбочку и заплакал, сам не знаю зачем. И держал я в руке, сколько не помню, золота. И просыпал. Вот подходит святой человек и стал много говорить. Мое сердце растаяло от его слов, я решил раскаяться и поехать сюда. Отчего вы не вошли в дверь, черти полосатые?

– Прячут вас, капитан, – сказал долговязый Фук, – все говорят, что такого нет. Еще попался нам этот с бантом на шляпе, которого видел коекто с вами третьего дня вечером. Он-то и прогнал нас. Безутешно мы колесили тут, вокруг деревни, а Сигби вас в окошко заметил .

– Нет, все кончено, – хмуро заявил Дюк, – я не ваш, вы не мои .

Фук зарыдал, Сигби громко засопел и надулся. Капитан начал щипать усы, нервно мигая .

– Ну, что на «Марианне»? – отрывисто спросил он .

– Напились все с горя, – сморкаясь, произнес Фук, – третий день пьют, сундуки пропили. Маклер был, выгодный фрахт у него для вас – скоропортящиеся фрукты; ругается, на чем свет стоит. Куркуль удрал совсем, а Бенц спит на вашей койке в вашей каюте и говорит, что вы не капитан, а собака .

– Как – собака! – сказал Дюк, бледнея от ярости. – Как – собака? – повторил он, высовываясь из окна к струсившим матросам. – Если я собака, то кто Бенц? А? Кто, спрашиваю я вас? А? Швабра он, последняя шваб-р-ра! Вот как?! Стоило мне уйти, и у вас через два дня чешутся обо мне языки? А может быть, и руки? Сигби, и ты, Фук, – убирайтесь вон!

Захватите ваш дьявольский узелок. Не искушайте меня. Проваливайте .

«Марианна» будет скоро мной продана, а вы плавайте на каком хотите корыте!

Дюк закрыл глаза рукой. Хорошенькая «Марианна», как живая, покачивалась перед ним, блестя новыми мачтами. Капитан скрипнул зубами .

– Обязательно вычистить и проветрить трюмы, – сказал он, вздыхая, – покрасить клюзы и камбуз да как следует прибрать в подшкиперской. Я знаю, у вас там такой порядок, что не отыщешь и фонаря. Потом отправьте «Марианну» в док и осмолите ее. Палубу, если нужно, поконопатить. Бенцу скажите, что я, смиренный брат Дюк, прощаю его. И помните, что вино – гибель, опасайтесь его, дети мои. Прощайте!

– Что ж, капитан, – сказал ошарашенный всем виденным и слышанным Сигби, – вы, значит, переходите, так сказать, в другое ведомство? Ладно, пропадай все, Фук, идем. Скажи, Фук, спасибо этому капитану .

– За что? – невинно осведомился капитан .

– За то, что бросили нас. Это после того, что я у вас служил пять лет, а другие и больше. Ничего, спасибо. Фук, идем .

Фук подхватил узелок, и оба, не оглядываясь, удалились решительными шагами в ближайший лесок – выпить и закусить. Едва они скрылись, как Варнава появился в дверях комнаты, с глазами, поднятыми вверх, и руками, торжественно протянутыми вперед к смущенному капитану .

– Я слышал все, о брат мой, – пропел он речитативом, – и радуюсь одержанной вами над собою победе .

– Да, я продам «Марианну», – покорно заявил Дюк, – она мешает мне, парни приходят с жалобами .

– Укрепись и дерзай, – сказал Варнава .

– Двадцать узлов в полном ветре! – вздохнул Дюк .

– Что вы сказали? – не расслышал Варнава .

– Я говорю, что бойкая была очень она, «Марианна», и руля слушалась хорошо. Да, да. И четыреста тонн .

III

Матросы сели на холмике, заросшем вереском и волчьими ягодами .

Прохладная тень кустов дрожала на их унылых и раздраженных лицах .

Фук, более хладнокровный, человек факта, далек был от мысли предпринимать какие-либо шаги после сказанного капитаном; но саркастический, нервный Сигби не так легко успокаивался, мирясь с действительностью. Развязывая отвергнутый узелок, он не переставал бранить Голубых Братьев и называть капитана приличными случаю именами, вроде дохлой морской свиньи, сумасшедшего кисляя и т. д .

– Вот пирог с ливером, – сказал Сигби. – Хороший пирожок, честное слово. Что за корочка! Прямо как позолоченная. А вот окорочок, Фук; раз капитан брезгует нашим угощением, съедим сами. Грог согрелся, но мы его похолодим в соседнем ручье. Да, Фук, настали черные дни .

– Жаль, хороший был капитан, – сказал Фук. – Право, капиташа был в полной форме. Тяжеловат на руку, да; и насчет словесности не стеснялся, однако лишнего ничего делать не заставлял .

– Не то, что на «Сатурне» или «Клавдии», – вставил Сигби, – там, если работы нет, обязательно ковыряй что-нибудь. Хоть пеньку трепли .

– Свыклись с ним .

– Сухари свежие, мясо свежее .

– Больного не рассчитает .

– Да что говорить!

– Ну, поедим!

Начав с пирога, моряки кончили окороком и глоданием кости .

Наконец швырнув окорочную кость в кусты, они принялись за охлажденный грог. Когда большой глиняный кувшин стал легким, а Фук и

Сигби тяжелыми, но веселыми, повар сказал:

– Друг, Фук, не верится что-то мне, однако, чтобы такой моряк, как наш капитан, изменил своей родине. Свыкся он с морем. Оно кормило его, кормило нас, кормит и будет кормить много людей. У капитана ум за разум зашел. Вышибем его от Голубых Братьев .

– Чего из них вышибать, – процедил Фук, – когда разума нет .

– Не разум, а капитана .

– Трудновато, дорогой кок, думаю я .

– Нет, – возразил Сигби, – сам я действительно не знаю, как поступить, и не решился бы ничего придумать. Но знаешь что? – Спросим старого Бильдера .

– Вот тебе на! – вздохнул Фук. – Чем здесь поможет Бильдер?

– А вот! Он в этих делах собаку съел. Попутайся-ка, мой милый, семьдесят лет по морям – так будешь знать все. Он, – Сигби сделал таинственные глаза, – он, Бильдер, был тоже пиратом, в молодости, да, грешил и… тсс!.. – Сигби перекрестился. – Он плавал на голландской летучке .

– Врешь! – вздрогнув, сказал Фук .

– Упади мне эта сосна на голову, если я вру. Я сам видел на плече у него красное клеймо, которое, говорят, ставят духи Летучего Голландца, а духи эти без головы, и значит, без глаз, а поэтому сами не могут стоять у руля, и вот нужен им бывает всегда рулевой из нашего брата .

– Н-да… гм… тпру… постой… Бильдер… Так это, значит, в «Кладбище кораблей»?!

– Вот, да, сейчас за доками .

– И то правда, – ободрился Фук. – Может, он и уговорит его не продавать «Марианну». Жаль, суденышко-то очень замечательное .

– Да, обидно ведь, – со слезами в голосе сказал Сигби, – свой ведь он, Дюк этот несчастный, свой, товарищ, бестия морская. Как без него будем, куда пойдем? На баржу, что ли? Теперь разгар навигации, на всех судах все комплекты полны; или ты, может быть, не прочь юнгой трепаться?

– Я? Юнгой?

– Так чего там. Тронемся к старцу Бильдеру. Заплачем, в ноги упадем:

помоги, старый разбойник!

– Идем, старик!

– Идем, старина!

И оба они, здоровые, в цвете сил люди, нежно называющие друг друга «стариками», обнявшись, покинули холм, затянув фальшивыми, но одушевленными голосами:

Позвольте вам сказать, сказать, Позвольте рассказать, Как в бурю паруса вязать, Как паруса вязать .

Позвольте вас на саллинг взять, Ах, вас на саллинг взять, И в руки мокрый шкот вам дать, Вам шкотик мокрый дать…

–  –  –

Бильдер, или Морской тряпичник, как называла его вся гавань, от последнего чистильщика сапог до элегантных командиров военных судов, прочно осел в Зурбагане с незапамятных времен и поселился в песчаной, заброшенной части гавани, известной под именем «Кладбища кораблей» .

То было нечто вроде свалочного места для износившихся, разбитых, купленных на слом парусников, барж, лодок, баркасов и пароходов, преимущественно буксирных. Эти печальные останки когда-то отважных и бурных путешествий занимали площадь не менее двух квадратных верст. В рассохшихся кормах, в дырявых трюмах, где свободно гулял ветер и плескалась дождевая вода, в жалобно скрипящих от ветхости капитанских рубках ютились по ночам парии гавани. Странные процветали здесь занятия и промыслы… Бильдер избрал ремесло морского тряпичника. На маленькой парусной лодке с небольшой кошкой, привязанной к длинному шкерту, бороздил он целыми днями Зурбаганскую гавань, выуживая кошкой со дна морского железные, тряпичные и всякие другие отбросы, затем, сортируя их, продавал скупщикам. Кроме этого, он играл роль оракула, предсказывая погоду, счастливые дни для отплытия, отыскивал удачно краденое и уличал вора с помощью решета. Контрабандисты молились на него: Бильдер разыскивал им секретные уголки для высадок и погрузок .

При всех этих приватных заработках был он, однако, беден, как церковная крыса .

Прозрачный день гас, и солнце зарывалось в холмы, когда Фук и Сигби, с присохшими от жары языками, вступили на вязкий песок «Кладбища кораблей». Тишина, глубокая тишина прошлого окружала их .

Вечерний гром гавани едва доносился сюда слабым, напоминающим звон в ушах, бессильным эхом; изредка лишь пронзительный вопль сирены отходящего парохода нагонял пешеходов или случайно налетевший мартын плакал и хохотал над сломанными мачтами мертвецов, пока вечная прожорливость и аппетит к рыбе не тянули его обратно в живую поверхность волн. Среди остовов барж и бригов, напоминающих оголенными тимберсами чудовищные скелеты рыб, выглядывала изредка полузасыпанная песком корма с надписью тревожной для сердца, с облупленными и отпавшими буквами. «Надеж…» – прочел Сигби в одном месте, в другом – «Победитель», еще дальше – «Ураган», «Смелый»… Всюду валялись доски, куски обшивки, канатов, трупы собак и кошек .

Проходы меж полусгнивших судов напоминали своеобразные улицы, без стен, с одними лишь заворотами и углами. Бесформенные длинные тени скрещивались на белом песке .

– Как будто здесь, – сказал Сигби, останавливаясь и осматриваясь. – Не видно дымка из дворца Бильдера, а без дымка что-то я позабыл. Тут как в лесу… Эй!.. Нет ли кого из жителей? Эй! – последние слова повар не прокричал даже, а проорал, и не без успеха; через пять-шесть шагов из-под опрокинутой расщепленной лодки высунулась лохматая голова с печатью приятных размышлений в лице и бородой, содержимой весьма беспечно .

– Это вы кричали? – ласково осведомилась голова .

– Я, – сказал Сигби, – ищу этого колдуна Бильдера, забыл, где его особняк .

– Хороший голос, – заявила голова, покачиваясь, – голос гулкий, лошадиный такой. В лодке у меня загудело, как в бочке .

Сигби вздумал обидеться и набирал уже воздуху, чтобы ответить с достойной его самолюбия едкостью, но Фук дернул повара за рукав .

– Ты разбудил человека, Сигби, – сказал он, – посмотри, сколько у него в волосах соломы, пуху и щепок; не дай бог тебе проснуться под свой собственный окрик .

Затем, обращаясь к голове, матрос продолжал:

– Укажите, милейший, нам, если знаете, лачугу Бильдера, а так как ничто на свете даром не делается, возьмите на память эту регалию. – И он бросил к подбородку головы медную монету. Тотчас же из-под лодки высунулась рука и прикрыла подарок .

– Идите… по направлению киля этой лодки, под которой я лежу, – сказала голова, – а потом встретите овраг, через него перекинуто бревно…

– Ага! Перейти через овраг, – кивнул Фук .

– Пожалуй, если вы любите возвращаться. Как вы дошли до оврага, не переходя его, берите влево и идите по берегу. Там заметите высокий песчаный гребень, за ним-то и живет старик .

Приятели, следуя указаниям головы, вскоре подошли к песчаному гребню, и Сигби, узнав местность, никак не мог уяснить себе, почему сам не отыскал сразу всем известной площадки. Решив наконец, что у него «голова была не в порядке» из-за «этого ренегата Дюка», повар повел матроса к низкой двери лачуги, носившей поэтическое название: «Дворец Бильдера, Короля Морских Тряпичников», что возвещала надпись, сделанная жженой пробкой на лоскутке парусины, прибитом под крышей .

Оригинальное здание это сильно напоминало постройки нынешних футуристов как по разнообразию материала, так и по беззастенчивости в его расположении. Главный корпус «дворца» за исключением одной стены, именно той, где была дверь, составляла ровно отпиленная корма старого галиота, корма без палубы, почему Бильдер, не в силах будучи перевернуть корму килем вверх, устроил еще род куполообразной крыши наподобие куч термитовых муравьев, так что все в целом грубо напоминало откушенное с одной стороны яблоко. Весь эффект здания представляла искусственно выведенная стена; в состав ее, по разряду материалов, входили:

1) доски, обрубки бревен, ивовые корзинки, пустые ящики;

2) шкворни, сломанный умывальник, ведра, консервные жестянки;

3) битый фаянс, битое стекло, пустые бутылки;

4) кости и кирпичи .

Все это, добросовестно скрепленное палками, землей и краденым цементом, образовало стену, к которой можно было прислониться с опасностью для костюма и жизни. Лишь аккуратно прорезанная низкая дощатая дверь да единственное окошко в противоположной стене – настоящий круглый иллюминатор – указывали на некоторую архитектурную притязательность .

Сигби толкнул дверь и, согнувшись, вошел, Фук за ним Бильдер сидел на скамейке перед внушительной кучей хлама. Небольшая железная печка, охапка морской травы, служившей постелью, скамейка и таинственный деревянный бочонок с краном – таково было убранство «дворца» за исключением кучи, к которой Бильдер относился сосредоточенно, не обращая внимания на вошедших. К великому удивлению Фука, ожидавшего увидеть полураздетого, оборванного старика, он убедился, что Бильдер для своих лет еще большой франт: суконная фуфайка его, подхваченная у брюк красным поясом, была чиста и прочна, а парусинные брюки, запачканные смолой, были совсем новые. На шее Бильдера пестрело даже нечто вроде цветного платка, скрученного морским узлом. Под шапкой седых волос, переходивших в такие же круто нависшие брови и щетинистые баки, ворочались колючие глаза-щели, освещая высохшее, жесткое и угрюмое лицо с застывшей усмешкой .

– Здр… здравствуйте, – нерешительно сказал Сигби .

– Угу! – ответил Бильдер, посмотрев на него сбоку взглядом человека, смотрящего через очки… – Кх! Гум!

Он вытащил из кучи рваную женскую галошу и бросил ее в разряд более дорогих предметов .

– Помоги, Бильдер! – возопил Сигби, в то время как Фук смотрел поочередно то в рот товарищу, то на таинственный бочонок в углу. – Все ты знаешь, везде бывал и всюду… как это говорится… съел собаку .

– Ближе к ветру! – прошамкал Бильдер, отправляя коровий череп в коллекцию костяного товара .

Сигби не заставил себя ждать. Оттягивая рукой душивший его разгоряченную шею воротник блузы, повар начал:

– Сбежал капитан от нас. Ушел к сектантам, к Братьям Голубым этим, чтобы позеленели они! Не хочу и не хочу жить, говорит, с вами, язычниками, и сам я язычник. Хочу спасаться. Мяса не ест, не пьет и не курит и судно хочет продать. До чего же обидно это, старик! Ну, что мы ему сделали? Чем виноваты мы, что только на палубе кусок можем свой заработать?.. Ну, рассуди, Бильдер, хорошо ли стало теперь: пошло воровство, драки; водку – не то что пьют, а умываются водкой; «Марианна»

загажена; ни днем, ни ночью вахты никто не хочет держать. Ему до своей души дела много, а до нашей – тьфу, тьфу! Но уж и поискать такого в нашем деле мастера, разумеется, кроме тебя, Бильдер, потому что, как говорят… Сигби вспомнил Летучего Голландца и, струсив, остановился. Фук побледнел; мгновенно фантазия нарисовала ему дьявольский корабльпризрак с Бильдером у штурвала .

– Угу! – промычал Бильдер, рассматривая обломок свинцовой трубки, железное кольцо и старый веревочный коврик и, по-видимому, сравнивая ценность этих предметов. Через мгновение все они, как буквы из руки опытного наборщика, гремя, полетели к своим местам .

– Помоги. Бильдер! – молитвенно закончил взволнованный повар .

– Чего вам стоит! – подхватил Фук .

Наступило молчание. Глаза Бильдера светились лукаво и тихо. Попрежнему он смотрел в кучу и сортировал ее, но один раз ошибся, бросив тряпку к костям, что указывало на некоторую задумчивость .

– Как зовут? – хрипнул беззубый рот .

– Сигби, кок Сигби .

– Не тебя; того дурака .

– Дюк .

– Сколько лет?

– Тридцать девять .

– Судно его?

– Его, собственное .

– Давно?

– Десять лет .

– Моет, трет, чистит?



Pages:     | 1 | 2 || 4 |

Похожие работы:

«Міністерство освіти і науки України Національний університет біоресурсів і природокористування України ВП НУБіП України "Ніжинський агротехнічний інститут" ЗО "Білоруська державна сільськогосподарська а...»

«Научный журнал КубГАУ, №98(04), 2014 года 1 УДК 663.256 UDC 663.256 STUDY OF AROMATIC CONTENT OF ИССЛЕДОВАНИЕ АРОМАТИЧЕСКОГО DIFFERENT BRANDIES MADE IN ARMENIA СОСТАВА РАЗЛИЧНЫХ БРЕНДИ, ПРОИЗВЕДЕННЫХ В РЕСПУБЛИКЕ АРМЕНИЯ Сукоян Манвел Робертович Sukoyan Manvel канд. техн. наук Сand.Tech.Sci. Научный...»

«ТЕМАТИЧЕСКИЙ ПЛАН ЛЕКЦИЙ по Лабораторной диагностике бактериальных инфекций специализация "Ветеринарная бактериология и вирусология" для студентов 4 курса ФВМ (сем. №7) № Тема лекции Часы Методы лабораторной диагнос...»

«АДМИНИСТРАЦИЯ сельского поселения "Деревня Григоровское" ПОСТАНОВЛЕНИ Е Д.Григоровское от "29"февраля 2016 года № 12 О внесении изменений в муниципальную программу "Благоустройство и озеленение территорий в сельском поселении "Деревня Григоровское" на 2014годы" В соответствии с Феде...»

«АРХИТЕКТУРНЫЕ СТИЛИ 7 класс СТИЛЬ – СОВОКУПНОСТЬ ПРИЗНАКОВ, ХАРАКТЕРИЗУЮЩИХ ИСКУССТВО ОПРЕДЕЛЕННОГО ВРЕМЕНИ И НАПРАВЛЕНИЯ. Ордер (от лат. ordo порядок) – система конструктивных, композиционных и декоративных приемов, выражающая тектоническую логику стоечно-балочной конструкции (соотношение несущих и несомых частей). Анти...»

«Р.С.С.Ф.Р. П ролет арии всех стра н, соединяйтесь! аргин. В. Н. В МАЛЫЕ, РУЧНОЙ О БРАБО ТКИ, ОПЫТНО-показательные УЧАСТки. ГТ Е Р М Ь. 2-я Государственная типография. 1 9 2 2 г. 63/ & 8 -IU Малые, ручней обработки, опытно показательные участка Зн...»

«Как накормить страну здоровой пищей? В ближайшей перспективе политику в области продовольственной безопасности и здоровья нации будут определять страны, которые имеют наибольший доступ к рыбным ресурсам. При этом, по данным Продовольственной и сельскохозяйственной организации ООН, спрос на рынке все больше и больше...»

«Проект Г ЛАВА Н О В О В А Р ША В С К О ГО М У Н И Ц И П АЛ ЬН О ГО Р АЙ О Н А ПОСТАНОВЛЕНИЕ О проведении сезонных полевых работ в организациях АПК Нововаршавского района Заслушав и обсудив информацию начальника Управления сельского хозяйства о проведении сезонных полевых работ в хозяйствах Нововаршавского муниципально...»

«О.Е. Иванова Информационно-поисковая система "Образный инструментарий русской лирики". Материал и потенциал1 1. Вводные замечания. Статья посвящена ряду общих вопросов, раскрывающих содержание...»

«Волновая астрология Во-первых, это красиво. Тетя Песя Александр Моргунов СОДЕРЖАНИЕ Основания волновой астрологии Часть 1. Волновая модуляция Гладкие кривые Анализ Графики гармоник Смысл гармоник Общие характеристики планет Планеты в знаках Зодиака Рекомбинация Зодиак сам по себе Анализ фазовых смещений Земля Промежу...»

«КОМПЛЕКСНАЯ СИСТЕМА ЗАЩИТЫ И МИНЕРАЛЬНОГО ПИТАНИЯ РИСА СОДЕРЖАНИЕ Рисоводство Номини® Сириус® Минерал 22® Хакафос® РИСОВОДСТВО Рисоводство – важная отрасль сельскохозяйственного производства России, которая вносит ощутимый вклад в обеспечение продовольственной безопасности стран...»

«pesnyu_tatuirovka_timati.zip Чтобы послушать Timati Татуировка (feat.. L'One, Варчун, Крэк, Карандаш, Джиган) в высоком качестве 320 kbit используйте кнопку скачать mp3. Вы можете бесплатно скачать mp3 Тимати – Татуировка (feat. L'One, Варчун, Крэк, Карандаш, Джиган) онлайн в хорошем качестве просто нажмите синюю кнопку прои...»

«Формирование и сплочение классного коллектива. Классный руководитель – организатор. Слайд №2 "Если каждый человек на кусочке своей земли сделал бы всё, что он может, как прекрасна была бы земля наша!" А.П.Чехов.Перефразируя классика, я скажу так: " Если...»

«Атлантическая баллада Юрий Шапиро Шесть утра. Севастополь окутал туман. Но поднялся на мостик седой капитан. Взгляд прощальный на берег: ”До встречи, жена! Ждет крутая меня в океане волна”. Боевою тревогой взорвалась заря. Значит, время пришло поднимать якоря. Нам укажет на выход недремлющий створ, Замаячит...»

«Акафист иже во святых (равноапостольному) отцу нашему Патрику, просветителю Ирландии память 17/30 Марта Кондак 1 На исходе четвертого века*, христианских времен благодатных*, ты родился в семье боголюбцев*, в первый месяц весны светоно...»

«Тление Калёшева Александра, г. Богородск Номинация: "Фантазия 21 минус"Серое утро, прозвучал над головой умиротвореный голос доктора, пасмурное. Нет бы солнца этой земле! Так ты посмотри: ни одного просвета в небе. Темнота, довольный своим утверждением заключил...»

«ПОЛЕЗНА ЛИ БАНЯ? Особенности физиологии нагретого организма. Ляхов В. Н. к.т.н. инженер-физик. Баня моет, баня парит, баня всё на место ставит! ПРЕДСЛОВИЕ Всем желаю здравия и лёгкого пара! Когда-то Творец создал Вселенну...»

«Министерство сельского хозяйства РФ ФГБОУ ВО "Кубанский государственный аграрный университет имени И. Т. Трубилина" Методические указания по изучению дисциплины "Основы животноводства" и задания для выполнения контрольной работы студентам заочной формы обучения напра...»

«Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Омский государственный аграрный университет имени П.А.Столыпина" факультет высшего образования -ОП по направлению подготовки 35.03.04 Агрономия МЕТОДИЧЕСКИЕ УКАЗАНИЯ по освоению учебной дисциплины Б1.В.ОД.12 Кормопроизводство...»

«МИНИСТЕРСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА И ПРОДОВОЛЬСТВИЯ РЕСПУБЛИКИ ТАТАРСТАН ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ ВЕТЕРИНАРИИ КАБИНЕТА МИНИСТРОВ РЕСПУБЛИКИ ТАТАРСТАН ГЛАВНОЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННОЕ УПРАВЛЕНИЕ ПЛЕМЕННЫМ ДЕЛОМ В ЖИВОТНОВОДСТВЕ МСХ И П РТ ВОСПРОИЗВОДС...»




















 
2018 www.lit.i-docx.ru - «Бесплатная электронная библиотека - различные публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.