WWW.LIT.I-DOCX.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - различные публикации
 


Pages:     | 1 || 3 | 4 |

«В ХУДОЖЕСТВЕННОМ ТЕКСТЕ: АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ И ДРУГИЕ Монография 2-е издание, стереотипное Москва Издательство «Флинта» УДК 882(092) ББК 83.3(2 Рос=Рус)6-84.9 Р15 Научный редактор: доктор ...»

-- [ Страница 2 ] --

Научный стиль возникает как тенденция подводить любой эмпирический факт под общий закон: содержательно он проявляется не столько в научной терминологии, сколько в самой структуре фразы –– с нагромождением поясняющих придаточных или их эквивалентов. Лирический стиль проявляется в «сукцессивности» (существенен сам характер развертывания речи, а не только ее результирующий «интеграл») и «суггестивности» (проза А .

Платонова воздействует не столько своим информационным содержанием, сколько способом высказывания), –– при этом смешиваются «фабульное, психологическое, метафизическое», органично дополняя друг друга в единстве авторского субъективного переживания [Левин Ю. 1991: 171] .

В индивидуальном стиле А. Платонова обнаруживается явление, которое можно назвать сакрализацией идеологической и деловой лексики –– это сближение слов, несущих «новую идеологию» коммунизма, и «идеологем» традиционной религиозно-христианской сферы. Подобное сближение — примета реального языка революционной эпохи [Селищев 2003] .

Сближение выглядит парадоксальным лишь на первый взгляд, если учесть провозглашенный идеологический антагонизм атеистического коммунистического учения и традиционного христианства. На более глубинном, порою даже подсознательном уровне вхождения слов –– маркеров новой идеологии в массовое сознание обнаруживается глубокое типологическое родство самого способа представления реальности коммунистической и религиозной лексикой .

В художественной речи А. Платонова представлена целая система использования общественно-политической лексики в контекстном окружении религиозной лексики и фразеологии, переосмысления христианских формул, аллюзий на литургическую литературу и обрядность: — Хоть они и большевики и великомученики своей идеи... («Чевенгур»);... ты теперь как передовой ангел от рабочего состава («Котлован») .

Процесс замещения слов религиозной сферы словами общественнополитической лексики может даже осознаваться личностью; это демонстрирует, например, «аналитик» Пухов в «Сокровенном человеке»:... ты его хочешь от бывшего бога отучить, а он тебе Собор Революции построит!

(«Сокровенный человек») .

Естественным образом в языке героев соединяется религиозная и коммунистическая обрядность: Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню, — «Интернационала» он сыграть не мог, хоть и был по роду пролетарием, а звонарем — лишь по одной из прошлых профессий («Чевенгур») .

Указанные свойства стиля А. Платонова, проявляющиеся в речи персонажей и в тех фрагментах авторского повествования, когда сближены позиции героя и Повествователя, на наш взгляд, также можно соотнести с особенностями мифологизованного взгляда на мир, которому чужда стилистическая дифференциация языка. Ведь дифференциация языка на стили есть результат работы достаточно развитого формально-логического аппарата, способного различать разные сферы общения по набору абстрактных признаков –– поэтому для носителей сознания мифологизованного типа столкновение разнородных стилевых пластов не ощущается аномальным, в силу отсутствия «нормальной» языковой и стилистической компетенции .

2.3.3. Языковые и стилевые истоки художественной речи А. Платонова Говоря об особенностях языка и стиля А. Платонова, нельзя оставить в стороне вопрос об истоках и параллелях неповторимой платоновской «художественной речи» .

Одним из самых показательных соответствий языка А. Платонова должно считаться наличие параллелей с древнерусскими (частично отраженными и в современной диалектной речи) речевыми структурами и моделями. Причем, как справедливо отмечает Н.А. Кожевникова, собственно лексических архаизмов и историзмов в языке А. Платонова почти нет –– кроме нескольких слов типа забвенный [Кожевникова 1990] .





Регенерация древних способов вербализации происходит у А. Платонова на более глубинных –– морфологическом и синтаксическом –– уровнях. Отметим синкретизм в выражении значений грамматических категорий, недифференцированность синтаксических отношений между частями сложных предложений, ненормативное использование в роли связок полнознаменательных глаголов, активность безличных конструкций, собирательность в роли множественного числа и пр .

Так, например, М.А. Дмитровская отмечает сходство способов синтаксического выражения пространственных отношений в языке А. Платонова и в древнерусском / старорусском языке: «В древнерусском и старорусском языке, как и в языке А. Платонова, употребление пространственных показателей, связанных с представлением о пространственной границе, зачастую носит, с точки зрения носителя современного языка, избыточный характер… Древний язык перенасыщен координатами, фиксирующими пространственную границу. По этому же пути идет А. Платонов»

[Дмитровская 1999: 123] .

Как представляется, своеобразная, зачастую неосознанная «гальванизация» языковых форм и моделей предшествующих периодов развития языка есть вообще одно из базовых свойств художественного слова. См. по этому поводу –– замечание Л.В. Зубовой: «Деструкция языка в художественном тексте прямым образом связана с переживанием утраты бытия. Кроме того, она связана с потребностью поэта обратиться к предшествующим этапам развития языка, к его исходным элементам, пройти исторический путь языка заново, воссоздавая утраченное. То, что, на первый взгляд, может показаться регрессом, на самом деле оказывается ревизией забытого и нередко его окказиональной реставрацией» [Зубова 2000: 399] .

Также для художественной речи А. Платонова можно отметить и роль народно-поэтического, фольклорного языкового пласта, который, правда, проявляется не столько на уровне формальных соответствий традиционным культурно-ассоциативным моделям, сколько опять-таки на уровне самих способов языкового представления реальности –– антропологическая персонифицированная образность, «натурфилософское» переосмысление абстракций, приоритет «чувствования» над «думанием» и т.д .

Другая, во многом противоположная отмеченной выше, параллель связана с книжной, религиозной церковнославянской традицией, что находит свое отражение в сакрализации общественно-политической лексики, в доминировании отвлеченных существительных на -ость, -ие, в генитивных конструкциях, метафорах и в явлениях отвлечения эпитета, в многочисленных аллюзиях на литургическую литературу и обрядность .

С другой стороны, широко представлено в языке А. Платонова и просторечие. Просторечные формы выступают и как средства речевой характеризации персонажа, и как источник особой, нередко сниженной образности или экспрессии в речи повествователя .

Удивительно органичное сочетание «высокого» и «низкого» как характерную черту стиля А. Платонова отмечает и М.Ю. Михеев: «Этот стиль одновременно сочетает в себе, с одной стороны, элементы тавтологии и вычурности, некого суконного, «советского», или по-канцелярски испорченного языка, а с другой стороны, языка образно-поэтического. В нем свободно соприкасаются высокие церковнославянские обороты речи и неграмотная, самодельная [курсив автора –– М.М.] речь разных «чудиков и умников» из народа» [Михеев 2003: 19] .

Отметим также и черты так называемого «культового языка», языка мифологической ритуальности –– заговоров, заклинаний (см., например, работу Н.Л. Мусхелишвили и Ю.А. Шрейдера «Семантика и ритм молитвы» об особенностях семантической и формальной организации подобного типа речи [Мусхелишвили, Шрейдер 1993: 45–– 51]) .

При этом в языке А. Платонова в причудливых конфигурациях и «странных» контекстах присутствуют и приметы современного ему «официального языка» эпохи –– газетного и канцелярско-делового строя речи, лозунгов и идеологизованных клише. Но в результате художественного освоения этого речевого пласта происходит как бы «взлом изнутри» речевого стандарта и штампа эпохи .

Т. Сейфрид назвал смешение книжных и разговорных элементов в языке А. Платонова «причудливой амальгамой, широким спектром жанров письменной и устной русской речи в диапазоне, включающем и ненормативные рабоче-крестьянские диалекты, и книжный и несколько архаический стиль, и высокопарную марксистско-ленинскую риторику, и библеизмы» [Сейфрид 1994: 311] .

Кстати, еще одну любопытную параллель отмечал С.Г. Бочаров, говоря о «детских сдвигах в речи» А. Платонова: ребенок, который впервые познает мир и открывает для себя связи вещей, нащупывает соответствующие этому средства выражения за счет уподобления уже известному в опыте [Бочаров 1971: 349 и далее]. См., например, чисто «платоновские»

фразы, отмеченные Н.Е. Сулименко в речи детей «от трех до пяти»: А можно я тоже буду народ?; А кто произносит этот треск; Трудиться надо до вспотения [Сулименко 1994: 6––14] .

Все же основным языковым пластом в платоновском языке должна быть признана книжная речь [Кожевникова 1990] как результат творческого преобразования культурной и литературной традиции. Это прежде всего традиции литературного сказа и орнаментальной прозы начала XX века, и особенно –– поэтической речи конца XIX –– начала XX века (символизм и др.).

Исследователи отмечают и черты романтизма [Стюфляева 1970:

27––36], проявляющиеся в условно-обобщенной символике, патетике и субъективной окрашенности словоупотреблений .

Расхожие представления о «косноязычии» языка и стиля А. Платонова должны учитывать художественно обусловленный характер этого «косноязычия», которое аккумулировало в себе значительный арсенал языковой изощренности и изысканности самых разных литературных традиций .

2.4. Художественное повествование Андрея Платонова в свете языковой аномальности «Художественный мир» и художественная речь встречаются в «событии художественного произведения» [Бахтин 1979]. По аналогии с «художественным миром» и художественной речью имеет смысл выделять и такую сферу, как «художественное повествование», понимаемую в качестве регулярной реализации в тексте неких общих для данного автора принципов наррации и текстопорождения в целом .

Напомним, что мы разграничиваем (1) текст (текстовую структуру) как явление языка, (2) дискурс как его субъектно ориентированную речевую реализацию и (3) наррацию как совокупность сюжетнокомпозиционных, пространственно-временных и других повествовательных принципов организации художественного произведения .

2.4.1. Понятия «текст» / «дискурс» / «наррация»: проблема выделения Текст в лингвистической науке имеет широкий спектр толкований .

Возможные дефиниции текста Т.М. Николаева обобщает в четыре основных значения термина: «Текст — один из базовых терминов лингвистики текста, употребляющийся, однако, в различных значениях. Основные из них следующие: 1) текст как связная последовательность, законченная и правильно оформленная; 2) некоторая общая модель для группы текстов;

3) последовательность высказываний, принадлежащих одному участнику коммуникации; 4) письменное по форме речевое произведение» [Николаева 1978: 471] .

Существует предельно широкое понимание текста, принадлежащее Х. Вайнриху: «Текст — это упорядоченная последовательность морфем, состоящая минимально из двух морфем, максимальный же ее состав не ограничен. Текст можно рассматривать... как регулярное чередование лексических и функциональных морфем» [Лингвистика текста 1978: 374] .

Существует предельно узкое понимание текста: «Текст –– это произведение речетворческого процесса, обладающее завершенностью, объективированное в виде письменного документа …, литературнообработанное в соответствии с типом этого документа произведение, состоящее из названия (заголовка) и ряда особых единиц (сверхфразовых единств), объединенных разными типами лексической, грамматической, логической, стилистической связи, имеющее определенную целенаправленность и прагматическую установку» [Гальперин 1981: 18]. Как видим, здесь термин текст сохраняется только за письменными речевыми произведениями, однако есть точка зрения, допускающая и устную форму для текста [Бахтин 1979; Сыров 2005] .

В последнее время активизируется и общесемиотическое понимание текста, выводящее понятие текст вообще за пределы языка. С этой точки зрения любая организованная последовательность элементов, которым может быть приписан смысл (т.е. которые находятся в знаковом модусе существования), может рассматриваться как текст –– в этом смысле симфония, архитектурное сооружение и даже балет суть тексты; более того, текстом можно считать и город, и даже явления природы; отдельный человек, общество, весь универсум, рассмотренные в определенном аспекте, также суть тексты [Руднев 1997: 308] .

Однако представляется, что в таком понимании текст утрачивает свою культурную, литературную и языковую определенность. Поэтому в нашей работе для обозначения особого, семиотического модуса существования объектов действительности мы употребляем это слово в кавычках («текст», модус «текст»), оставив обычное, раскавыченное употребление для собственно речевого произведения .

Весьма релевантным для целей нашего исследования представляется понимание текста в рамках оппозиции язык / речь. Так, в последнее время в лингвистических исследованиях сложилась традиция противопоставлять текст и дискурс .

Исходя из группы определений термина дискурс, приводимой Т.М .

Николаевой, понятия дискурс и текст частично пересекаются по объему:

«Дискурс (франц. discours, англ, discourse) — многозначный термин лингвистики текста, употребляемый рядом авторов в значениях, почти омонимичных. Важнейшие из них: 1) связный текст, 2) устно-разговорная форма текста; 3) диалог; 4) группа высказываний, связанных между собой по смыслу; 5) речевое произведение как данность — письменная или устная»

[Николаева 1978: 467]. Понятно, что при таком разбросе дефиниций нет смысла оперировать термином дискурс, на чем и настаивает, например, А.И. Горшков [Горшков 2001] .

Во французской традиции первоначально термин дискурс сближался с другим базовым лингвистически термином –– речь [Серио 1991], затем

–– с речевой деятельностью (речевой практикой) [Фуко 1996]. На важности субъектной принадлежности в трактовке понятия дискурс указывал Э .

Бенвенист [Бенвенист 1974] .

Представляется, что все же есть возможность сохранить релевантное разграничение понятий текст / дискурс в поле оппозиции язык / речь. Тогда можно различать текст как связную, целостную и законченную последовательность высказываний с точки зрения структурной организации, взятую в отвлечении от ее субъектной принадлежности и коммуникативнопрагматического задания, –– и дискурс как последовательность высказываний, вписанную в конкретную субъектную перспективу и в конкретный коммуникативный фон ее функционирования [Арутюнова 1990; Серио 2001 и др.] .

Н.Д. Арутюнова определяет дискурс как речь, «погруженную в жизнь» [Арутюнова 1990: 136––137], что позволяет включать в рассмотрение дискурса внеположные по отношению к тексту моменты –– наличное непосредственное коммуникативно-прагматическое окружение, более широкую социокультурную среду и пр .

Итак, в плане оппозиции язык / речь текст представляется явлением языка, а дискурс –– явлением речи. Это просто две стороны единого целого –– речевого произведения. Ср. по этому поводу определение И.А. Сырова: «Текст –– это определенная обобщенно-абстрактная модель, которая является матрицей для реализации в речи единичных, авторских устных и письменных текстов-дискурсов.

… Таким образом, дискурс можно обозначить как воплощение языковой модели в речи, причем языковые модели могут иметь различные формы и степень освоения речи: в устном типе дискурса –– это мимика, жест, индивидуально-авторские просодические факторы…; в письменном типе дискурса –– п р о я в л е н и е с у б ъ е к т и в н о й м о д а л ь н о с т и [разрядка наша –– Т.Р.]» [Сыров 2005:

27––28] .

Оставляя в стороне всю дискуссионность термина дискурс, будем условно относить реализацию общекоммуникативных и конкретно-языковых моделей связности и других текстовых категорий к тексту, реализацию особенностей субъектной организации повествования, текстовой модальности и пр. –– к дискурсу .

Применительно к специфике художественной литературы можно выделить еще одну сторону текста как многопланового феномена –– собственно нарративную сторону его структурной организации как уникальную и неповторимую совокупность неких обобщенных повествовательных стратегий, реализованных в данном художественном произведении .

Термин нарративность (повествовательность) также является дискуссионным. Существует лингвостилистическое понимание повествования как функционального типа речи (наряду с описанием и рассуждением) [Кожин, Крылова, Одинцов 1982], возможно и нетерминологическое употребление этого слова как квазисинонима термина «художественная речь». Однако в последнее время складывается даже целая научная дисциплина под названием нарратология, что свидетельствует о постепенном вычленении понятия повествовательности (нарративности) в отдельный исследовательский объект .

Теоретические основы нарратологии складываются под явным влиянием русской «формальной школы» (В.Б. Шкловский, Б.В. Томашевский) и альтернативных ей исследовательских традиций, воплощенных в работах М.М. Бахтина. Современная нарратология формируется под знаком структуралистских и семиотически ориентированных идей Ю.М. Лотмана, Б.А .

Успенского и других представителей Московско-Тартусской школы .

В. Шмид в книге «Нарратология» излагает структуралистское понимание нарративности следующим образом: «Термин «нарративный», противопоставляемый термину «дескриптивный», или «описательный», указывает… на определенную структуру излагаемого материала. Тексты, называемые нарративными в структуралистском смысле слова, излагают, обладая на уровне изображаемого мира темпоральной структурой, некую историю. Понятие же истории подразумевает событие. Событием является некое изменение исходной ситуации: или внешней ситуации в повествуемом мире (естественные, акциональные и интеракциональные [здесь и далее курсив автора –– В.Ш.] события), или внутренней ситуации того или иного персонажа (ментальные события). Таким образом, нарративными… являются произведения, которые излагают историю, в которых изображается событие» [Шмид 2003: 12––13] .

Е.И. Диброва также в качестве определяющей для художественного текста выделяет особую категорию событийности (со-бытийности –– в авторской транслитерацаии): «Текстовая категория со-бытийности –– это определенным образом организованная бытийность как со-причастность к бытию в виде мыслимого авторского мира. Специфика художественной событийности состоит в том, что объективный мир представлен в образах –– персонажей, предметов, событий и др. в художественном отражении действительности в виде конкретных, индивидуальных явлений» [Диброва 1998: 252] .

Лингвистическое понимание нарративности предлагает, опираясь на идеи Г.О. Винокура и В.В. Виноградова, Н.А. Кожевникова, говоря о «типах повествования»: «Типы повествования –– при всем многообразии их реального осуществления –– представляют собой композиционные единства, организованные определенной точкой зрения (автора, рассказчика, персонажа) имеющие свое содержание и функции и характеризующиеся относительно закрепленным набором конструктивных признаков и речевых средств (интонация, соотношение видо-временных форм, порядок слов, общий характер лексики и синтаксиса)» [Кожевникова 1994: 3] .

Близкое к изложенному понимание нарративности в аспекте оппозиций художественная речь / обыденная речь и нарратив / лирика приводится в работе [Падучева 1996] .

В целях нашего исследования мы считаем нужным оставить за термином наррация только событийную сторону организации художественного произведения, отнеся его субъектную организацию к сфере дискурса .

Естественно предположить, что наррация как совокупность приемов «рассказывания историй» имеет свои принципы и правила. Их удобно сформулировать в виде предельно общих постулатов, предполагающих как саму возможность наррации, так и ее нормальное осуществление без нарушений, осознаваемых адресатом наррации .

Одна из первых попыток сформулировать эти общие постулаты текста, видимо, принадлежит О.Г. Ревзиной и И.И. Ревзину (в работе [Ревзина, Ревзин 1971]). Постулаты текста являются, по сути, модификацией известных постулатов речевого общения Г.П. Грайса [Грайс 1985] применительно к тексту как к коммуникативно-прагматическому событию в поле взаимодействия «отправитель –– адресат». Авторы различают «технические» и «содержательные» постулаты .

К «техническим» постулатам относятся следующие постулаты .

Постулат о составляющих. В каждом акте коммуникации имеются отправитель, получатель, действительность, текст и код-язык .

Постулат о контакте. Между отправителем и получателем должен быть контакт .

Постулат о коде. Отправитель и получатель должны пользоваться тем же самым кодом .

«Содержательными» являются такие постулаты .

Постулат о детерминизме. Действительность устроена таким образом, что для некоторых явлений существуют причины, т. е. не все события равновероятны (при «сильном» детерминизме для любого явления может быть установлена его причина) .

Постулат об общей памяти. Отправитель и получатель, пользуясь одной и той же моделью мира, имеют некоторую общую память, т. е. некоторую общую сумму информации относительно прошлого .

Постулат об одинаковом прогнозировании будущего. Отправитель и получатель, пользуясь одной моделью мира (т. е. оценивая мир в одних и тех же категориях), более или менее одинаково прогнозируют будущее .

Постулат об информативности. Отправитель должен сообщать получателю некоторую новую информацию .

Постулат тождества. Отправитель и получатель имеют в виду одну и ту же действительность, т.е. тождество предмета не меняется, пока о нем говорят .

Постулат об истинности. Между текстом и действительностью должно существовать соответствие, т. е. текст должен содержать истинное высказывание о действительности .

Постулат о неполноте описания. Текст должен описывать действительность с определенной степенью редукции, основываясь на наличии общей памяти и способности более или менее одинаково прогнозировать будущее .

Постулат о семантической связности текста. Текст должен быть устроен таким образом, чтобы между двумя непосредственно следующими друг за другом высказываниями, а также в пределах высказывания и словосочетания, могла быть установлена содержательная связь [Ревзина, Ревзин 1971: 242––243] .

Отметим, что «текст» понимается авторами предельно широко, как любое законченное речевое высказывание участника коммуникации в рамках коммуникативного акта. Примерно так же понимал «текст» и М.М .

Бахтин в работе о речевых жанрах [Бахтин 1979] .

М.Ю. Федосюк, анализируя рассказы Д. Хармса, адаптирует постулаты П. Грайса уже применительно к художественному монологическому тексту, т.е. к нарративу в нашем понимании. Это, например, постулат о наличии в нарративном тексте высказываний репродуктивного регистра [Золотова, Онипенко, Сидорова 1998]; постулат о наличии сообщения о нескольких событиях, постулат о нетривиальности передаваемой информации, постулат об отсутствии лишних деталей, постулат об описании взаимосвязанных событиях, постулат об отсутствии необоснованных сообщений [Федосюк 1996: 25] .

Ниже мы позволили себе обобщить и несколько развить тему постулатов текста, попытавшись структурировать наблюдения и выводы указанных исследователей в единую схему .

(1) Постулаты возможности нарратива (предварительные условия наррации) .

Постулат детерминированности: автор текста и его получатель должны иметь примерно одинаковое представление о реальном мире и обладать примерно одинаковым знанием значений слов. С точки зрения философии, автор и получатель должны жить в одном «возможном мире», с одними законами .

Постулат общей памяти и общего опыта: в памяти автора и адресата должны существовать общая оперативная память (для художественного текста –– общая культурная память) и общие экспериенциальные константы, которые позволяют прогнозировать ожидаемое развитие событий исходя из уже известных фактов .

Постулат автора: у текста должен единый быть субъект сознания [Падучева 1996], «образ автора», даже при отсутствии реального авторатворца, как в фольклорных текстах .

Постулат адресата: текст должен строиться с учетом позиции адресата, его языковой и культурной компетенции, его интересов и ожиданий, в рамках принципа Кооперации .

Постулат косвенного речевого акта / постулат идиоматичности:

текст должен восприниматься адресатом в режиме косвенного речевого акта, где снимаются многие ограничения релевантные для обыденной, неидиоматичной коммуникации, в том числе «иллокутивное самоубийство»

[Вендлер 1985]. Ср. у Дж. Р. Серля в работе «Косвенные речевые акты»:

«Говори идиоматично, если только нет особой причины не говорить идиоматично» [Серль 1978: 215]. Именно для буквального, т.е. неидиоматичного понимания текста должны быть особые основания: идиоматичность предполагается «по умолчанию» .

Постулат тематичности: у текста должен быть нетривиальный(-е) предмет(-ы) для повествования .

(2) Постулаты реализации нарратива (требования содержательности наррации) .

Постулат информативности / нетавтологичности: каждый новый фрагмент текста должен нести новую информацию, а текст в целом должен быть нетривиален .

Постулат акциональности: в тексте должен (-ы) быть агенс(-ы) (источники акциональной деятельности), активно действующие лица или субстанции) .

Постулат референциальной однозначности: в тексте должна быть определенная зона референции за каждым референтом –– запрет на немотивированную смену референта .

Постулат семантической однозначности: рассказчик и адресат образуют некую конвенцию о том, что пользуются словами и выражениями в общих значениях (по умолчанию) –– запрет на немотивированный ввод в дискурс рационально не осмысляемых значений и коннотаций .

Постулат интенциональности / мотивированности: каждый элемент текста должен быть психологически, структурно, прагматически или ассоциативно мотивирован внутренним «возможным миром» текста .

(3) Постулаты структуры нарратива (правила «рассказывания историй») Постулат инициальности: Если есть зачин, то, в соответствии с принципом Кооперации, он должен быть эксплицирован в нарративную структуру (сказав А –– говори Б) .

Постулат сюжета: каждый текст должен иметь начало, развернутое продолжение и конец; допускается значимое, т.е. мотивированное эстетически отсутствие компонента (значимый нуль в системе) .

Постулат событийности (сказки про белого бычка): в тексте должны быть события, и они должны иметь динамическую структуру (т.е. текст должен развиваться) .

Постулат неполноты описания / имплицитной связности: любой текст должен редуцировать бесконечную реальность, прибегая к определенной условности, чтобы не потонуть в подробностях –– запрет на избыточную вербализацию пресуппозитивных смыслов .

Постулат метатекста: метатекстовые (дискурсивные) элементы не должны вступать в противоречие с текстовыми, т.к. это означает, по Ю.Д .

Апресяну, что автор (субъект наррации) имеет противоречивые намерения .

Понятно, что нами описаны лишь некоторые постулаты (общие принципы наррации), интуитивно ясные каждому, кто рассказывает / пишет или слушает / читает истории. При известной доле интеллектуального напряжения любой из нас легко пополнит этот открытый ряд постулатов, например, за счет формально-логических законов, других постулатов Грайса или условий успешности речевого акта Дж. Р. Серля, а, может быть, включит сюда критерий наличия / отсутствия переживания эстетического удовольствия .

Опираясь на данные постулаты можно, например, доказать, почему телефонный справочник или словарь (если это не «Хазарский словарь» М .

Павича) –– не нарратив, почему не нарратив –– картина или скульптура .

Зато нарративны некоторые виды бытового (нехудожественного) общения

–– например, рассказ о том, как говорящий провел вчерашний вечер, бытовое фантазирование ребенка и пр .

Предполагается также, что можно быть нарративом в большей или меньшей степени, т.е. существует «шкала нарративности». Например, значительная доля «нарративности» присутствует в обряде, ритуале, в балете .

Достаточно нарративны публицистические тексты, есть известная доля нарративности в научных текстах .

Разграничение текста, дискурса и наррации позволяет, на наш взгляд, развести три принципиально разных аспекта организации такого сложного и многомерного целого, как речевое (в нашем случае –– художественное) произведение, по трем составляющим «семиотической триады» Ч.У. Морриса «семантика –– синтактика –– прагматика» [Моррис 2001] .

Так, план событийной (объектной) организации произведения (его семантика) вербализован в (1) наррации, план его структурной организации (его синтактика) вербализован в (2) тексте и, наконец, план его субъектной организации (его прагматика) вербализован в (3) дискурсе .

2.4.2. Принципы наррации в художественной прозе А. Платонова Реализация основных принципов и правил текстопорождения (наррации) в художественной прозе А. Платонова также подчинена его ведущим художественным принципам, связанным с «неостранением» и мифологизованным типом художественного сознания .

Тексты А. Платонова обладают особым, так сказать, «качеством событийности», при котором происходит нейтрализация оппозиции реальное / нереальное (реальность ––игра воображения –– сон [Михеев 2003]) и для которого характерно весьма вольное обращение с категориями художественного пространства и художественного времени .

Например, обычная для нарратива временная характеристика конкретного события обычно задается у А. Платонова укрупненно, помещаясь автором в сферу «большого», «эпического» времени: Была еще середина жаркого дня, шло жаркое лето и время пятилетки («Котлован») .

Н. Иванова называет этот способ временной локализации «многосферным» расширением проживаемого момента, характерным для фольклорного типа организации художественного повествования [Иванова 1988:

553], мифологизованного по своей сути .

В целом характеризуя временную организацию повествования, Ю.Г .

Пастушенко пишет: «Для построения характерна композиция, в которой просматриваются одна и та же «хроникальная» схема внутри каждого эпизода и последовательное шествие (нанизывание) самих эпизодов, практически не связанных между собой ничем, кроме фигур главных героев»

[Пастушенко 1999: 28] .

Смысл подобного построения –– в особой «философии человека и мира»: «Динамика сюжетов произведений Платонова определяется авторской установкой на преобразование неустроенного мира. Уже в раннем творчестве Платонова сложилась сюжетная ситуация, содержание которой обусловлено промежуточным положением человека «между небом и землей», «верхом» и «низом», раем и адом» [Малыгина 1995: 275] .

Для повествования такого типа характерно условно-обобщенное начало, когда герои словно берутся ниоткуда, возникают из небытия: это, по мнению многих исследователей, есть традиционный мифологический сюжетный архетип «вхождения в новое пространство / время» [Пастушенко 1999], связанный со значимостью символа дороги / пути .

Так, повесть «Ювенильное море» начинается с прихода Николая Вермо в иную, неизвестную ему жизнь словно «ниоткуда»: День за днем шел человек в глубину юго-восточной степи Советского Союза. Так же внезапно ощущает себя в незнакомом хронотопе и Вощев: Вощев очутился в пространстве, где был перед ним лишь горизонт и ощущение ветра («Котлован») .

Н. Малыгина связывает эту особенность с особым типом платоновской сюжетики, где сопрягаются земной и «космический» сюжеты, причем логика развития «космического» сюжета вмешивается в земную сюжетную логику: «Значительным событием в движении сюжетов (космического и земного) является момент выделения человека «из природы». Выход человека из состояния сонного оцепенения, уравнивающего человека с почвой и травами, становится поворотным моментом сюжетов «Ямской слободы», «Чевенгура», «Джан». Этот элемент сюжета присутствует в «Котловане», рассказах «Фро», «На заре туманной юности», «Река Потудань». Вытолкнутый «из природы» или привычного «круга существования» герой отправляется в путь. Его передвижение в пространстве означает возможность обретения истины, в которой платоновский персонаж испытывает телесную нужду» [Малыгина 1995: 277––278] .

Также и многие другие исследователи видят в текстах А. Платонова отказ от традиционного развития, динамики сюжета как принцип сюжетостроения [Маркштайн 1994; Полтавцева 1981 и др.]. В этом намеренном отказе наблюдается построение иной сюжетной логики, например, логики экзистенциальной, «глобальной», логики философского освоения мира, а не самого мира [Полтавцева 1981; Фоменко 1978 и др.] .

Важную мысль по поводу организации нарратива у А. Платонова высказывает Е. Толстая-Сегал, установив «принцип изоморфизма», определяющий организацию художественного мира А. Платонова на всех уровнях [Толстая-Сегал 1994а] и позволяющий говорить о некоей общей, инвариантной модели сюжета, модели нарратива, которая по-разному реализуется в разных текстах А. Платонова .

Перспективными представляются попытки связать особенности наррации А. Платонова с архетипическими, мифопоэтическими по своей сути мотивными структурами, что осуществлено, например, в работе А.К. Жолковского о рассказе «Фро» [Жолковский 1989] .

Этот подход реализует Н.А. Малыгина в работе «Модель сюжета в прозе А. Платонова», считая, что уже во многих ранних произведениях А .

Платонова переплетаются архетипические модели архаичных сюжетов –– например, в рассказе «Такыр» взаимодействуют сюжет тюркской сказки, библейский сюжет странствия через пустыню и сюжет «спасения» –– возвращения на утраченную родину [Малыгина 1995: 283] .

Н. Малыгина видит эту особенность и в характерных для А Платонова финалах многих его произведений, где в сжатом, сконцентрированном виде содержится архаичная мифологическая схема, согласно которой герой должен пережить умирание — воскресение [Малыгина 1995: 285]. Ср .

также мысль Ю.Г. Пастушенко о мифоцентричности платоновского текста: «На наш взгляд, она реализуется в тяготении писателя к универсальным мировоззренческим схемам, запечатленным в мифах. Такие, по сути, архетипические схемы наделяются в тексте конкретным и индивидуальноавторским художественным содержанием» [Пастушенко 1999: 28] .

Вслед за Н. Малыгиной можно говорить о том, что каждое произведение А. Платонова так или иначе воспроизводит инвариантный тип событийной структуры, «постоянные элементы универсальной сюжетной модели»:

–– Изображение героя внутри природы, в состоянии нерасчлененного единства с нею, оцепенения и сонного прозябания .

–– Странствие героя, пытающегося подняться со «дна» биологического существования, движение через «пустыню» в поисках универсального способа «возвышения» над «гибельной судьбой» .

–– Приобщение героя к средствам «спасения» человечества: разного рода «двигателям» (космические аппараты, паровозы, корабли, башни и «вечные» дома), исполняющим функции «кораблей спасения» или преобразования земли в «дом-сад» .

–– Погружение на «дно» жизни: в яму, могилу, «растворение» в космосе, воде, предполагающее будущее воскрешение. [Малыгина 1995: 285] .

Помимо неточной «событийной» и «пространственно-временной определенности» для текстов А. Платонова характерна и неточная «субъектная определенность». Неточная «субъектная определенность» человека в мире находит свое выражение в аномальной референции, когда неясно, кто действует, кто вообще имеется в виду в том или ином фрагменте дискурса .

Так, О. Меерсон обнаруживает, что текстовая референция собственных имен в повести «Котлован» намеренно неточна, в силу чего, например, не всегда ясно, какой референт именуется в разных фрагментах повествования Мишей: медведь или его «начальник» –– кузнец, которого, оказывается, тоже зовут Миша. Отметим, что при наличии мифологизованного ослабления границы субъектной «самости» неточная субъектная идентификация становится релевантным принципом художественного повествования [Меерсон 2991: 20] .

В целом нарративная структура художественных произведений А .

Платонова воплощает такие принципы событийного развертывания и пространственно-временной локализации, которые тяготеют к наррации мифологизованного типа, осложненной, разумеется, за счет релевантных для того времени литературных и культурных моделей, органично усвоенных и творчески преобразованных А. Платоновым .

Кстати, примерно в том же плане высказывается в цитированной выше работе и Н.

Малыгина, приходя к такому обобщающему выводу:

«Анализ модели сюжета платоновской прозы дает основание для вывода, что в основе ее лежит мифологическая структура. В прозе Платонова трансформированы сюжеты библейских легенд, сквозь которые просматриваются еще более древние фольклорные источники. На эти сюжетные структуры в произведениях Платонова наслаиваются их разнообразные литературные вариации, которые переосмысливаются, создавая сложный синтез взаимопроникающих сюжетов» [Малыгина 1995: 285] .

В нашей работе, посвященной анализу языка А. Платонова с позиций «семантики возможных миров» [Радбиль 1999d], было высказано предположение, что эффект смещенного восприятия мира и искаженной перспективы возникает из-за постоянного присутствия, казалось бы, в столь «вещном», до грубой, почти осязаемой зримости, «художественном мире» писателя некой тени, некого отблеска мира инобытия, потусторонности: Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору такими, словно они лежали на том свете, где жизнь задумчива, бледна и бесчувственна, где от мерцающей тишины тень человека шелестит по траве («Чевенгур») .

Присутствие «того света» в мире реальном делает сам этот реальный мир лишь тенью чего-то запредельного: Над ними, как на том свете, бесплотно влеклась луна, уже наклонившаяся к своему заходу; ее существование было бесполезно — от него не жили растения, под луною молча спал человек; свет солнца, озарявший издали ночную сестру земли, имел в себе мутное, горячее и живое вещество, но до луны этот свет доходил уже процеженным сквозь мертвую долготу пространства, — все мутное и живое рассеивалось из него в пути, и оставался один истинный мертвый свет («Чевенгур») .

Мир вещей исчезает, проявляя свою истинную трансцендентную сущность, обнажая истинное бытие явлений вне пространства и времени — в духе эйдосов Платона или «чистых субстанций» феноменологии Гуссерля: Он осмотрелся вокруг — всюду над пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную незримость; устало длилось терпенье на свете, точно все живущее находилось где-то посредине времени и своего движения… («Котлован») .

В свете подобной интерпретации становится объяснимым постоянное читательское ощущение какой-то нереальности всего происходящего в целом на фоне господства сгущенных реальных, порою даже натуралистических подробностей в «художественном мире» А. Платонова .

2.4.3. Категории текста в художественной прозе А. Платонова

Текст, рассмотренный в плане его структурной организации, понимается нами, вслед за Т.М. Николаевой, как «объединенная смысловой связью последовательность знаковых единиц, основными свойствами которой являются цельность и связность» [Николаева 1990: 507]. Цельность и связность выступают в качестве основных категорий текста, причем категорий взаимосвязанных, как это доказывается, например, в работе В.А .

Лукина в том плане, что само понятие цельности предполагает наличие частей и связей между ними, то есть связность: если бы не было частей, то было бы бессмысленным говорить о целом, которое больше суммы своих частей [Лукин 1999: 22––24 и далее] .

В этом отношении связность есть предпосылка цельности. Во многом ведущую роль связности в организации именно структурного начал текста видит и И.А. Сыров [Сыров 2005]. Реализация категорий текста в повествовании А. Платонова связана со спецификой актуализации в его текстах эксплицитной и имплицитной связности, которую, вслед за Н.А .

Николиной, мы разграничиваем на связность линейную (когезия) и нелинейную (когерентность) [Николина 2003b] .

В плане линейной эксплицитной связности для текстов А. Платонова характерно особое отношение к средствам анафорической связи –– личным и указательным местоимениям и наречиям, существительным и наречиям категориальной семантики (типа человек), именам собственным, а также к разного рода фразовым (перифрастическим) средствам .

Очень часто для анафорических связей А. Платонов предпочитает использовать обобщенные лексемы типа человек, дело, вещь, вместо местоимения или конкретного существительного (его мать, прохожий и пр.) .

Ср. по этому поводу наблюдение В.А. Свительского: «Когда писателю надо сделать особый акцент, внести в происходящее патетический оттенок или вывести отдельный миг из прозаически приземленного течения событий, то опять-таки делается нажим на родовое обозначение. Умирает старший машинист-наставник («Происхождение мастера»), он так и называется на протяжении почти всего эпизода –– наставник, машинист-наставник .

Но вот совершилось, тьма окончательно опустилась на прощавшегося с жизнью, и тогда мастеровые говорят врачу: «Несите человека домой» .

… То же в повести «Джан»: И мне пришлось долго жить без человека;

внутри ее шевелился и мучился другой, еще более любимый и беспомощный человек; Чагатаев... лег рядом, укрывая и согревая небольшого человека [Свительский 1998: 108]. Это вполне согласуется с общей установкой А .

Платонова на обобщенно-символический тип художественной категоризации человека и явлений действительности .

То же мы наблюдаем при фразовой реализации имплицитной связности, когда происходящее событие подвергается последующему комментарию героя. Это выражается, например, в постоянном порождении по поводу и без повода обобщенных генерализованных суждений со значением «вечной истины». Так, во фрагменте, непосредственно следующем после смерти жены, Фома Пухов изрекает афоризм:— Все совершается по законам природы, — удостоверил он самому себе и немного успокоился («Сокровенный человек»); аналогично –– после фрагмента, где герой ощутил «неприличное» чувство голода, читаем:— Естество свое берет!

(«Сокровенный человек») .

В прозе А. Платонова вообще активна тенденция в обобщенносимволической форме характеризовать самые простые житейские явления .

Так, обычный выход рабочих с завода утром, после ночной смены комментируется следующим образом: Нечаянное сочувствие к людям, одиноко работавшим против вещества всего мира, прояснялось в заросшей жизнью душе Пухова («Сокровенный человек»), –– а обычный день человеческой жизни рассматривается, так сказать, sub specie aeternitatis: В каждом человеке есть обольщение собственной жизнью, и поэтому каждый день для него — сотворение мира («Сокровенный человек»). Это –– проявление все той же платоновской установки на философское осмысление всего сущего, своего рода «глобализация мышления» .

Аномальная нелинейная связность (когерентность) проявляется в смещенных «дальних» сюжетно-композиционных связях, в несоблюдении определенных принципов «общей логики» фабульного развития и пр. Ср .

замечание М.Ю. Михеева: «Действительно, сюжет «Чевенгура» … как-то досадно невразумителен, неотчетлив, запутан» [Михеев 2003: 261] .

М.Ю. Михеев обнаруживает в текстах А. Платонова многие немотивированные и непонятные разрывы в повествовании, связанные, по мысли исследователя, с воспроизведением в «Чевенгуре» особой логики –– логики сна: «Итак, разрывы повествования в «Чевенгуре» происходят на четырех ключевых фигурах романа. В этих провалах, пустотах, промежутках, зияниях, на которых останавливается, застревает или виснет повествование (а вслед за этим как бы замирает и наше читательское понимание) должны были бы быть выраженные связи –– с ответами на вопрос: чьему сознанию (кого из героев) принадлежит и подчинена та или иная часть романа? В хронологии событий оставлены очевидные провалы. Эти провалы, на мой взгляд, заполнены снами, восстанавливающими действительный порядок происходящего, но заведомо многозначным образом» [Михеев 2003: 293] .

В этой связи и многие другие исследователи отмечают ослабленность сюжетных связей в повествовании А. Платонова, немотивированные отступления и вообще –– свободное обращение писателя с законами сюжетного построения произведения [Иванова 1988; Малыгина 1985; Чалмаев 1989; Шубин 1987 и др.] .

Известно, что каждый из трех «пластов» романа «Чевенгур»: история Захара Павловича («Происхождение мастера»), путешествие («странствие») Дванова и Копенкина по южнороссийской степи и собственно «чевенгурское» бытие –– является относительно самостоятельным, сюжетно и хронотопически завершенным художественным целым; связь между ними представляется чисто внешней, в значительной мере условной. Обычно это объясняют внетекстовыми (биографическими и пр.) факторами творческой истории произведения [Михеев 2003 и др.] .

Не оспаривая важность этих наблюдений, думается, что можно приписать факту глобальной «несвязанности» этих «пластов» и внутритекстовое объяснение –– жизнь, текущая «по законам мифа», не требует рациональной мотивированности и причинно-следственной детерминированности явлений, событий, судеб. Разные истории и сюжеты, так же, как и люди, просто возникают из «ниоткуда» и шествуют параллельно, подсвечивая друг друга отраженным светом (временное соположение вместо причинной связи есть один из элементов мифологического сознания [Лосев 1982]) .

В целом нетрудно заметить, что все указанные выше сюжетные вольности» так или иначе снова отсылают нас к принципам мифопоэтического эпического повествования, особо релевантного для архаичных жанровых форм народного эпоса –– таких, как песнь, былина, сказание и т.п .

2.4.4. Субъектная организация повествования (дискурс) в художественной прозе А. Платонова Художественный дискурс А. Платонова характеризуется прежде всего сложным взаимоотношением разных «точек зрения» [Успенский Б .

2000] в субъектной организации платоновского повествования .

На первый взгляд, особенности платоновского повествования вполне укладываются в рамки так называемой сказовой манеры повествования, характерной для многих писателей –– современников А. Платонова (Вс .

Иванов, Б. Пильняк, И. Бабель, М. Зощенко и др.) .

Основа сказа, по М. М. Бахтину, не изображенная «объектная» речь, а слово с установкой на чужое слово, внутрь которого проникают диалогические отношения. Степень объектности может меняться, изменяя и дистанцию между словом героя и словом автора [Бахтин 1979]. В сказе герой и автор являют себя не внешними, формальными признаками, а глубинными речевыми характеристиками. Но при этом всегда должна сохраняться дистанция между автором и его героями, а также –– между авторомтворцом и Повествователем, который в сказе воспринимается в качестве «маски». Классическим сказом подобного типа является сказ М. Зощенко .

В этом смысле манера повествования А. Платонова отличается от сказа 20-х (подробнее об этом –– см. в работе [Бочаров 1971]): «Принцип платоновского повествования лишь внешне напоминает «сказ», в сущности будучи ему противоположным» [Толстая-Сегал 1995: 101]. В соответствии с принципом «неостранения» А. Платонов изображает не чужое слово, не чужую мысль: «Для уникальной языковой структуры платоновского повествования становятся нерелевантными понятия «чужого» и «своего» слова...» [Вознесенская 1995b: З] .

Авторское слово включено в слово героя, и, напротив, в слове героя присутствует слово автора. Е.П. Корчагина в таких случаях говорит о редуцированном сказе, чтобы отграничить манеру А. Платонова от традиционного сказа: «Таким образом, в собственно авторском повествовании мы встречаем слова, явно ориентированные на восприятие героев, с большей или меньшей силой этой ориентации» [Корчагина 1970: 109] .

Так, в художественней речи А. Платонова вполне возможны случаи, когда авторской речи принадлежит главное, а речи героя –– придаточное предложение в едином сложноподчиненном предложении: Поэтому Дванов был доволен, что в России [революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура...] («Чевенгур») .

То же самое –– в бессоюзной конструкции: Теперь ему стало хорошо: [класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть]... («Чевенгур») .

Прямая речь может также быть «расписана» как обычное придаточное предложение (несобственно-прямая речь): Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что [социализм –– это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли] («Чевенгур») .

Встречаются и более сложные случаи условной интериоризации речи [Караулов 1987: 84]: по формальным признакам фрагмент речи принадлежит автору, но отдельные ключевые слова вводят позицию персонажа, отражают его языковую картину мира: За ту же молодость... он [ с уважением полюбил ] Александра Дванова, [своего спутника по ходу революции ] («Чевенгур»); Они [дети –– Т.Р ] не знали, что происходит революция, и считали картофельные шкурки [вечной едой] («Чевенгур») .

Но даже во всех этих случаях нельзя с достоверностью утверждать, что передаются именно приметы речи героев: по сути, язык самого автора соотносителен с языком его героев. Ср. «Необычно и отношение автораповествователя к тому языку, создателем которого он является, а вернее, к тому сознанию, которое получает выражение через язык, автор не отделяет себя полностью от этого сознания, его точка зрения «внутренняя»,.. .

между ними нет той дистанции, которая, например, характеризует соотношение между автором и изображаемым им сознанием в поэзии Н. Заболоцкого, прозе М. Зощенко» [Вознесенская 1995b: 3] .

Даже в тех немногочисленных случаях, когда фрагмент точно может быть квалифицирован как принадлежащий автору (поскольку установлена дистанция, взгляд со стороны): В то время Россия тратилась на освещение пути всем народам, а для себя в хатах света не держала («Чевенгур»), –– налицо своеобразное взаимопроникновение голосов, точек зрения: выделенный фрагмент в равной степени мог бы быть приписан как «точке зрения» героя (скажем, Дванова, чьё путешествие описывает этот фрагмент), так и «точке зрения» автора .

Об этом пишет и Е. Толстая-Сегал: «... для стиля А. Платонова характерно преодоление неоднородности повествования [присущей традиционному сказу –– Т.Р.]. Сохраняя сам принцип неоднородности ––принцип стилистического сбоя –– в качестве основного стилистического ключа, платоновское повествование является монотонным в своей неоднородности» [Толстая-Сегал 1995: 100] .

Нам кажется, что, возможно, и здесь именно особенности мифологизма трансформируют традиционный сказ в редуцированный. Так, можно отметить характерное для мифа ослабление субъектного, личностного начала, отсутствие в мифологическом пространстве строго очерченных границ между позициями личности в мире, т.е. взаимопроникновение «точек зрения», «голосов», невыраженность принципиальной для дискурсивнологического мышления оппозиции субъект / объект. Согласно Е. ТолстойСегал, вместо выделения конкретных точек зрения, появляется «плавающая» точка зрения, перекрывающая различные воспринимающие сознания [Толстая-Сегал 1995: 100] .

Тяготение художественного повествования А. Платонова к коллективному субъекту речи отмечают и другие исследователи –– см., например: «Таким образом, сознание автора включает в себя сознание героев;

сознание же героев редуцирует в себе сознание автора. У А. Платонова сообщество в множественности сознаний, взаимовключения сознаний» [Корчагина 1970: 113]. Ср. мнение об этом еще одного исследователя: «Говоря о повествующем лице, можно отметить, что оно всегда находится в непосредственной близости с героями –– ни пространственной, ни временной дистанции между ними нет» [Зюбина 1970: 34] .

К подобным выводам о «совмещении» точек зрения Повествователя и героя приходит при анализе рассказа «Усомнившийся Макар» и М.М .

Вознесенская, обосновывая художественную функцию подобного совмещения: «Таким образом, на протяжении почти всего рассказа точка зрения повествователя совмещена с точкой зрения главного героя. На все происходящее Макар смотрит как иностранец, инопланетянин, давая незнакомым вещам и явлениям свои собственные названия, устанавливая новые связи и отношения, исходя из своего наивно-крестьянского, хозяйственнопрактичного взгляда на мир» [Вознесенская 1995а: 293] .

Мы называем это явление диффузностью точек зрения («диффузностью дискурсов») [Радбиль 1998], при которой зачастую нельзя с достоверностью сказать, кому принадлежит слово –– автору или его герою. К сходному выводу приходит Ю.И Левин в работе «От синтаксиса к смыслу и дальше» (о «Котловане» А. Платонова): « Имплицитный автор растворен в мире персонажей» [Левин Ю. 1991: 171] .

Особое отношение к «чужому слову» обусловливает и особый характер интертекстуальности А. Платонова. Для художественной речи А. Платонова характерна аномальная «апелляция к прецедентным текстам»

(Ю.Н. Караулов) эпохи, которая выражается в так называемом «отраженном» употреблении расхожих газетно-публицистических формулировок .

При этом знаки «чужого авторитетного языка» употребляются в чисто самодостаточной функции, для обозначения принадлежности к новой, прогрессивной идеологии: «Газетная, деловая фразеология были насаждаемы как авторитетное слово, и приобщение к ним — осознается как приобщение к культуре» [Кожевникова 1990: 170] .

Аномальность использования прецедентных текстов эпохи заключается не столько в непреднамеренном искажении логической и формальной структуры исходного «пратекста», сколько в отсутствии внеязыковой, прагматической мотивации их включения в речевой акт. Произнесение такого «отраженного» выражения общественно-политической лексики имеет все признаки семиотизированного, ритуализованного (т.е. мифологизованного) речевого поведения. Ср., например, следующие немотивированные употребления отголосков «отраженных» фраз или лозунгов:... Революция — это букварь для народа («Чевенгур»); Пора, товарищи, социализм сделать не суетой, а заботой миллионов («Ювенильное море») и др .

В целом представляется, что все же нельзя говорить о полном слиянии точек зрения автора и персонажа в произведениях А. Платонова; скорее, речь идёт о тенденции сближения позиции Повествователя то с одним, то с другим героем на протяжении всего произведения .

Это, на наш взгляд, также говорит о попытке художественно воссоздать коллективное мифологическое сознание в условном художественном пространстве-времени «Чевенгура», «Котлована», «Ювенильного моря», «Сокровенного человека» и др .

–  –  –

В этой книге предлагается комплексное исследование феномена языковой аномальности в художественном тексте через анализ особенностей «художественного мира», стиля и языка, реализованных в художественной речи отдельно взятого, «прототипически аномального» автора –– Андрея Платонова. Именно такой подход, по нашему убеждению, позволяет действительно увидеть целостную картину функционирования аномалий разного типа в качестве основного средства моделирования особой художественной реальности и адекватного ей особого «поэтического языка» .

Представляется, что выбор художественной речи А. Платонова в качестве объекта исследования аномалий поможет выявить и многие типологические закономерности аномальности в сфере языковой концептуализации мира. Несмотря на его неоспоримую уникальность, его, так сказать, «вызывающую» индивидуальность, «аномальный язык» А. Платонова соотнесен с какими-то общими принципами «аномализации» «картины мира», естественного языка и привычного для «прототипического читателя»

способа повествования, которые релевантны для определенного типа художественного сознания в культуре XX в .

В основе нашего анализа языковых аномалий в художественном тексте будет лежать схема: художественный мир –– язык –– текст. В целях нашего исследования целесообразно расширительное понимание понятия языковые аномалии в качестве родового термина для любого нарушения или отклонения на уровне любого их трех членов указанной триады .

Теоретическим основанием для включения в область применимости понятия языковые аномалии элементов «мира», на наш взгляд, является развивающаяся в последнее время теория о том, что язык (его лексическая и грамматическая семантика) воплощает в себе наивную философию [Апресян 1986], определенную «картину мира», которая представляет собой «взятое в своей совокупности все концептуальное содержание данного языка» [Laroshette 1979: 177— 178] .

Теоретическим основанием для включения в область применимости понятия языковые аномалии элементов не только системы языка, но и ее речевой реализации в тексте может стать восходящее еще к Л.В. Щербе триединое понимание языка как триады «речевая деятельность», «языковая система», «языковой материал», где наиболее общей категорией является речевая деятельность, включающая процессы говорения и понимания, а «языковая система» объективно реализована в «языковом материале» (под которым Л.В. Щерба понимает устные и письменные тексты), или в индивидуальных языковых системах [Щерба 1974: 24––39] .

Особенно эти соображения релевантны применительно к художественному тексту, где «момент языка» вообще является доминирующим в силу тотальной роли именно языкового способа репрезентации любого содержательного или структурного уровня текста [Винокур Г. 1990; Ларин 1974 и др.] .

Тогда языковые аномалии, в соответствии с логикой трехчленной структуры художественный мир –– язык –– текст, делятся на аномалии языковой концептуализации мира, аномалии языка и аномалии текста .

Аномалии языковой концептуализации мира являются так называемым «мирообразующим» фактором по отношению к «художественному миру» писателя, который понимается нами как интегрирующий «фикциональный мир» как некий концептуальный инвариант конкретных «художественных миров», актуализованных в конкретном тексте .

В свою очередь среди аномалий языковой концептуализации мира мы выделяем четыре разновидности аномалий, соответствующих четырем плана (уровням) «художественного мира»: (1) аномалии субстанциональной сферы (субстанциональные аномалии); (2) аномалии концептуальной (логической) сферы (концептуальные аномалии); (3) аномалии аксиологической (ценностной) сферы (аксиологические аномалии); (4) аномалии мотивационно-прагматической сферы (мотивационно-прагматические аномалии). Исследованию указанных аномалий посвящена III глава этой книги .

Аномалии языка являются стилеобразующим фактором по отношению к «художественной речи» писателя. Поскольку в сфере нашего исследовательского интереса находятся только аномалии, релевантные по отношению к смысловым преобразованиям, мы позволили себе дать аномалиям «художественной речи» общее обозначение –– семантические аномалии .

В свою очередь среди семантических аномалий мы выделяем пять разновидностей аномалий в зависимости от уровня языковой системы, который участвует в порождении данной аномалии: (1) лексикосемантические аномалии; (2) стилистические аномалии; (3) фразеологические аномалии; (4) словообразовательные аномалии; (5) грамматические аномалии. Исследованию указанных аномалий посвящена IV глава этой книги .

Аномалии текста являются текстообразующим фактором для художественного повествования писателя. В тексте как в многоаспектном явлении можно выделить три принципиально разные стороны его организации

–– наррация, дискурс и текстовая структура. При этом мы условно относим аспект актуализации в данном тексте «прототипического нарратива»

как совокупности неких обобщенных повествовательных стратегий, реализованных в художественном произведении, к плану нарративности / наррации, аспект реализации общекоммуникативных и конкретно-языковых моделей линейной и нелинейной связности и других текстовых категорий к плану структурно-текстовому / структуры текста, а аспект особенностей субъектной организации повествования, текстовой модальности и пр .

–– к плану дискурсивности / дискурса. .

Соответственно среди аномалий текста мы будем выделять: (1) аномалии наррации; (2) аномалии структуры текста; (3) аномалии дискурса .

Исследованию указанных аномалий посвящена V глава этой книги .

Так понимаемые языковые аномалии рассматриваются как аномалии исключительно в модусе «реальность». Поскольку пафос всего нашего исследования как раз и состоит в утверждении необходимости интенциональной и функциональной интерпретации этих аномалий как эффективного художественного средства, мы считаем, что в модусе «текст» рассматриваемые аномалии выступают в качестве нормы для анализируемого художественного повествования .

ГЛАВА III. Аномалии языковой концептуализации мира

–  –  –

Под понятием «субстанциональные аномалии» в настоящей работе понимаются разнообразные случаи аномальной языковой манифестации содержательных и структурных свойств «художественного мира», т.е .

аномальная репрезентация объектов, связей и отношений объективной (физической и психической) реальности средствами языка .

Указанные аномалии вербализованы в художественной речи писателя без очевидных системно-языковых нарушений (это аномалии «мира», а не языка), однако их языковая реализация в тексте сопровождается, тем не менее, разного рода «странностями» в области контекстного окружения, синтагматической реализации (сочетаемости) и др .

Прежде всего такие аномалии характеризуются разнообразными отклонениями в сфере представления человека в мире (оппозиции конкретность / абстрактность, субъективность / объективность и пр. в языковой концептуализации мира), а также аномальным выражением пространственно-временных и причинно-следственных отношений .

Подобные явления можно также считать своеобразным проявлением «неостранения» на уровне языкового воплощения специфичного «художественного мира»: «Итак, неостранение в данном случае косвенно служит подтверждением постулата, что в художественной литературе, коль скоро она ставит себе задачу выразить абсурдное и/или невыразимое, но реально существующее в нашем отнюдь не рациональном мире, описание тем правдивее, чем оно менее «реалистично», то есть чем менее правдоподобно». [Меерсон 2001: 60] .

3.1.1. «Структура мироздания» в странном «художественном мире»

На субстанциональном уровне художественного мира выделяются компоненты, описывающие разные стороны совокупного «образа мира» –– природный, социальный, антропологический (соответственно образ природы, образ социума и образ человека в «художественном мире»), что представляет собой, по выражению Г. Гачева, «нераздельный и неслиянный» КОСМО-ПСИХО-ЛОГОС [Гачев 1989] .

Одним из самых распространенных художественных принципов создания аномального (в модусе «реальность») «художественного мира» в литературе является тенденция овеществленного представления абстрактной семантики. Это распространенные модели метафоризации и метонимизации абстрактной лексемы типа любовь зла, совесть гложет и пр. В нашей классификации –– это случаи, когда рационально осмысляемым субъектам приписаны заведомо неадекватные предикаты .

Овеществлению подвергаются, к примеру, абстрактные концепты с семантикой чувства: Казалось ему, наслажденье / сидит на усов волосках (А. Введенский, «Кругом возможно Бог); Достоинство спряталось за последние тучи (А. Введенский, «Куприянов и Наташа»); с семантикой мысли:... Я мысли свои разглядывал. / Я видел у них иные начертания (А .

Введенский, «Очевидец и крыса»); с семантикой речи: Вон по краям дороги валяются ваши разговоры (А. Введенский, «Кругом возможно Бог); с семантикой оценки:... / вред вокруг меня порхал (А. Введенский, «Минин и Пожарский»); беда, беда, сказала Лена,/ глядит на нас из-под колена (А .

Введенский, «Святой и его подчиненные»). Нетрудно заметить, что овеществление в ряде случаев поддерживается и аномальным одушевлением (примеры с наслажденьем, вредом, бедой, достоинством) .

Как уже говорилось выше, аномалии языковой концептуализации человека и мира у А. Платонова во многом соотнесены с мифологизованным типом художественного освоения действительности. При этом мифологизм А. Платонова не связан с обращением к какой-то конкретной группе мифологических мотивов, сюжетов, героев и других мифологем. Он, скорее, ориентирован на общие архетипические схемы и общие принципы мифологизации реальности в словесном знаке .

К таковым можно отнести анимизм и пантеизм, «панэкзистенциализм» (Ю.И. Левин) в изображении природы, а также неразграничение фундаментальных бытийных оппозиций типа реальное/сверхъестественное, живое/неживое, рожденное/сделанное, вещь/слово и т.п. Все это находит свое выражение в фундаментальном для «художественного мира» А. Платонова принципе «овеществления абстракции» [Бочаров 1971 и 1985; Свительский 1970 и 1998; Радбиль 1998] .

В общем виде овеществление абстракции можно определить как представление концепта с абстрактным содержанием в виде конкретночувственной сущности, что находит свое выражение в «странных» метафорах и метонимиях, эпитетах и сравнениях, в неожиданном, «неостраненном» заполнении синтаксических позиций в структуре предложения и др. В свою очередь, овеществление абстракции осуществляется по-разному в зависимости от его реализации в разных сферах реальности — в мире человека, в мире природы и в мире производственной деятельности .

Представляется, однако, что не все подобные случаи мы должны трактовать как аномалии «художественного мира». В.А. Успенский в работе «О вещных коннотациях абстрактных существительных показывает, что практически любая абстрактная, с точки зрения системы языка, лексическая единица в узусе имеет тенденцию к овеществленному представлению и в контексте «ведет себя» как конкретная (уронить авторитет, злоба нахлынула и пр.) [Успенский В. 1979: 142––148] .

Видимо, можно говорить о существовании в речевой практике стереотипа подобного представления, восходящего, быть может, еще к мифологическим формам сознания [Радбиль 1998]. В мифологическом сознании любой концепт с абстрактным, отвлеченным содержанием представлен в качестве конкретно-чувственного представления. Но дело в том, что многие абстрактные концепты в общеязыковой системе все же имеют потенциал образного, овеществленного осмысления (ср. жизнь, музыка, совесть). Это их свойство и использует «художественный язык»; при этом не происходит «разрыва» контекстной семантики поэтизма с общеязыковым содержанием .

Об аномальности речь может идти лишь в случае, когда общеязыковая лексическая семантика подобной единицы вообще не имеет потенциала к овеществленному представлению. Это, например, характерно для слов общественно-политической лексики типа революция, социализм, коммунизм, которые, обозначая абстрактные процессы или сущности, имея первоначально строгую, абстрактно-логическую по сути, терминированную денотативную семантику, не содержат в себе самой возможности овеществления. Стремление же героев А. Платонова «снять» неприемлемую для них абстрактность посредством ее овеществления приводит к полному несовпадению общеязыковых и наведенных в контексте смыслов .

Вот ряд примеров, где слово коммунизм или социализм сочетается с глаголами чувственного восприятия:

(1) Коммунизм (социализм) воспринимается органами зрения: Куда ж коммунизм пропал, я же сам видел его, мы для него место опорожнили... («Чевенгур»): Гляди, чтоб к лету социализм из травы виднелся.. .

(«Чевенгур») .

(2) Коммунизм воспринимается органами слуха: Теперь скоро сюда надвинутся массы, — тихо подумал Чепурный. — Вот-вот и зашумит Чевенгур коммунизмом («Чевенгур») .

(3) Также коммунизм может быть воспринят и «на вкус»:... коммунизм должен быть едок, малость отравы — это для вкуса хорошо («Чевенгур») .

(4) А революцию, например, можно потрогать:... он не знал, для чего ему жить иначе — еще вором станешь или тронешь революцию... («Котлован») .

(5) Коммунизм воспринимается не только внешними органами, но и внутренним ощущением: Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу («Чевенгур»); [Копенкин]... устал от постоя в этом городе, не чувствуя в нем коммунизма («Чевенгур») .

Абстрактная «идея» (в смысле эйдоса Платона) переосмысляется как данность конкретно-вещественная, воспринимаемая органами чувств .

Мифологическое сознание помещает чуждую ему социальнополитическую сущность в привычный мир природы, обжитой окружающей среды. Постоянная направленность познавательной активности героя — опредметить любое понятие, чтобы освоить его, приобщить своему сознанию, «вписать» в картину мира. Характерна реакция Копенкина на «нормальное», абстрактное понимание концепта «коммунизм»: Они думают — коммунизм это ум и польза, а тела в нем нету («Чевенгур») .

Представляется, что указанные случаи — не просто обычное семантическое приращение смысла, известное любому художественному употреблению слова [Ларин 1974], но полное вытеснение общеязыкового концептуального содержания слов коммунизм, социализм, революция: семантические компоненты ‘социальный процесс’, ‘общественный строй’ и др. у А. Платонова отсутствуют. Общеязыковая предметная отнесенность меняется полностью .

Характерной чертой для «художественного мира» А. Платонова является невыделенность в нем категории социального при том, что именно концепты социально-политического содержания представлены в нем, так сказать, в концентрированном виде. Видимо, для того типа сознания, который воспроизведен в «художественном мире» А. Платонова понятие социального является слишком «далекой» абстракцией .

Далее мы покажем, что социальное в «художественном мире» А .

Платонова мифологически переосмысляется или как антропологическое, или как природное, «метафизическое», «натурфилософское», или как производственно-технологическое, трудовое .

Одной из наиболее характерных черт языка А. Платонова многие исследователи считают антропологизацию предметов, признаков и процессов окружающего мира [Кожевникова 1989: 71]. Антропологизация понимается нами как локализация социальных сущностей и явлений в мире человека в широком смысле (включая антропоморфизм — уподобление человеку). В свою очередь, такое антропологизованное представление мира рассматривается как один из важнейших признаков мифологического мышления [Топоров 1973: Фрейденберг 1978; Дьяконов 1990; Маковский 1995 и др.] .

Примечательно, что антропологической репрезентации в мире А .

Платонова снова подвергаются социально-политические сущности. Так, коммунизм, социализм, революция и др. могут мыслиться в качестве некой вещественной субстанции, призванной, словно пуповиной, соединить людей, экзистенциально приговоренных к «отдельности» существования:.. .

пролетариат прочно соединен, но туловища живут отдельно и бесконечно поражаются мучением: в этом месте люди нисколько не соединены, поэтому-то Копенкин и Гопнер не могли заметить коммунизм — он не стал еще промежуточным веществом между туловищами пролетариата («Чевенгур»);...он [Дванов] представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма («Чевенгур») .

Своего рода пределом антропологизованного представления концептов типа революция, социализм, коммунизм в мире платоновской прозы является их непосредственная локализованность в человеческом теле — в качестве атрибута человеческого тела (или какой-либо его части — лица, например), в качестве свойства тела — причем, по обыкновению, нерасчлененно представлены физические и психические свойства [об этом см .

Вознесенская 1995а и 1995b] — или даже вещества в теле: Только революции в ихнем теле не видать ничуть («Чевенгур»);... в их теле не замечалось никакого пролетарского таланта труда... («Котлован») .

Революция как чувство, сущность психическая, как бы материализуется в нечто физически ощущаемое, — и должна, следовательно, обладать пространственными координатами, точкой локализации: –– Не ошибись:

революционное-то чувство в тебе, сейчас полностью? Гордый властью

Достоевский показал рукой от живота до шеи («Чевенгур»). Ср. также:

Отчего во мне движется вперед коммунизм? («Чевенгур») .

Коммунизм или социализм является таким же вещественным свойством тела:... Каждое тело в Чевенгуре должно твердо жить, потому что только в этом теле живет вещественным чувством коммунизм («Чевенгур»); Теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы коммунизм стал постоянной плотью тепа («Чевенгур»); Разве в теле Якова Титыча удержится коммунизм, когда он тощий?... («Чевенгур»); [Луй]... Коммунизм ведь теперь в теле у меня — от него не денешься («Чевенгур»). Ср .

в «Котловане» —Жачев о девочке Насте: — Заметь этот социализм в босом теле .

От коммунизма, социализма, революции в роли отдельного свойства/качества тела в языковой картине мира вполне обоснован мифологический переход к возможности полного метонимического замещения общественно-политической лексикой обозначения всей человеческой личности .

В «Котловане» Сафронов говорит про потерявшего сознание Жачева: — Пускай это пролетарское вещество здесь полежит — из него какойнибудь принцип вырастет. Причем для мифологизованного сознания естественным представляется неразличение существа и вещества — равно как и возможность их взаимозаменяемости .

Другой стороной антропологизации социального в «художественном мире» А. Платонова является своеобразное олицетворение — осмысление концептов типа коммунизм, социализм, революция в качестве одушевленных субъектов деятельности, приписывание им свойств и характеристик живых существ .

От концепта вещества, свойства мифологическое сознание делает переход к концепту живого существа: в мифе вообще ослаблено разграничение между одушевленным и неодушевленным — можно сказать, что в нем практически все сущее одушевлено. Так, революция становится персонифицированной одушевленной силой, она наделена способностью к активному влиянию на мир, «заряжена на действие». Этому переходу способствует модель метонимического переноса, характерная для языка революционной эпохи (типа партия велела...). Революции могут быть приписаны атрибуты живого существа: Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на питание ее будущих сил («Чевенгур»); Дванов понял..., что у революции стало другое выражение лица («Чевенгур») .

Социализм тоже может быть осмыслен как живая материя, и в качестве таковой он способен самозарождаться (а не создаваться, строиться как искусственное, неживое явление):... побеседовать о намечающемся самозарождении социализма среди масс («Чевенгур»). Социализму приписана способность совершать действия или быть субъектом состояний, которые присущи одушевленному лицу: Социализм обойдется и без вас, а вы без него проживете зря и помрете («Котлован»); Ведь спой грустных уродов не нужен социализму («Котлован») .

Аналогично «ведет себя» коммунизм: — Так ты думаешь — у тебя коммунизм завелся? («Чевенгур»). –– Он способен испытывать чувство ожидания:... коммунизму ждать некогда... («Чевенгур») –– или чувство нужды:... словно коммунизму и луна была необходима... («Чевенгур») .

Видимо, в речевой практике той эпохи существовал стереотип подобного антропоморфного представления общественно-политической лексики. Само представление о революции как персонифицированной силе, «очеловеченной» стихии — разумеется, не «изобретение» А. Платонова, а скорее, норма поэтической речи тех лет, начиная с А. Блока и А. Белого .

Но лишь у А. Платонова овеществление абстракции и буквальное (неметафорическое) олицетворение слов общественно-политической лексики доходят до своего крайнего выражения, поскольку реализованы не в коммуникативной ситуации условно-поэтической речи, с преднамеренной установкой на создание художественного образа, а в коммуникативной ситуации бытового общения героев или даже во «внутренней речи» героев, отнюдь не «поэтов» .

Во всех приведенных примерах концептуальное содержание слов общественно-политической лексики не является строго фиксированным:

оно текуче, фрагменты смысла переходят один в другой. С денотативной точки зрения словесный знак становится семантически «пустым». Но его тождество все же обеспечено единством антропоморфного представления, пусть самого общего .

Аномальность «художественного мира», где антропологически репрезентированы абстрактные социально-политические концепты, заключается в том, что подобное представление нарушает «нормальную» иерархию связей и отношений. С точки зрения логической, для концепта, отражающего явления социальной сферы, оппозиции живой — неживой, естественный — искусственный не являются значимыми, поскольку социальное — это иной, более высокий (интегрирующий) уровень обобщения реальности .

Сама постановка вопроса: *Социализм — живой или мертвый? –– бессмысленна: в языковой системе подобные концепты всегда принадлежат к категории неодушевленности как к немаркированному члену оппозиции одушевленность / неодушевленность. Но ср. — в «Чевенгуре»: Я тебе живой интернационал пригнал, а ты тоскуешь .

В свою очередь оппозиции живой / неживой, естественный / искусственный являются значимыми для характеристики явлений мира природы, человека или производственно-технической сферы. Мифологическое же сознание помещает концепты общественно-политической лексики именно в эту среду обитания, тем самым устанавливая неверные связи между явлениями разных уровней обобщения реальности как между одноуровневыми. Это явление можно определить как мифологический редукционизм –– сведение высших форм существования (социальное) к низшим (биологическое и физическое) [Радбиль 1998: 30––31] .

Еще одной стороной «мифологического редукционизма» является натурфилософское осмысление категории социального в мире А. Платонова. Вообще говоря, «натурфилософский» подход к объяснению мира — вполне в духе мифологического сознания и имеет в нем глубокие корни .

Но дело в том, что у А. Платонова в него вовлечены слова типа революция, коммунизм, социализм, не имеющие в своей общеязыковой семантике никакого соответствия природному (космогоническому или биологическому) содержанию .

Так, концепты, «в норме» репрезентирующие категорию социального, в мире А. Платонова могут выражать концептуальное содержание принадлежности к животному или растительному миру: — Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву нет («Чевенгур») .

Революция и коммунизм есть всеобщее свойство, которое может быть приписано животному или растению, — в той же мере, что и человеку .

Социальные явления и процессы включаются в сферу существования растения или животного (даже насекомого), являясь некой внутренней закономерностью и целесообразностью их существования, своего рода энтелехией: Чепурный, наблюдая заросшую степь, всегда говорил, что она тоже теперь есть интернационал злаков и цветов... («Чевенгур»), –– т.е .

не степь как интернационал / похожа на интернационал, а *степь = интернационал (вместо модуса уподобления — модус отождествления). Ср .

сходное уподобление животного мира и классовой структуры общества в «Котловане»: Девочка все время следила за медведем, ей было хорошо, что животные тоже есть рабочий класс.. .

Социальное включено в череду взаимопревращений человеческого и природного, в круговорот жизни, рождения и смерти, тем самым утрачивая абстрактные компоненты в концептуальном содержании:... тогда бы деревья высосали из земли остатки капитализма и обратили их, похозяйски, в зелень социализма («Чевенгур») .

Категории социального фигурируют и в качестве обозначения явлений природы, ее стихийных сил и процессов, в этом можно видеть проявление платоновского «панэкзистенциализма» (Ю. И. Левин):... он окончательно увидел социализм. Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь настолько счастлива, что — бесшумна («Чевенгур»); Он думал о времени, когда заблестит вода на сухих возвышенных водоразделах, то будет социализмом («Чевенгур»);... Социализм — это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли... («Чевенгур»);

Социализм похож на солнце и восходит летом («Чевенгур») .

Категории социального могут включаться и в сельскохозяйственный цикл, который в мифологическом сознании, как известно, неразрывен с природной цикличностью: Революция прошла, урожай ее собран... («Чевенгур»);... они революцией не кормятся... («Чевенгур»); — Вы что ж, опять капитализм сеять собираетесь иль опомнились?.. («Котлован») .

В переосмыслении социального как природного или антропологического коренится народная «метафизика» платоновской прозы. Ее посвоему стройная система космогонических представлений заключается в том, что обозначения — представители новых социально-политических ценностей, которые ранее ограничивали свое действие сферой идеологии, приобретают статус вселенских законов, законов природы .

Для носителя такого сознания новые социальные сущности и процессы способны вмешиваться в законы природы, в устоявшийся ход вещей: Кроме того, неизвестно, настанет ли зима при коммунизме,... поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура («Чевенгур»); Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура, оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не мочит его в ненужное время («Чевенгур») .

Явления природы и сущности социальные, классовые подвержены общим законам:... пусть на улицах растет отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару жизни, и смерть снегов («Чевенгур»). –– Сама природа занимает свое место на арене вселенской борьбы коммунизма и капитализма: Здесь Чепурный больше соглашался с Прокофием, с тем, что солнечная система самостоятельно будет давать силу жизни коммунизму, лишь бы отсутствовал капитализм («Чевенгур»); Солнце еще не зашло, но его можно теперь разглядывать глазами — неутомимый круглый шар, его красной силы должно хватить на вечный коммунизм... («Чевенгур») .

Подводя итоги, отметим, что в мире А. Платонова оппозиция социальное / природное (значимая для сознания «нормального», дискурсивнологического типа) нейтрализуется. Но при всех отклонениях в отображении связей и отношений объективной реальности, подобные мифологизованные представления о мире обладают внутренней целостностью, образуют стройную систему. Они органичны, поскольку почти в любом фрагменте повествования последовательно и предсказуемо преобразуют социальное в антропологическое или природное .

Производственно-технологическое представление категории социального, на наш взгляд, есть еще одна, третья грань тенденции овеществления абстракции. Просто на этот раз оно направлено на другую сферу объективной реальности, а именно — мир трудовых процессов, мир изделий .

Для мифологического сознания нет строгого разграничения между существом (которое рождается) и изделием (которое производится). Для него любая трансформация есть результат приложения субъектной акциональности (все в мире рождается = делается) — следовательно, оппозиция искусственное — естественное зачастую нейтрализуется. Ср. замечание Т. Сейфрида: «Платонов обнаруживает «онтологические» мотивы в технической терминологии, связанной со строительством и инженерным делом... « [Сейфрид 1995: 314] .

Правда, надо отметить, что мир труда, производства (в сравнении с миром антропологическим и природным) уже содержит в себе социальный момент, поэтому перенос социального на производственное выглядит довольно закономерным. Это отобразилось и в реальном «языке революции», в котором осуществилась модель переноса по функции в политической идиоме строить социализм/коммунизм .

Но у А. Платонова указанные тенденции подвергаются дальнейшему преобразованию. В языке революции метафоризация как бы «остановилась» на представлении действия (строить=создавать), а у А. Платонова конкретная семантика строить распространяется далее, на сам объект (строить создавать вещь, изделие). Язык А. Платонова разворачивает в план выражения уже заложенный в концепте строить семантический компонент направленности действия на конкретный предмет:... где бы он мог строить социализм ручным способом и довести его до видимости всем («Чевенгур») .

В «художественном мире» А. Платонова социализм (или коммунизм) не только произрастает, как степной злак, но и делается:...он делает социализм в губернии, в боевом порядке революционной совести и трудгужповинности («Чевенгур»);... можно к новому году поспеть сделать социализм («Чевенгур»), –– и даже изготавливается: Еще рожь не поспеет, а социализм будет готов («Чевенгур»); —... Только что нам будет за то, раз мы этот социализм даром для Советской власти заготовим («Чевенгур»). С ним можно управляться: — Значит, ты уже управился с коммунизмом? («Чевенгур») .

Коммунизм можно наладить, ведь он состоит из деталей: — Чего налаживать? — спросил Дванов./ — Как чего?... Весь детальный коммунизм («Чевенгур»). –– С ним можно обращаться как с предметом труда:

Разве бабы понимают товарищество: они весь коммунизм на мелкобуржуазные части распилят! («Чевенгур») .

Наведенная семантика ‘изделие’ конкретизируется глаголами мерить, снять (чертеж), — коммунизм как изделие получает чисто механическую структурность (устройство): Мы... там смерим весь коммунизм, снимем с него точный чертеж и приедем в губернию обратно; тогда уж будет легко сделать коммунизм на всей шестой части земного круга, раз в Чевенгуре дадут шаблон в руки («Чевенгур») .

Технологическое представление категории социального связано и с идеей механизма, машины (или «знакового» для прозы А. Платонова паровоза): А раньше революция шла на тяговых усилиях аппаратов и учреждений... («Чевенгур»); [Захар Павлович]... Я раньше думал, что революция — паровоз, а теперь вижу — нет («Чевенгур»). –– Как и всякая машина, коммунизм должен работать без сбоев: — Не то у нас коммунизм исправен, не то нет («Чевенгур») .

Такая «технократическая картина мира» осознается героями как нормальная, определяющая жизненные установки и способы речевого поведения; это отражено, например, в авторской характеристике речевого поведения Сафронова в «Котловане»: Сафронов знал, что социализм — дело научное, и произносил слова так же логично и научно, давая им для прочности два смысла — основной и запасной, как всякому материалу .

Не следует думать, что в мифологическом переосмыслении у А. Платонова «задействованы» лишь социально-политические элементы. Если в народном сознании существует вполне апроприированная модель приписывания человеческих свойств и атрибутов животным, то в «художественном мире» А. Платонова эта тенденция распространяется и на явления неодушевленные .

В «Эфирном тракте» появляется особое вещество –– мягкое железо, которое можно выращивать как живое существо. А чтобы состоялся социализм в «Чевенгуре», нужно много особой, «хорошей» (т.е. «живой» в традиционной народной мифологеме) воды. Оживают и излюбленные А.Платоновым механизмы –– в частности, паровоз. И, наконец, такому естественному, природному веществу, как, например, песок, может быть приписан признак, в норме относящийся к человеку: Замертво лежал песок («Котлован») .

Подводя итоги, отметим, что, несмотря на типологические различия между антропологической, природной и технологической средой, в мифологизированном «художественном мире» отсутствуют строгие границы между миром человека, миром природы и миром трудовой деятельности .

Все они объединяются, интегрируются в единстве всеобъемлющего мифологического подхода к отображению мира — овеществления, одушевления всего сущего, признания единой природы для явлений и вещей разного плана. Поэтому в сознании разных героев А. Платонова миф технологический легко меняется, к примеру, на миф антропологический (например, у Гопнера в «Чевенгуре») .

3.1.2. Пространство и время в странном «художественном мире»

Мысль о том, что реальное пространство-время не совпадает с семиотическим, в частности — художественным, стала уже краеугольным камнем культуры XX в. [Бахтин 1975; Лотман 1972; Руднев 1997; и др.] .

Также различается мир объективного пространства-времени и мир его субъективного восприятия [Апресян 1986; Яковлева 1993 и 1994] .

Само по себе несовпадение реального и художественного, объективного и субъективного, конечно, не может быть признано аномальным, поскольку представляется универсалией художественного творчества .

Однако, как представляется, можно увидеть и некоторые нарушения в закономерностях художественного освоения реального мира и субъективной апроприации мира объективного .

Такие нарушения, например, широко представлены в художественных произведениях абсурда, по тем или иным причинам дискредитирующих пространственно-временные отношения, присущие «прототипическому миру» читателя [Друскин 1993; Клюев 2000; Липавский 1993]. И огромную роль в этой дискредитации играет язык .

Естественный язык с точки зрения «всей совокупности его концептуального содержания» [Laroshette 1979] более ориентирован на очеловеченное, субъективированное отображение пространства и времени [Апресян 1986]. Тем более мера этой «субъективированности» увеличивается в художественном тексте в поле авторской интенциональности. И как раз на этом пути возникает сама возможность разного рода искажений и девиаций .

В «художественном мире» А. Платонова определенная аномальность в актуализации пространственно-временных отношений связана с мифологизированным типом восприятия пространства и времени, воплощенным в его текстах [Радбиль 1998: 42––45] .

Мифологическое пространство имеет особые свойства. С одной стороны, в мифе любой объект (даже нематериальный) получает топологические координаты, а с другой — само мифологическое пространство способно «моделировать иные, непространственные (семантические, ценностные и пр.) отношения в силу его антропологизованного, «очеловеченного»

представления [Лотман, Успенский 1973: 188] .

Такое пространство характеризуется дискретностью, возможностью перемещения из одной точки в другую вне времени, а также способностью объекта в новом месте утрачивать связь со своим предшествующим состоянием и становиться другим объектом [Топоров 1983] .

Мифологическое время тоже отличается своей спецификой. Вопервых, оно не линейно, а циклично — мифологическому сознанию чуждо понятие поступательного развития, прогресса, Истории. Во-вторых, время обратимо и обусловлено человеческой активностью: мифу незнакомо объективное, независимое от человека время. В-третьих, время обязательно «присваивается» субъектом — очеловечивается, одушевляется; см., например [Голосовкер 1987; Фрейденберг 1978 и др.] .

В нашей работе «Семантика возможных миров» в языке А. Платонова» [Радбиль 1999d: 137––153] мы выдвигаем гипотезу о том, что разного рода «смещения» фокуса зрения, искажения перспективы и аберрации нормального восприятия пространства и времени могут быть объяснены в рамках «семантики возможных миров» в духе С. Крипке и Я. Хинтикка [Крипке 1986; Хинтикка 1980] .

Оставляя в стороне чрезвычайно сложный логикоэпистемологический аппарат этой теории, заметим только, что ее суть представляется нам следующим образом: субъект существует не в едином объективном пространстве-времени, а в континууме «возможных миров», где мир действительный вовсе не занимает привилегированного положения, являясь просто одной из реализаций «клубка» вероятностных «мировых линий» .

При этом возможные миры, как утверждает С. Крипке, «задаются, а не открываются с помощью мощных телескопов» [цит.

по: Руденко 1992:

24] –– и задаются на концептуальном уровне, а именно, по мнению Я .

Хинтикка, семантикой языка. Число и характер этих миров резко ограничены и определены возможностями нашего языка: «Сами возможности мира являются возможностями языковыми» [цит. по: Иванов 1982: 5––6] .

При наложении на реальное, «космическое» пространство и время художественного, да еще и мифологизованного типа пространственновременного восприятия возможны разного рода эффекты смещений и аберраций, основанные на интерактивном взаимодействии возможных миров. Мы условно выделяем следующие оппозиции возможных миров: 1) общекатегориальные миры: материальный — идеальный, физический — ментальный, объективный — субъективный, внеязыковой — собственно языковой; 2) субъектно-зависимые миры: природный — антропологизованный, в сфере наблюдателя — вне сферы наблюдателя (здесь/там, сейчас/тогда), неконтролируемый — контролируемый, наблюдаемый — трансцендентальный (инобытие) и т.д .

Аномальная реализация возможных миров в художественной речи связана с нарушением основного постулата: субъект не может одномоментно задавать несколько взаимоисключающих возможных миров — например, наблюдать нечто одновременно с разных точек зрения, находиться одновременно в разных точках временной протяженности, быть одновременно вне и внутри чего-либо, ощущать себя одновременно частью чего-либо и целым, быть знаком некой сущности и самой сущностью и т.д .

[Радбиль 1999d: 139]. Рассмотрим возможные типы аномальной категоризации (1) пространства и (2) времени в произведениях А. Платонова .

(1) Общие принципы аномальной вербализации возможных миров в художественном пространстве А. Платонова можно продемонстрировать на следующем характерном примере:... она сидела в школе у окна, уже во второй группе, смотрела в смерть листьев на бульваре... («Счастливая Москва»). Говорящий в описании этой ситуации нормально вербализует два возможных мира, дистанция между которыми рефлектируется им: Мир 1 (ментального восприятия) — она смотрела, и Мир 2 (реального события, процесса) — умирают листья на бульваре; на Мир 2 направлено ментальное восприятие Мира 1: она смотрела, [как] умирают листья .

В художественном пространстве А. Платонова дистанция между Мирами 1 и 2, граница между ними снимается, и они помещены в одну сферу, в одну размерность пространства; при этом абстрактное существительное смерть, замещая валентность при смотреть в = ‘направленность взгляда внутрь объекта’, приобретает семантику ‘наглядного, чувственно представляемого явления, имеющего координаты в физическом пространстве — как минимум, «глубину»’. Отвлеченный процесс смерть осмысляется как чувственно воспринимаемый реальный объект .

Подобные явления связаны, на наш взгляд, с онтологизацией ментального пространства: Город опускался за Двановым из его оглядывающихся глаз в свою долину...» («Чевенгур»). Город одномоментно присутствует в двух возможных мирах — в реальном пространстве и в пространстве ментального восприятия (что само по себе в принципе нормально), но при этом может каким-то образом «перетекать» из одного в другой. Стирается условная граница, дистанция между планом субстанции и планом ее восприятия: два этих возможных мира помещаются в одну плоскость взаимодействия .

Аналогично в дискурсе А. Платонова в объективном мире может онтологизоваться перцептивное свойство — ‘быть незримым’ в качестве чувственно воспринимаемой субстанции: Он осмотрелся вокруг — всюду над пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную незримость...» («Котлован») .

Ср. еще: Через десять минут последняя видимость берега растаяла («Сокровенный человек»). –– Из сферы наблюдателя исчезает не субстанциональный объект берег, но ментальная проекция его свойства ‘быть видимым’, представленная в виде субстанционального объекта того же мира, что и берег. Ср. аналогично –– у А. Введенского: Полет орла струился над рекой. («Кругом возможно Бог»), –– струится («нормальная»

метафора полета), т.е. летит не орел, а его полет .

Другой вариант онтологизации ментального пространства — переосмысление характеристики «бытийного квазипространства» (согласно Е .

С. Яковлевой, это символизация в пространственных терминах мыслительных, эмоциональных, моральных значимостей [Яковлева 1993: 54–– 58] как реальной пространственной характеристики): Но Пухов не глядел на море, — он в первый раз увидел настоящих людей. Вся прочая природа также от него отдалилась и стало скучно («Сокровенный человек»). –– Имеется в виду ‘природа вышла из сферы его духовных интересов, стала (эмоционально) далекой’, но актуализован буквальный пространственный план семантики слова отдалиться .

Аномальная вербализация возможна не только в плане физическое / ментальное, но и в плане внутри / вне:... будущий человек найдет себе покой в этом прочном доме, чтобы глядеть из высоких окон в протертый, ждущий его мир («Котлован»). ––‘Быть протертым’ есть свойство окна с позиции Наблюдателя в мире внутри: это свойство аномально переносится на мир вне сферы Наблюдателя — «за окном». Тем самым стирается граница между двумя возможными мирами вне и внутри, и они задаются в восприятии недифференцированно .

Если в предыдущем примере стиралась граница между возможными мирами, то здесь отмечаем обратное — некорректное установление границы, дискретизирующей единый континуум на два мира: Церковь стояла на краю деревни [Мир 1], а за ней уж начиналась пустынность осени [Мир 2] и вечное примиренчество природы («Котлован»). –– Церковь здесь — аномальная «точка перехода» от Мира 1 «внутри» (деревня) к Миру 2 «вне» (остальная часть мира), которые, оказывается, живут по разным законам природы. В имплицитном содержании подобной конструкции — аномальное описание события: ‘Осень была только за деревней, в деревне ее не было’ .

Разные аспекты единой сущности часто выступают у А. Платонова как две разные сущности. Например, город можно рассмотреть и как единый нерасчлененный объект в аспекте его неразложимой целостности, и как множество элементов, составляющих этот единый объект — население города. Но оба этих аспекта есть просто разные способы категоризации на концептуальном уровне объективно единого фрагмента реальности .

У писателя же это единство аномально разлагается на два автономных «возможных мира»: — Нынче хорошо, — отвлеченно проговорил Чепурный. — Вся теплота человека наружи! — И показал рукой на город и на всех людей в нем («Чевенгур»). –– Посредством избыточной конъюнкции ментальная операция представления объекта реальности в двух модусах (целое и структура) онтологизуется — целое и структура становятся двумя разными сущностями, вступающими «на равных» в отношения соположения (вместо включения) .

В пределах одного высказывания у А. Платонова удивительным образом совмещаются два «фокуса восприятия» — система координат говорящего, Автора как внешнего наблюдателя и система координат гипотетического наблюдателя, так сказать, «внутри» описываемого события: Потом паровоз опять тонул в темную глушь будущего пути и в ярость полного хода машины» («Чевенгур»). –– Здесь тонул в глушь — изображение «со стороны», а в ярость полного хода — характеристика «изнутри» .

Подобные случаи связаны с аномальной вербализацией «места наблюдателя». Это понятие рассматривает Ю. Д. Апресян, указывая на то, что говорящий — Автор мысленно вводит в предложения, задающие дейксис ситуации, некое гипотетическое «место наблюдателя» (не обязательно совпадающее с позицией говорящего) [Апресян 1986]: Ночное звездное небо отсасывало с земли последнюю дневную теплоту, начиналась предрассветная тяга воздуха в высоту. В окна была видна росистая, изменившаяся трава, будто рощи лунных долин («Чевенгур»). –– Предшествующий контекст однозначно показывает, что все обитатели избы спят .

Получается, что наблюдатель присутствует одновременно и вне избы, описывая ее «со стороны», и внутри, описывая вид из окон .

Ср.: Из лунной чистой тишины в дверь постучала чья-то негромкая рука... («Котлован»), — лунная чистая тишина фиксируется в системе координат гипотетического внешнего наблюдателя, а стук в дверь воспринимает реальный наблюдатель изнутри .

Также два мира в одном задано в следующем примере: Сейчас женщины сидели против [место наблюдателя — «в профиль» ситуации] взгляда чевенурцев [место наблюдателя — в сфере женщин] («Чевенгур») .

Нормальный ввод «места наблюдателя» — при порождении говорящим одного возможного мира: сидели против чевенгурцев; при порождении двух возможных миров: сидели против [смотревших на них] чевенгурцев .

Аналогично: Из-за перелома степи, на урезе неба и земли, показались телеги и поехали поперек взора Копенкина («Чевенгур») .

По аналогии с предыдущими случаями встречаются также примеры субституции (подмены) одного возможного мира субъективного восприятия другим возможным миром объективного пространства (своего рода аномальная парадигматика «возможных миров») .

Своеобразное переключение «регистра модальности» с гипотетической на реальную обусловило возможность представлять объективные явления как бы возникающими по воле субъекта, как только они попадают в сферу восприятия, и «исчезающими», как только они выходят за ее пределы: Люди лежали навзничь, и вверху над ними медленно открывалась трудная, смутная ночь [вместо их взгляду/перед их глазами открывалась] («Чевенгур»). –– Вообще «онтологизация кажимости» — важное свойство платоновской поэтики: Вскоре показалось расположение «Родительских двориков», беспомощное издали...» («Ювенильное море»), — вместо казалось беспомощным .

Это явление порождается мифологизованным типом художественного мышления. Рассмотрим, например, образ появляющейся из «мира подземного» тучи, характерный для древней мифологии: После похорон в стороне от колхоза взошло солнце, и сразу стало пустынно и чуждо на свете; из-за утреннего края района выходила густая подземная туча («Котлован»). –– Устранен модус сравнения: [как бы] подземной, [словно] из-под земли, –– и мир ментальный, мир метафоризации, становится субстанциональным. Ср. по этому поводу мысль А. Ф. Лосева: «Миф отличается от метафоры и символа тем, что все те образы, которыми пользуются метафора и символ, понимаются здесь совершенно буквально, то есть совершенно реально, совершенно субстанционально» [Лосев 1982: 144] .

В мире А. Платонова абстрактные сущности, которые по определению существуют только в ментальном пространстве, в пространстве мыслительного восприятия, наделяются атрибутами пространства реального:

... Чепурный нарочно уходил в поле и глядел на свежие открытые места — не начать ли коммунизм именно там! («Чевенгур»);... можно ли Советскую власть учредить в открытом месте — без построек («Чевенгур»). –– Пространство такого рода имеет и третье измерение — вглубь: И глубока наша советская власть... («Котлован») .

По пространству, представленному общественно-политической лексикой, можно перемещаться: —... зачем ты шаталась по всему нашему бюрократизму, кустарная дурочка? («Ювенильное море»). –– Мифологическое пространство — это пространство, подлежащее обживанию, заселению; в коммунизме (социализме) можно жить, обитать, находиться: Чепурный, живя в социализме... («Чевенгур»); Александр Дванов и Гопнер находились в коммунизме... («Чевенгур») .

Пространство не мыслится отдельно от вещества, субстанции в мифологической языковой картине мира (как в новейшей физике!). Коммунизм (социализм) — не только точка пространства, но и вещество, заполняющее это пространство: —... На небе луна, а под нею громадный трудовой район — и весь в коммунизме, как рыба в озере («Чевенгур»). –– Такой нерасчлененный, цельный пространственно — вещественный объект не имеет фиксированного объема; он может раздвигать и, напротив, сужать свои границы, сжиматься: — У вас в Чевенгуре весь коммунизм сейчас в темном месте — близ бабы и мальчугана («Чевенгур») .

Более того, пространство вообще может осмысляться как одушевленный субъект, который способен испытывать чисто человеческие чувства или эмоции: … почувствовал тревогу заросшего, забвенного пространства («Котлован») .

(2) Для аномальной категоризации времени характерны примеры аномального сосуществования «нестыкуемых» возможных миров времени:

В одно истекшее летнее утро повозка Надежды Михайловны Босталоевой... остановилась в селе у районного комитета партии («Ювенильное море»). –– Вербализованы два взаимоисключающих возможных мира времени: в мире уже свершившегося (истекшее утро) непостижимым образом присутствует мир совершающегося (повозка остановилась). Аномальный таксис превращает повозку в «машину времени». При нормальной вербализации эти два возможных мира могут задаваться: либо повозка остановилась в одно утро только истекающее, но не *истекшее, либо — повозка остановилась... [после того, как] истекло одно летнее утро .

Аналогично: … не имел аппетита к питанию и потому худел в каждое истекшее утро («Котлован»), –– имперфектив худел задает режим настоящего узуального, а причастие истекшее –– перфектное значение результата. На поверхностном синтаксическом уровне здесь можно говорить о нарушении таксиса –– согласования глагольных форм, выражающих относительное время .

При номинации ситуации могут задаваться взаимоисключающие возможные миры контролируемого субъектом времени и времени неконтролируемого, объективного: Козлов продолжал лежать умолкшим образом, будучи убитым» («Котлован»). –– Позиция субъектного актанта при глаголе продолжать, вербализуемая именем собственным, однозначно задает агенс, активно действующее лицо, контролирующее фазы деятельности. В пресуппозицию входит: ‘Х начал действие и продолжил его по собственной воле’ — контролируемость поддерживается обстоятельством образа действия умолкшим образом (умолкнуть в пресуппозиции содержит смысл: ‘прекращение действия по собственной воле’) .

Это приходит в противоречие с пресуппозитивной семантикой быть убитым, включающей в себя представление о невозможности контролировать деятельность (нормально — Тело Козлова продолжало лежать...: при неодушевленном агенсе из модальной рамки глагола продолжать уходит семантика контролируемости = просто ‘длиться во времени’) .

В пределах единого объективного времени у А. Платонова встречаем также, например, встречное движение двух потоков времени двух возможных миров: физического и человеческого: Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни («Чевенгур»).

Аналогично:

Хорошо, что люди ничего тогда не чуяли, а жили всему напротив («Сокровенный человек»). –– Ср., например, рассуждение Е.И. Дибровой о специфике художественного времени вообще: «в отличие от действительности, где время однонаправлено в движении от прошлого к будущему, в тексте время обратимо, неоднонаправлено: оно фиксирует как движение к будущему, так и инверсивно –– от настоящего/будущего к прошлому»

[Диброва 1998:252] .

И наоборот, возможно разложение единого потока времени на два мира времени с однонаправленным движением, при котором два получившихся потока времени могут интерферировать, накладываться друг на друга:...он захотел немедленно открыть всеобщий, долгий смысл жизни, чтобы жить впереди детей, быстрее их смуглых ног, наполненных твердой нежностью («Котлован») .

Возможный мир субъективного времени может как бы опережать мир объективного времени, образуя мифологическую цикличность: Вощев взял на квартире вещи в мешок и вышел наружу, чтобы на воздухе лучше понять свое будущее («Котлован»). –– Здесь будущее в мире субъекта рассматривается как наличный факт, подлежащий пониманию. Ср.: — Откуда ты такой явился? — спросил Гопнер. / — Из коммунизма. Слыхал такой пункт? — ответил прибывший человек. / — Деревня, что ль, такая в память будущего есть? («Чевенгур») .

При этом мир будущего получает овеществленное представление:

Самбикин по-прежнему сидел за столом, не трогая пищи; он был увлечен своим размышлением дальше завтрашнего утра и смутно, как в тумане над морем, разглядывал будущее бессмертие («Счастливая Москва»). –– Глагол разглядывать в отличие от более абстрактного рассматривать (ср .

рассматривать проблему, но не *разглядывать) включает в модальную рамку представление об обязательном наглядном, чувственно воспринимаемом характере объекта действия .

Один контекст может стягивать в единый континуум действие, происходящее в мире абсолютного прошлого (ось синхронии, горизонталь) по отношению к говорящему, с миром временной перспективы говорящего (ось диахронии, вертикаль): Человеческое тело летало [Мир 1 — прошлое] в каких-то погибших тысячелетиях назад [Мир 2 — по отношению к точке отсчета говорящего], — подумал Самбикин («Счастливая Москва»). –– Летало (несов. вид с семантикой продолженного действия в прошлом) в тысячелетиях — мир вне сферы говорящего; в тысячелетиях назад — мир по отношению к времени говорящего, включен в его временную перспективу с заданной им точкой отсчета .

Нормальное: тело летало тысячи лет назад –– снимает это «двоемирие», оставляя только Мир 2. Аномальное же включение Мира 1 в Мир 2 (в сферу говорящего) как неразграничение синхронии и диахронии происходит за счет контаминации двух моделей словосочетания: [летать в] тысячелетиях и тысячелетия [назад], где слово тысячелетия в результате вместо временной приобретает пространственную семантику .

Еще один пример аномалии –– аномальное совмещение разных «фокусов восприятия» времени. В.В. Иванов ссылается на мысль Ч. Пирса о том, что вневременные предложения общего характера на самом деле описывают структуру мира. Ср. Единорогов не существует = Ни одна часть мира не представляет собой единорога [Иванов 1982: 10––14]. Очевидно, аномальным будет помещение в один видо-временной план возможного мира вневременного суждения, описывающего общее устройство универсума, и возможного мира конкретной человеческой деятельности, привязанной к конкретному временному промежутку .

Так, например, А. Платонов в обобщенно-символическом плане описывает утро после ночной смены на заводе: Историческое время и злые силы свирепого мирового вещества совместно трепали и морили людей [Мир 1 — 'вообще, всегда трепали и морили'], а они, поев и отоспавшись, [Мир 2 — 'утром после ночного отдыха'] снова жили, розовели и верили [снова Мир 1 — возвращение в общий план] в свое особое дело («Сокровенный человек»). –– Это, несомненно, связано с мифологизованным представлением времени, когда мир «осознается как проекция на современность событий мифологического времени, воспроизводимого к тому же и в обряде» [Неклюдов 1973: 152––153] .

Аналогично соизмеряются с «большим временем» мифа конкретноисторические социально-политические категории типа коммунизм (социализм) и революция, которые представлены в качестве неких глобальных сущностей, отменяющих течение реального линейного времени человечества, отменяющих Историю: —... а у нас тут всему конец./ — Чему ж конец-то? — недоверчиво спрашивал Гопнер. / — Да всей всемирной истории — на что она нам нужна? («Чевенгур»); Чепурный хочет, чтобы сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом («Чевенгур»):... и Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма: он есть конец истории, конец времени... («Чевенгур») .

Другая временная ипостась мифологического представления времени — осмысление коммунизма (социализма) в качестве определенной поры природной жизни, по той или иной причине значимой для человека, которая наступает в конкретный промежуток времени, которую ждут (как время года или другую важную фазу природного времени): Солнце уже высоко взошло, и в Чевенгуре, должно быть, с утра наступил коммунизм («Чевенгур»); Прокофий пошел искать Клавдюшу, а Чепурный — осмотреть город перед наступлением в нем коммунизма («Чевенгур») .

Это, на наш взгляд, также является конкретизацией, своеобразным опредмечиванием временного плана содержания. Причем такое опредмечивание усиливается его включенностью в сферу человеческого существования, в значимые для человека временные рамки. Точно так же, как коммунизм, для героев А. Платонова наступает пора сбора урожая, весна или определенная дата жизни .

Ср. по этому поводу наблюдение М.Ю. Михеева: «Таким образом, время у А. Платонова словно нагружается всевозможными отсутствующими у абстрактного понятия «чувственными» модальностями и становится не только видимо, осязаемо, ощутимо на вкус, на цвет и на запах, но даже слышимым –– «время стало слышным на своему ходу и уносилось над ними» (над Симоном Сербиновым и Соней)» [Михеев 2003: 241] .

Вообще овеществление и антропологизация времени есть, видимо, некая «универсалия» для авторов, эксплуатирующих аномальный тип художественного дискурса. Ср., например, у А. Введенского –– в набросках «Серая тетрадь», № 34»: Время всходит над нами как звезда...; Глядите, оно стало видимым;... может быть, время захочет показать нам свое тихое туловище. –– В равной степени овеществлению подлежат не только концепты, обозначающие протяженность во времени, но и, так сказать, «точечные» обозначения: озирает момент; ехал на минуте; смотрю на минуту гневно .

Возможный мир объективного времени как бы «присваивается» возможным миром времени субъективного. Субъект, например, получает возможность контролировать течение времени: Все смолкли, в терпении продолжая ночь...» («Котлован»). –– Слово ночь попадает в позицию объекта при переходном глаголе, который предполагает наличие активного субъекта, исполняющего действие над ним. В пресуппозиции — ‘субъект действия контролирует фазы действия над объектом ночь по собственной воле’ .

Ментальная активность субъекта может воздействовать на объективный ход времени:...говорил Вермо среди летнего утра, неумытый и постаревший от темпа своих размышлений... («Ювенильное море») .

Состояние внутреннего мира субъекта вмешивается в закон всеобщей объективной детерминированности явлений, меняя местами, например, на шкале временной последовательности сферу следствия и сферу причины: Маевский застрелился в поезде, и отчаяние его было так велико, что он умер [Мир 2 — следствие] раньше своего выстрела [Мир 1 — причина] («Сокровенный Человек») .

Антропологическое представление времени и пространства — черта мифологизованного сознания. У А. Платонова время мыслится либо в качестве ментальной характеристики человека: И время прошло скоро, потому что время — это ум, а не чувство... («Чевенгур»); –– либо даже в качестве телесной субстанции:...дети — это время, созревающее в свежем теле («Котлован»). –– При этом оно может выступать и как чувственно воспринимаемое явление:...розовый цветок был изображен на облике механизма, чтобы утешать всякого, кто видит время... («Котлован») .

Время объективного мира, в свою очередь, само перетекает в мир человека: Но все звуки прекратились, события, видимо, углубились в середину тел спящих, зато одни маятники часов-ходиков стучали по комнатам во всеуслышание, точно шел развод важнейшего производства («Счастливая Москва») .

Возможно, источником такого последовательного аномального представления категорий времени и пространства в «художественном мире» А .

Платонова является такая черта мифологического сознания, как неразграничение времени и пространства .

Самый характерный прием, вполне конвенциональный для языковой системы, –– это употребление пространственного детерминанта вместо временного: Всю дорогу думал о тебе.

Однако аномалия может быть связана с избыточной конкретизацией пространственного детерминанта, которая препятствует нормальному осмыслению его в качестве временного:

Заглядевшись на муравьев, Захар Павлович держал их в голове еще версты четыре своего пути («Чевенгур») .

Сам концепт время, когда его семантика по тем или иным причинам подвергается в художественной речи экспликации, дефиниции или метафоризации / сравнению, осмысляется в рамках пространственных координат: Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаяния и терпеливой грусти («Сокровенный человек») .

Концепту время приписываются союзы или предлоги пространственной семантики:... точно все живущее находилось где-то посредине времени... («Котлован»). –– Пространственную координату на уровне сочетаемости лексем получает не только слово время, но и другие слова лексико-семантического поля времени, например утро:... говорил Вермо среди летнего утра... («Ювенильное море») .

Когда в художественной речи А. Платонова абстрактная лексика (типа социализм, коммунизм, революция) приобретает аномальную семантику овеществления представленной сущности, такое слово тоже выступает в едином, нерасчлененном образе — представлении пространствавремени: — Как же он обидит меня, когда я в социализме останусь, а он скоро помрет! («Котлован»). –– Глагол остаться в актуализует пространственную сему ‘нахождение в чем-то’, а контекст — временную. Ср. аналогичное: Так и выйдет, что в социализм придет один ваш главный человек! («Котлован») .

Совмещение пространства и времени происходит и на нарративном уровне, когда уже в пределах высказывания аномально сопрягается мир пространства с миром времени: Прушевский тихо глядел на всю туманную старость природы [Мир 1 — время] и видел на конце ее белые спокойные здания [Мир 2 — пространство], светящиеся больше, чем было света в воздухе... («Котлован») .

В указанных примерах нерасчлененность пространственной и временной семантики представлено только в плане содержания; но возможно и разворачивание ее в план выражения, — например, в виде одновременно пространственной и временной характеризации объекта: [Копенкин ехал]... с твердой верой в летнюю недалекую страну социализма («Чевенгур») .

Проанализированный нами материал демонстрирует удивительные параллели в репрезентации в художественной речи А. Платонова пространственных и временных категорий, вплоть до их частичного или полного совпадения .

Это, видимо, коренится в глубинных архетипических особенностях нашего сознания — в возможности представлять временную размерность в качестве пространственной, что, кстати, фиксируется и системой языка .

Помимо общих типологических закономерностей мифомышления, можно говорить о том, что подобная тенденция поддержана и свойствами русской «языковой картины мира» –– ср., например, высказывание Ю. Н. Караулова: «... русский язык тяготеет к пространственным представлениям как первичным, исходным и склонен рассматривать время как пространство...»

[Караулов 1996: 237] .

3.1.3. Причинно-следственный детерминизм в странном «художественном мире»

М.Ю. Михеев обстоятельно проанализировал всевозможные девиации, связанные с категоризацией в «художественном мире» А. Платонова причинно-следственных, условно-следственных и целевых отношений, объединяемые нами в общее понятие детерминизм .

Автор выделяет такие аномалии, как «перескок и смещение в причинной цепи событий», «избыточность мотивировки, гипертрофия причинности», «подводимость всего под некий «общий закон», «отношение сопутствования вместо причинности», «метонимическое замещение причины и следствия, «пропуск иллокутивно-модальных составляющих в причинной цепи» и пр. [Михеев 2003: 207––236]. Мы включаем сюда также установление ложной причины или ложного следствия, мену благоприятной и неблагоприятной причины и пр .

Причины подобных нарушений в художественных текстах разных авторов весьма разнообразны и всецело определяются их эстетической интенциональностью и художественными принципами. Например, тотальное «остранение» отношений причинности, их принципиальное «выворачивание наизнанку» в текстах А. Введенского и Д. Хармса подчинено общей художественной установке на дискредитацию возможностей обыденного языка и формальной логики в познании истинного, «трансцендентального»

бытия .

Иную природу имеют искажение в области детерминизма у А. Платонова. Отношения причины и следствия, условия и следствия, причины и цели, как и все в мире А. Платонова, также подвергаются «неостранению», в известной мере нарушая «бритву Оккама»: наиболее рациональная из возможных причин явления отменяется, а причина аномальная признается нормальной, «правильной» и единственно возможной .

Одну из причин аномальной категоризации категорий детерминизма также, на наш взгляд, можно видеть в своеобразной «регенерации» в «художественном мире» А. Платонова мифологизованного способа представления связей и отношений между явлениями объективной действительности: «Во всяком случае, обычные законы причинности у Платонова выполняются крайне своеобразно, имея под собой какие-то мифологемы [выделено автором –– М.М] в качестве основания и исходных посылок»

[Михеев 2003: 236] .

(1) В частности, характерны для «мифологического детерминизма»

случаи «беспричинности» того или иного явления, которое происходит само собой. Так, в «Чевенгуре» социализм (коммунизм) может мыслиться как явление, возникающее само собой, без причины. При этом устраняется источник субъективной активности, и явление выпадает из ряда строгой детерминированности:... может быть, и социализм уже где-нибудь нечаянно получился; —... Я боюсь, товарищ Дванов, что там коммунизм скорее очутится [в губернии — Т.Р.]...; — Когда пролетариат живет себе один, то коммунизм у него сам выходит .

Другая сторона «мифологического детерминизма», имеющая своим истоком неразграничение субъективной и объективной реальности, –– это неверное отражение объективных причинно-следственных закономерностей в «художественном мире» А. Платонова, которое приводит к тому, что могут смешиваться причинные отношения и отношения долженствования (‘нечто произойдет потому, что должно произойти’): Коммунизм же произойдет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме пролетариев, — больше нечему быть («Чевенгур»); … а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть («Чевенгур») .

Возможна «метонимическая» мена причины и следствия;: —... Целая революция шла из-за земли, вам ее дали, а она почти не рожает («Чевенгур»), –– причинный предлог из-за замещает позицию целевого (для) .

Возможно установление ложной причины: Счастье произойдет от материализма, товарищ Вощев, а не от смысла («Котлован»); И время прошло скоро, потому что время –– это ум, а не чувство … («Чевенгур»); от коммунизма умер самый маленький ребенок в Чевенгуре… («Чевенгур») .

Установление ложной причины при номинализации предикативной части осложняется «затемнением» субъектно-объектных отношений, которые при несвернутой предикативной части отчетливо различались бы: Но все-таки я вот похудел от руководства революцией в своем районе («Чевенгур»),–– неясно, от того, что он сам руководил районом –– или от того, что им руководили руководители района .

Искажение причинно-следственной связи может быть связано у А .

Платонова с пропуском необходимого звена в причинной цепи: Мальчик прилег к телу отца, к старой его рубашке, от которой пахло родным живым потом, потому что рубашку [пропущено –– отец успел поносить еще при жизни и ее только] надели для гроба –– отец утонул в другой («Чевенгур»), –– в результате чего устанавливается аномальная, внутренне противоречивая причинно-следственная связь *рубашка пахла живым, потому что ее надели для похорон .

Очень распространенный прием в художественной речи А. Платонова –– неразграничение благоприятной и неблагоприятной причины: На полу спали благодаря холоду («Чевенгур»). Аналогично –– в сцене смерти машиниста-наставника: «В протоколе написали, что старший машинистнаставник получил смертельные ушибы... Происшествие имело место благодаря неосторожности самого машиниста-наставника («Чевенгур») .

Наиболее характерным случаем ложной причинности можно считать постановку явления более общего плана (общечеловеческой значимости) в зависимость от явления менее общего плана (социально-политической, конкретно-исторической значимости): — Отчего бывают мухи, когда зима? — спросила Настя. / — От кулаков, дочка! — сказал Чиклин («Котлован»); –– Мама, а отчего ты умираешь — оттого что буржуйка или от смерти («Котлован») .

Например, в «Котловане» устанавливается ложная причинная зависимость «лая собак» от наступления долгожданного «царства труда»: Во время революции по всей России день и ночь брехали собаки, но теперь они умолкли, настал труд, и трудящиеся спали в тишине. –– Получается, что в мифологическом представлении изменение социальных условий влияет на биологические закономерности .

(2) Искажение целевых отношений может выражаться в установлении ложного или невозможного целеполагания при аномальной номинализации (сворачивании предикативной конструкции): колхоз метет снег для гигиены («Котлован»); … пишут всегда для страха и угнетения масс (Чевенгур»); Пролетариат живет для энтузиазма труда («Котлован»);

Кирей и Жеев останавливались для сомнения («Чевенгур») .

Иногда в подобных примерах аномальная номинализация приводит к нейтрализации двух взаимно противоречивых смыслов: … земля состоит не для зябнущего детства («Котлован»), –– может прочитываться и в значении ‘чтобы дети не зябли’, т.е., согласно импликатуре дискурса, ‘для детей’, которое, видимо, и закладывается говорящим, –– и в значении ‘вообще не для детей’ .

При целевых отношениях также затемняется оппозиция значений субъекта или объекта действия: … он собрал по деревне все нищие, отвергнутые предметы… –– для социалистического отмщения («Котлован»),

–– неясно, кто и кому должен мстить .

Иногда аномалия целевых отношений разворачивается в «нормальную» конструкцию, и тогда имплицитная аномальность эксплицируется на поверхностно-синтаксическом уровне в тавтологию: Цель коммуны –– усложнение жизни в целях создания запутанности дел («Чевенгур») .

Иногда целевые отношения аномально возникают при приписывании субъекту возможности контролировать «дальнюю сферу» объективного пространства: … в одиночестве она наполняла весь мир своим вниманием и следила за огнем фонарей, чтоб они светили, за гулкими равномерными ударами паровых копров на Москве-реке, чтоб сваи входили прочно в глубину… («Счастливая Москва») .

Возможна и «тавтологическая избыточность» при целеполагании, когда само действие и его цель –– другое действие выступают как идентичные: …начал будить его, чтобы он проснулся («Цветок на земле»9) .

(3) Искажение условных отношений также часто проявляется в результате аномального свертывания предикативной части: Босталоева бы умерла при торжестве кулачества или мелкой буржуазии… –– вместо если бы восторжествовало кулачество .

Возможно и установление аномальной импликации, связанное с мифологизованным представлением о том, что условие «идеологической чистоты» и «классовой близости» является необходимым и достаточным для понимания любого явления: –– А что такое социализм, что там будет и откуда туда добро прибавится? / … –– Если бы ты был бедняк, то сам бы знал, а раз ты кулак, ничего не поймешь («Чевенгур»); … как можно среди людей учредить Интернационал, раз родина –– сердечное дело и не вся земля («Сокровенный человек») .

В полном соответствии с мифологизованным детерминизмом, с неразграничением слова и реалии, находятся любопытные случаи установления ложной импликации, когда называние является условием реального бытия –– проявление «магии слова»: … раз сказано, земля –– социализм, то пускай то и будет («Чевенгур») .

К явлениям этого типа примыкают случаи так называемой «буквальной мотивации», когда отношения импликации устанавливаются не между событиями в зоне референции, а между лексическими значениями вербализованных единиц: Вынь меч коммунизма, раз у нас железная дисциплиЗдесь и далее произведения А. Платонова «Цветок на земле», «Мусорный ветер», «Джан» и «Фро» и др .

цитируется по изданию: Платонов, А.П. Избранное / А.П. Платонов. –– М.: Советская Россия, 1990. –– 480 с .

на («Чевенгур»). Здесь условные отношения устанавливаются не между двумя предикативными единицами в целом, а между номинативным значением опорных слов меч и железный .

Ср. похожие случаи так называемой псевдомотивации, когда в конструкции, являющейся формально сложноподчиненной, на семантическом уровне только имитируются причинно-следственные, условные, временные, целевые отношения –– например, у А. Введенского: Когда он приотворил распухшие свои глаза, он глаза свои приоткрыл («Где. Когда») .

В целом можно говорить о том, что в мире А. Платонова и на уровне категоризации отношений детерминизма происходит уже рассмотренная ранее нейтрализация социального, человеческого и природного начал как разновидность «неостранения» .

3.2. Концептуальные аномалии

В языковой концептуализации мира мы условно разграничиваем содержательный компонент (ч т о концептуализируется) и интерпретационный компонент (к а к концептуализируется). Грубо говоря, возможны искажения самого устройства мира («неправильный мир») и искажения в сфере мысли о мире («неправильная мысль о мире»). Последние случаи мы и рассматриваем в качестве собственно концептуальных аномалий .

Вообще в художественной речи многие отклонения, возникающие при переходе от системы языка к ее текстовой реализации, есть не что иное, как вербализация аномальных процессов в области мысли [Радбиль 1998:13], которая порождается разными художественными установками .

Так, например, «язык бессмыслицы» А. Введенского представляет собой отражение установки на принципиальный отказ от возможности рационального познания иррациональной действительности –– и, в соответствии с этим, на поиск адекватного этой действительности «иррационального «языка мысли» .

В свою очередь неслучайность «языковых сдвигов» в языке А. Платонова объясняется тем, что они отражают сам процесс оформления мысли, обычно представленный в «нормативном» художественном повествовании в виде готовых результатов: «… писатель как будто выводит во внешнюю (экспрессивную) речь некоторые предикативные группы, остановленные на стадии внутренней речи, которая создается на преконвенциональном предметно-изобразительном коде» [Шимонюк 1997: 38] .

Правда, для выделения концептуальных аномалий в отдельную группу существует труднопреодолимое препятствие. Дело в том, что большинство аномалий мыслительного характера вербализуется в художественном тексте на уровне поверхностных структур в аномалии собственно языковые, и экстрагировать первые из вторых «в чистом виде» не представляется возможным. Ср. замечание Ю.Д. Апресяна: «Как объяснить то, что в рассмотренном случае логическое несоответствие (или противоречие) порождает языковую ошибку, в то время как в других случаях точно такое же или даже еще большее несоответствие приводит лишь к логической, но не к языковой ошибке?» [Апресян 1995b: 624] .

Т.о., концептуальные аномалии могут выступать как причины языковых, отчего неизбежна, к примеру, двоякая трактовка одних и тех же явлений то как языковых, то как концептуальных аномалий. Это касается прежде всего таких распространенных принципов платоновской (и не только его!) работы над словом, как овеществление абстракции, синестезия, отвлечение эпитета и пр .

Принимая во внимание мысль Ю.Д Апресяна о том, что «если логическое противоречие возникает на стыке двух полнозначных лексических единиц и создается несовместимостью ассертивных частей их значений, то языковой аномалии, как правило, не возникает: Это мой друг-враг; Я его люблю и ненавижу не люблю…» [Апресян 1995b: 625], –– все же имеет смысл разграничивать аномалии собственно языковые и концептуальные .

Мы предлагаем рассматривать в числе концептуальных аномалий только те, которые не имеют очевидных семантико-структурных отклонений от закономерностей и норм стандартного языка, что неизбежно сузит их объем. Подобные аномалии были исследованы нами в работе «Язык мысли» в модели «система текст», где мы исходим из предположения, что «язык мысли», будучи в известном смысле изоморфен вербальному языку, по-видимому, тоже системно организован, хотя это и система особого рода. Так, ей присущи свои парадигматические и синтагматические отношения, свои модели и схемы и пр. [Радбиль 2000: 36] .

Поэтому мы условно выделяем среди концептуальных аномалий (1) аномалии парадигматической реализации «языка мысли» и (2) аномалии синтагматической реализации «языка мысли» .

3.2.1. Концептуальные аномалии в парадигматике «языка мысли»

Под аномальной актуализацией парадигматических отношений в «языке мысли» мы понимаем неадекватную категоризацию (1) отдельных элементов структуры события: предметов, признаков и процессов реальной действительности, –– или (2) структуры события в целом .

(1) В «языке мысли» возможна аномальная субстанциализация свойства, признака, атрибута. На уровне поверхностной структуры (текстовой реализации системных свойств языка) это может проявляться в отвлечении эпитета: Захару Павловичу досталась пустота двух комнат [вместо две пустые комнаты] («Чевенгур»); Солнце всходило над скудостью страны [вместо скудной страной] («Чевенгур»);...видел лунную чистоту далекого масштаба, печальность замершего света [вместо чистую луну, печальный свет] («Котлован») .

Когнитивная суть подобных явлений –– гипостазирование, т.е. приписывание отвлеченному признаку предмета самостоятельного субстанционального бытия. Подобная метаморфоза признака в субстанцию выступает как проявление мифологизованного типа мышления, для которого нерелевантны основные формы, категории и законы формальной логики .

Ср. гипостазирование, сопровождающееся пространственной локализованностью, в уже анализированном примере из А. Введенского: Давайте споем поверхность песни, –– где часть, сторона предмета выступает в роли самостоятельно мыслимого объекта действия. Кстати, у А. Введенского аномальному овеществленному представлению («субстанционализации») могут подвергаться и концепты нумерические (число, количество в отвлечении от предмета):...то видят численность они... и численность лежит как дни («Пять или шесть»);... всюду раздавались крики загадочного их числа («Минин и Пожарский») .

Близки к такой аномальной категоризации и некоторые генитивные метафоры типа утюг труда, сюртук скуки, зелень коммунизма (А. Платонов) или тело музыки, кости чувств, перышки тоски, хвостики вещей, любви кафтан (А. Введенский) .

Смысл этих процессов с точки зрения «языка мысли» заключается в том, «что отношение предмет и его (имманентный) признак переосмысляется как отношение двух самостоятельных предметов, которые связаны не в логическом «пространстве» предицирования (то есть определения понятия через его свойство), а в реальном пространстве и времени...» [Радбиль 1998: 74––75] .

В «языке мысли» также возможна аномальная категоризация субъекта и объекта. Например, творительный образа действия трансформируется в творительный реального субъекта действия:... глубоко в землю вонзались фундаментами тяжкие корпуса заводов (А. Платонов, «Потомки солнца»); Другой молчанием погашен холмом лежит как смерть бесстрашен (А. Введенский, «Минин и Пожарский») .

Видимо, это тоже один из вариантов гипостазирования, при котором отношения часть/целое (фундамент/завод) или лицо/свойство (человек/молчание) при переводе «языка мысли» в его вербальный режим переосмысляются в реальном пространстве/времени как две автономные субстанции .

Аномалией в сфере категоризации элемента события представляется нам и аномальная экспликация дефиниции в позиции номинативной единицы. Речь идет о случаях, когда в речи вместо номинативной единицы немотивированно появляется ее дефиниция или перифрастическое наименование: ср. *принеси мне этот предмет мебели [вместо стул] .

И.М. Кобозева и Н.И. Лауфер обратили внимание на многочисленные случаи «покомпонентной лексикализации» в языке А. Платонова: «В норме если в языке существует лексема, служащая для выражения некоторой семантической конфигурации, то она и выбирается при вербализации .

Так, смысл ‘грохот, сопровождающий молнию во время грозы’ передается нормативно словом гром, а не словосочетанием, передающим тот же смысл. Для Платонова, напротив, характерна покомпонентная лексикализация: дорожный товарищ (вместо попутчик, спутник), попутная подруга (вм.

попутчица), чуждый человек (незнакомец)» [Кобозева, Лауфер 1990:

131––132] .

Ср. также –– наши примеры: Скоро человек возрос до того, что Дванов стал бояться: он мог лопнуть и брызнуть своею жидкостью жизни [т.е кровью –– Т.Р.] («Чевенгур»). Аналогично: Человек показал рукой и бросил папиросу в уличное помойное ведро [т.е. урну] («Усомнившийся Макар») .

Будучи весьма характерными именно для художественной речи А .

Платонова, эти случаи, тем не менее, встречаются и у других авторов, с полярными по отношению к платоновским художественными принципами .

Так, у А. Введенского встречаем перифрастическое употребление вместо слова ангелы –– мужчины неба: И будто бы мужчины неба / с крылами жести за спиной / как смерти требовали хлеба («Кругом возможно Бог») .

Подобные примеры, на наш взгляд, свидетельствуют о том, что вербализация, т.е. окончательное оформление высказывания во внешнюю речь, как бы «застывает» на уровне внутренней речи, до стадии перекодировки: продемонстрирован сам мыслительный процесс, а не его результат, который в норме (в «снятом виде») должен актуализоваться в номинативную единицу .

(2) Аномальная категоризация структуры события в целом проявляется в случаях, когда происходит аномальная перестановка (метатеза) актантов при глаголе:... он успокаивал себя ветром [вместо ветер успокаивал его], который дул день и ночь («Чевенгур») .

Ср. в работе И.М. Кобозевой и Н.И. Лауфер: «Из множества предикатов выбирается такой, семантические роли которого вступают в противоречие с нормативной иерархией семантических ролей участников ситуации. Например, в ситуации ‘изменение отношений обладания’ в том случае, если переход собственности происходит от неодушевленного объекта к одушевленному, нормативным является предикат, в котором роль агенса приписывается одушевленному объекту. Пример такого нарушения: Деревья... отдавали свои ветки на посохи странникам при нормативном варианте Странники брали ветки деревьев на посохи. Ср. также: У Саши будут ребятишки от Сони (норма –– Соня родит Саше ребятишек) [Кобозева, Лауфер 1990: 131] .

Также аномальная категоризация структуры события проявляется в случаях аномального сворачивания пропозициональной структуры –– номинализации предикативной конструкции, т.е. представления предикативной единицы в виде слова или словосочетания. В системе языка существует модель подобной номинализации: После прихода отца = После того как пришел отец… Неправильный, «платоновский» вариант: *После пришедшего отца…; *После пришедших ног отца… и пр .

Аномалия может быть связана с тем, что выбирается имя, по своим лексико-грамматическим свойствам не подходящее для этого –– например, результативное вместо процессуального: Наконец поезд уехал, постреливая в воздух –– для испуга... мешочников [= чтобы напугать мешочников] («Сокровенный человек») .

Аномальность подобного «сворачивания предикативности» возникает из-за того, что для обозначения центра свернутой предикативности используется не имя действия (отглагольное существительное, «предикативное имя»), как в норме, а имя собирательное (то есть «чистое имя»):... им защиты, кроме товарищества, нет [ = без того, чтобы стать товарищами, объединиться] («Чевенгур»). –– «Нормативно» должно быть использовано имя действия объединение, а не товарищество .

Ср. выбор в качестве «центра» свернутой предикативности абстрактное квантитативное имя множество: Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные собственным множеством [вместо –– возбужденные от того, что их много], взвыли все враз («Чевенгур»). –– Может быть вообще выбрано одушевленное предметное имя:... кто-то не понял кошки [= не понял, что это была кошка] («Котлован») .

С этой точки зрения компрессию предикативных частей можно понимать гораздо шире и включать в нее даже такие, казалось бы, «чисто»

субъектные, непредикативные по сути, случаи:... Дванов приучался к степной воюющей революции... [= к тому, что в степи идет война за дело революции...] («Чевенгур») .

В результате аномального сворачивания пропозиции возникает ложная атрибуция –– например, *растения солнца: … чтобы пожирать растения солнца… («Чевенгур»). –– Здесь реально имеется в виду –– ‘растения, растущие под солнцем / благодаря солнцу’ .

Нарушение модели свертывания предикативности может быть связано и с тем, что в роли опорного слова используется не имя — обозначение процесса, а страдательное причастие, выражающее результативный признак: И после снесенного [вместо после снесения] сада революции поляны его были отданы под сплошной саморастущий злак... («Чевенгур») .

Часто номинализация (сворачивание предикативной конструкции) осложняется перестройкой элементов в структуре события (подробно об этом –– см. следующий параграф 3.2.2.): … да и партком у нас в дореволюционном доме губернатора помещался! («Сокровенный человек»). –– Здесь в прилагательном дореволюционный аномально сворачивается конструкция –– ‘в доме, который до революции принадлежал губернатору’ .

Т.е. все «ключевые смыслы» –– «на месте» (‘дом’, ‘губернатор’, ‘до революции’), а отношения между ними аномально «перекроены» .

Использование для описания структуры события имени «в чистом виде» (вместо предикативного имени или тем более — «нормальной» развернутой предикативной конструкции) есть, очевидно, выражение такой черты мифологического сознания, как символизация реальности. При символическом представлении реальности событию, развернутому в пространстве и времени, приписывается единое обобщенное имя — символ, которое не дифференцирует структуру события, его пространственновременные координаты и модальные аспекты. С системно-языковой точки зрения это можно трактовать как неразграничение предикации и номинации .

Видимо, явление номинализации пропозиции (предикативной конструкции) является частным случаем более общей модели концептуализации мира в мысли, которую можно назвать номинализацией фрейма .

Под фреймом обычно понимают интериоризованную схему (свернутую структуру) действия или события, которая в норме задается словом или словосочетанием. Фрейм представляет собой имплицитный способ хранения развернутых и подробно иерархизованных действий, совокупности действий, объединенных одной целью (темой), что в когнитивной лингвистике называется термином сценарий. Понятия фрейм и сценарий соотносятся как инвариант и вариант: фрейм –– это типовая ситуация, а сценарий –– один из вариантов развития типовой ситуации [Караулов 1987;

Демьянков 1996b; Кубрякова 2004 и др.] Способ представления знаний о мире в форме фрейма является типовым и, безусловно, не представляет собой аномалии. Однако возможно и аномальное сворачивание фрейма, если для этого избирается неадекватная по той или иной причине номинативная единица .

Так, аномально свернут фрейм купаться в реке: … а два товарища начали обнажаться навстречу воде («Чевенгур»), –– где последовательные действия ‘раздеваться’ и ‘идти к воде’ стянуты в одно словосочетание;

кроме того, аномально представлена пространственная структура события, так как речь идет о том, что герои просто идут с берега к воде, а выражение навстречу воде в норме предполагает, что субъект находится в воде и стоит против течения реки .

В примере: Во время революции по всей России день и ночь брехали собаки, но теперь они умолкли: настал труд, и трудящиеся спали в тишине («Котлован»), –– содержание фрейма победа революции ‘наступил период, когда в результате революции восторжествовали люди труда = трудящиеся и / или наступило время мирного, созидательного труда’ аномально номинализуется словом труд вместо ожидаемого имени с процессуальной или эвентуальной семантикой .

В примере: … чинили автомобили от бездорожной езды («Котлован»), –– в аномальное сочетание *чинить автомобили от езды свернут фрейм ‘чинить автомобили, которые ездят по бездорожью’ .

А в примере: Дванов выдергивал гвозди из сундуков в ближних сенцах для нужд всякого деревянного строительства («Чевенгур»), –– фрейм ‘постройка деревянных домов’ и его сценарная реализация ‘любой этап этой постройки или постройка в целом –– любым агенсом’, во-первых, не различаются, а во-вторых –– аномально номинализиуются сочетанием *деревянное строительство .

Иногда подобное аномальное сворачивание фрейма приводит к возможности смешения (нейтрализации) разных исходных моделей: … они все подобно его отцу погибнут от нетерпения жизни («Котлован»). –– Здесь смешиваются две в целом противоположные модели свернутого события / действия –– объектная и субъектная: ‘оттого, что их не принимает (не терпит) жизнь’ ‘оттого что они не принимают (не терпят) жизнь’ .

В следующем примере можно видеть, что неразграничение двух моделей при аномальном сворачивании (номинализации) фрейма осложняется, как правило, неточным выбором слова (недоумение) и модели предложного управления (поникли в недоумении вместо по причине / от недоумения): Отделавшись на Оргдворе, члены колхоза далее трудиться не стали и поникли под навесом в недоумении своей дальнейшей жизни («Котлован»). –– Реально здесь нейтрализованы две возможные сценарные развертки фрейма: нормальная, объектная ‘недоумение колхозников по поводу их дальнейшей жизни’, –– и аномальная, субъектная (которая выводится из формальной поверхностной структуры) ‘недоумение самой жизни’ .

Парадоксальным образом все указанные «неправильности» приводят, тем не менее, к тому, что у нас складывается впечатление о полной понятности и даже приемлемости подобных «сверток» и «компрессий»

смыслов. Более того, это зачастую представляется оптимальным, единственно возможным способом имплицитно передать в мысли столь сложное и расчлененное содержание реальности .

Ср. по этому поводу мысль И.А. Стернина: «Вся прелесть этих фраз в их абсолютной смысловой понятности, сочетающейся с колоссальной экспрессивностью, формально обусловленной вроде бы необычной сочетаемостью слов –– все время хочется воскликнуть: « Так не говорят, но как здорово сказано!»…» [Стернин 1999: 154] .

В целом, видимо, можно говорить о том, что подобные явления на уровне языковой концептуализации мира, проявляясь уже на уровне поверхностной синтаксической структуры (собственно языковом уровне), приводят к такой черте «мифологического языка», как неразграничение лексического и грамматического способа знакового отображения мира — т.е. к своеобразной «лексикализации грамматики». Вместо предикации, которая расчленяет явление или событие на предмет и приписанный ему бытийный признак, носитель мифологизованного типа сознания предпочитает номинацию как нерасчлененное, синкретичное обозначение явления или события .

3.2.2. Концептуальные аномалии в синтагматике «языка мысли»

Под аномальной вербализацией синтагматики в «языке мысли» мы понимаем неадекватную категоризацию связей и отношений между явлениями объективной действительности: (1) избыточную категоризацию явлений в описании структуры события, (2) аномальную дистрибуцию явлений в описании структуры события, (3) логические противоречия, (4) аномалии конъюнкции, дизъюнкции и противопоставления, (5) аномальную партитивность и инклюзивность и пр .

(1) Избыточная категоризация связей и отношений между явлениями реальной действительности в «языке мысли» может быть связана с аномальным расчленением исходного замысла: «Под исходным замыслом для будущего предложения мы понимаем целостное нерасчлененное образное представление некоторого фрагмента действительности, подлежащее вербализации. Исходный замысел должен подвергнуться расчленению, или аспектизации, т.е. говорящий должен наметить в данном конкретном фрагменте действительности аспекты, достойные упоминания» [Кобозева, Лауфер 1990, 127] .

Это может быть выделение избыточного аспекта номинируемой ситуации –– у А. Платонова: Дуло от утреннего ветра («Чевенгур»);... они выросли от возраста... («Река Потудань»); летний день стал... вредоносным для зрения глаз («Мусорный ветер»); Чепурный ничего не думал в уме («Чевенгур»);...душа ее жила в жизни («Такыр»). Ср. также –– у А. Введенского:...но тут мой конец умирает... («Пять или шесть») .

На уровне формально-логических отношений избыточность приводит к тавтологии. Однако избыточность в данном случае есть проявление специфики языковой концептуализации мира: «На самом деле эти слова меняют масштаб изображения, придавая подчеркнутую значительность бытовым фактам» [Кожевникова 1990: 165] .

(2) Еще один типичный случай аномальной категоризации –– неадекватная дистрибуция (распределение) предметов, признаков, процессов, участвующих в номинации события:...будущий человек найдет себе покой в этом прочном доме, чтобы глядеть из высоких окон в протертый, ждущий его мир («Котлован»). –– Признак протертый, в норме приписываемый окну, при данной категоризации аномально приписывается миру .

Тем самым субстанции мир и окно объединяются в «языке мысли» в некую нерасторжимую целостность .

В примере: Мухи... сыто летали среди снега… («Река Потудань»),

–– признак предмета мухи (*сытые мухи) аномально трансформируется в признак действия летали. Ср.: Вечерние тучи немощно, истощенно висели [= немощные, истощенные тучи] («Чевенгур»); … женщина в сытой шубке [вместо сытая женщина в шубке] («Чевенгур»). Подобные аномалии размывают границы между предметами в структуре события .

Примером подобной аномалии является аномальная вербализация модели сравнения, при которой инвертируется порядок следования элементов в сравнительной конструкции, нарушая параллелизм сравниваемого и самого сравнения: —... На небе луна, а под нею громадный трудовой район — и весь в коммунизме, как рыба в озере («Чевенгур»), –– где в сравнении аномально актуализовано отношение пространственной локализации (рыба в озере) вместо отношения избыточного заполнения объема ([все] озеро в рыбе) .

К аномальной дистрибуции элементов события относятся также явления, которые И.М. Кобозева и Н.И. Лауфер характеризуют как «перевешивание предиката к семантически не связанному с ним узлу» [Кобозева, Лауфер 1990: 125––139]: Инженер Прушевский подошел к бараку и поглядел внутрь через отверстие бывшего сучка («Котлован»). –– Здесь можно увидеть, как элиминированный компонент отверстие, [оставшееся на месте отвалившегося] сучка заменяется словом бывший. В результате возникает ложная предикация *отверстие сучка .

Очень часто такое «перевешивание» осложняется стяжением словосочетания, при котором ядерное, опорное слово как бы «уходит» в пресуппозитивную часть. Так, в примере:... там ликуют одни бывшие участники империализма... («Котлован»), –– аномальная дистрибуция связана с перестановкой слов, осложненной парадигматической заменой империализм вместо пора империализма, войны империалистической поры и пр. –– ‘те, кто участвовал [в прошлых сражениях времен] империалистических [войн]’, в результате чего осуществляется ложная предикация *участники империализма .

Аналогично: … красных и белых, которые сейчас перерабатываются почвой в удобрительную тучность («Сокровенный человек»). –– Здесь аномально стянуты в словосочетание удобрительная тучность две пропозиции: удобрительная представляет пропозицию ‘перерабатываются в удобрения’, а тучность –– пропозицию ‘чтобы почва стала тучной’.

Получается, что нормальная структура двух детерминированных событий:

перерабатываются в удобрения, чтобы почва стала тучной –– «свернута» в одно .

Вообще для художественной речи А. Платонова характерно такое «сворачивание» пропозиции в обычное адъективное словосочетание, которое приводит к необычной «конденсации смысла»: … и пошел вдаль, по грибной бабьей тропинке («Чевенгур»), –– вместо по тропинке, по которой обычно ходя за грибами бабы. В результате атрибуты грибной и бабий аномально приписаны тропинке .

Аномальная дистрибуция элементов в структуре событий осложняется аномальной номинализацией пропозиции в предметное имя вместо «имени действия» (см. 3.2.1.): Вощев стоял с робостью перед глазами шествия этих неизвестных ему, взволнованных детей («Котлован»). –– Здесь перестройка отношений между элементами события снова связана с «перевешиванием» –– *глаза шествия детей вместо глаза шествующих детей / глаза детей, которые шествуют .

Однако, кроме этого, еще и аномально номинализовано событие ‘он стоит перед детьми, которые смотрят на него’ в предметное имя глаза –– *стоит перед глазами. В норме событие должно быть структурировано примерно так: он стоит перед идущими детьми, которые смотрят на него. Отметим, что А. Платонов, вместе со всеми «неправильностями» в структуре мысли о мире, добивается удивительной и эстетически убедительной семантической компрессии, насыщенности: наша реконструкция, при всей ее «правильности», содержит очевидный «ноль» экспрессии .

Часто у А. Платонова слово, занимающее позицию зависимого члена в модели управления в словосочетании, которое в норме должно быть вербализовано существительным, преобразуется в прилагательное, и поэтому формально-синтаксическая связь устанавливается уже с другим словом, семантически не связанным с опорным (это и есть «перевешивание», по И.М. Кобозевой и Н.И. Лауфер) .

Вместо людей активист записывал признаки существования: лапоть прошедшего века, оловянную серьгу от пастушьего уха, штанину из рядна и разное другое снаряжение трудящегося, но неимущего тела («Котлован»). ––Перестройка (т.е. аномальная дистрибуция) элементов события связана с тем что атрибут пастушья, в норме приписываемый серьге (пастушья серьга) «перетягивается» на ухо ––*серьга пастушьего уха .

«Перевешивание» происходит, когда по смыслу опорное слово связано с одним понятием, а в результате формальной синтаксической связи «перетягивается» на другое: … принести пользу всему неимущему движению в колхозное счастье («Котлован»). –– Здесь по смыслу ‘принести пользу неимущим, которые идут к колхозному счастью’, а по форме –– ‘принести пользу движению’, где субстантивное понятие ‘неимущие’ аномально трансформируется в признак движения .

(3) Логические противоречия, возникающие на уровне «языка мысли» могут быть двух видов –– эксплицированное и имплицированное .

При эксплицированном противоречии актуализуется две единицы с противоположным лексическим значением. На пальце мертвого отца Саша Дванов видит обручальное кольцо в честь забытой матери («Чевенгур») .

В семантику фразеологизованного употребления модели в честь кого-л./ чего-л. входит смысл ‘сохранение памяти’, который приходит в противоречие с семантикой слова забытый .

Отметим, что, согласно Ю.Д. Апресяну, данное противоречие возникает эксплицитно, между компонентами лексических значений слов, –– поэтому оно не ведет к собственно языковой аномалии. Такое противоречие может возникать из-за неточной номинации для обозначения подразумеваемого в контексте смысла: … вдруг вдалеке, в глубине тела опять раздавался грустный крик мертвого … («Счастливая Москва»). –– Понятно, что мертвые кричать не могут, но Москва Честнова имела в виду ‘крик человека, которого убили на ее глазах’ .

Часто такое противоречие порождается из-за невладения героями (в том числе –– отраженного в речи Повествователя, близкого своим героям по речевым характеристикам) абстрактной, чаще всего канцелярскоделовой лексикой эпохи: Объявляя подворно объединенный приказ волревкома и губисполкома –– о революционном дележе скота без всякого изъятия («Чевенгур»). –– Видимо, имелось в виду без исключения: в настоящем же виде налицо логическое противоречие, так как дележ скота предполагает предварительное его «изъятие» у кулаков .

Имплицированное противоречие возникает, когда смысл актуализованной единицы вступает в противоречие с подразумеваемым смыслом, заложенным в интенциональной сфере говорящего: Была одна старуха –– Игнатьевна, которая лечила от голода малолетних: она им давала грибной настойки пополам со сладкой травой, и дети мирно затихали с сухой пеной на губах [т.е. умирали –– Т.Р.] («Чевенгур»). –– Здесь ‘лечить от голода’ в контексте означает ‘отравить, чтобы не мучились от голода’ .

Аналогично –– в примере: [Копенкин] спрашивал уже иным голосом, как спрашивает сын после пяти лет безмолвной разлуки у встречного брата: жива ли еще его мать, и верит, что уже мертва старушка («Чевенгур»), –– очевидным образом можно считать, что имеется в виду противоположный смысл: ‘верит, что жива’ .

А в примере: —... Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож:

темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа! («Чевенгур»), –– герой даже не замечает противоречия между планом речевого намерения и планом его словесной реализации: Копенкин явно имел в виду обратное сказанному –– темп разрухи только усиливаешь .

Противоречие может возникать из-за употребления героем слова, в котором требуемое содержание представлено только потенциальной семой: … он же, превозмогая общественную нагрузку, молчал, заранее отказываясь от конфискации ее ласк … («Котлован»), –– где для слова конфискация ядерной семантикой является ‘насильственное присвоение чегол.’ (и лишь в пресуппозитивной части присутствует периферийная семантика ‘получения, приобретения чего-л.’) –– тогда как любящая Козлова героиня добровольно предлагает свои ласки .

Очевидно, что подобное противоречие опять возникает из-за «неосвоенности» чужого для героев А. Платонова «идеологического слова»:

Дванов и Копенкин пришли, когда Достоевский начал разверстывать скот по беднякам («Чевенгур») –– здесь закладываемый Повествователем (как отражение внутренней речи героя) смысл ‘раздавать скот’ входит в противоречие с исходным смыслом общественно-политического терминологического словоупотребления разверстка, означающего в общем ‘отбирать излишки собственности (скот) в пользу государства’ .

Часто имплицированное логическое противоречие может возникать при аномальной вербализации «нормальных» формально-логических структур.

Так, возможно установление отношения импликации, при котором наличный смыл высказывания противоположен закладываемому:

Смерть действовала с таким спокойствием, что вера в научное воскресение мертвых, казалось, не имела ошибки («Сокровенный человек»). –– Из контекста понятно, что имеется в виду что-то вроде ‘действия смерти убеждают в верности теории патрификации’ (т.е. смерть действует «слабо»), но реальный смысл высказывания такой, что ‘смерть действует спокойно, т.е. уверенно и неотвратимо’, а это никак не может быть основанием для вывода о верности теории всеобщего воскресения .

Аналогичным образом может быть аномально вербализовано отношение сравнения: К метели давно притерпелись и забыли про нее, как про нормальный воздух («Сокровенный человек»). –– Здесь явно имеется в виду про метель забыли так же, как забывают про наличие воздуха, тогда как в реализованной конструкции получилось аномальное и внутренне противоречивое сравнение *метель как нормальный воздух .

Вообще в этом примере проявляется характерная для А. Платонова элиминация пропозициональной установки, когда сравнение ментальных состояний (забыли про метель, как забывают про воздух) актуализуется как сравнение реальных объектов (метель как воздух) .

Кстати, в художественной речи А. Платонова есть примеры, когда контекст реализует сразу три рассмотренных выше вида аномальной языковой концептуализации мира: избыточную категоризацию, аномальную дистрибуцию элементов в структуре события: [Пухов]…будто вернулся к детской матери от ненужной жены («Сокровенный человек») .

Здесь можно говорить об избыточной категоризации атрибута детской при субъекте мать; об аномальной дистрибуции элементов в структуре события он вернулся к матери, которую знал / помнил с детства, где аргумент ‘детство’, аномально вербализованный признаковым словом, в норме приписан субъекту действия (Пухову); и, наконец, о противоречии, которое возникает из-за того, что прилагательное детский нейтрализует различие между двумя антиномичными ролями: [вернулся] к матери (своих) детей и [вернулся] к (своей) матери, т.е. к той, по отношению к тому он –– ребенок .

Подобные случаи свидетельствуют о нейтрализации антиномических отношений в «языке мысли», что также является приметой «мифологического мышления»: «Первобытный человек употреблял какое-нибудь слово для обозначения многообразнейших явлений, с нашей точки зрения ничем между собой не связанных. Более того, одно и то же слово могло обозначать прямо противоположные понятия — и верх, и низ; и землю, и небо; и добро, и зло; и т. п.» [Волошинов 1993: 111] .

(4) Для дискурса А. Платонова характерны многочисленные случаи «ненормативного паратаксиса однородных членов» [Шимонюк 1997: 57–– 60], при которых в позиции соединительных, разделительных или противопоставительных однородных членов помещаются заведомо далекие по семантике единицы .

Аномальная конъюнкция связана, как правило, с объединением в одном сочинительном ряду номинативных единиц, принадлежащих разным «возможным мирам». Это часто встречается в художественной речи А .

Платонова: Чтобы будущим летом по мере засухи и надобности («Чевенгур»); Он обволакивался небесной ночью и многолетней усталостью («Чевенгур»); Будем вместе ехать и существовать («Чевенгур»); После стрельбы Концов сразу и удовлетворенно уснул («Чевенгур»); А уж пора бы нам всем молча и широко трудиться («Чевенгур») .

До предела этот принцип объединения несоединимых концептов доводится в художественной речи обериутов, где он является одним из релевантных источников создания абсурда –– характерно уже само название одного из произведений А.

Введенского –– «Две птички, горе, лев и ночь»:

мира нет и нет овец / я не жив и не пловец; (А. Введенский, «Ответ богов»); я знаю точно и как бы так (А. Введенский, «Пять или шесть») Отметим, что данная аномалия часто используется как стилистическая фигура зевгмы и с точки зрения системы языка, видимо, аномалией не является. Сочинительная связь не накладывает особых лексических или грамматических ограничений на сочетаемость, кроме одного –– морфологической выраженности одной (или близкой по функции) частью речи .

Случаи нарушения этого правила рассматриваются нами уже в аномалиях языка (глава IV настоящей работы) .

Часто в один сочинительный ряд объединяется видовое и родовое обозначение: … чтобы переносить железнодорожную езду, вид городов и ревущую индустриализацию… («Ювенильное море»). Это характерный для мифологического мышления случай партиципации, когда часть и целое, род и вид могут осмысляться в качестве самостоятельных сущностей [Руднев 1997]. –– Ср. доведенный до абсурда этот принцип в лирике обериутов, например, у А. Введенского: Желая сообщить всем людям, / зверям, животным и народу / о нашей смерти, птичьим голосом / мы разговаривать сегодня будем / и одобрять лес, реки и природу / спешим («Четыре описания») .

Иногда конъюнктивно связаны единицы, обозначающие один процесс, что приводит к тавтологиии: … оживет и станет живою гражданкой Роза Люксембург («Чевенгур»). –– Таким образом, ожить и стать живой осмысляются не как лексема и ее дефиниция, а как две последовательные стадии одного процесса .

При аномальной дизъюнкции также в отношения альтернативного выбора или исключения ставятся денотаты и понятия из разных «возможных миров»: –– Вы что ж, опять капитализм сеять собираетесь иль опомнились?.. («Чевенгур») .

Аномальное сопоставление также задействует номинативные единицы из разных «возможных миров» и часто используется в роли стилистического приема: Музыка исполнялась теперь не только в искусстве, но и на этом гурте («Ювенильное море») .

То же можно сказать и об аномальном противопоставлении: Он шел вперед, но уже не в степь, а в лучшее будущее («Ювенильное море»); Он действует лишь в овраге, а не в гигантском руководящем масштабе («Котлован»). –– Ср., например, аномальное противопоставление обобщенного множества единичному элементу: Рабочий класс — не царь, — сказал Чиклин, — он бунтов не боится («Котлован») .

Иногда аномальность противопоставления в плане содержания поддержано нарушением формально-логической структуры противопоставления: Хорошо, а просто ерундово как-то… («Сокровенный человек»), –– где контаминированы две «нормальных» модели: не хорошо, а ерундово + хорошо, а не ерундово, –– в результате чего возникает внутренне противоречивая конструкция .

Примы аномального сопоставления и противопоставления очень активны в арсенале языковых средств выразительности не только в художественной речи А. Платонова, но и в целом –– в «языке поэтического абсурда». Ср. у А. Введенского: Что ты опять ближе садишься –– ведь я не гусь («Минин и Пожарский»). У Д. Хармса: Из квартиры послышался визгливый собачий лай, но когда молодой человек вошел в прихожую, к нему подбежали две маленькие черные собачки… (Д. Хармс, «К одному из домов…»). –– Очевидно, что здесь нейтрализована оппозиция противопоставления и конъюнкции (нормально –– … и к нему подбежали…) .

Если подобное противопоставление поддержано лексическим значением слов –– например, в случае противопоставления синонимов: Звезды, правда, сияли, да не светили (Д. Хармс, «Можно ли до Луны докинуть камнем…»), –– его надо рассматривать уже в разделе языковых аномалий .

(5) Аномалии категоризации отношений род / вид, часть / целое и отношения включения (инклюзивности) чаще всего сопровождаются системно-языковыми нарушениями, что дает нам основание рассматривать их в числе не аномалий мысли, а аномалий языка .

Однако встречаются и случаи такой аномальной категоризации, так сказать, «в чистом виде». Одна из характерных особенностей художественной речи А. Платонова — использование родового обозначения вместо видового, обозначения целого вместо обозначения части: Наверно, испортил, гад, нашу республику! («Котлован»); Мы знаем, кто коллективизацию хотел ослабить! («Котлован»); Ты, должно быть, не меня, а весь класс испил... («Котлован») .

Н. А. Кожевникова справедливо усматривает в некоторых случаях такого рода «результат свертывания сочетаний...

» [Кожевникова 1990:

165]. В предельном виде «свертывание сочетаний» приводит к сворачиванию расчлененной номинации в нерасчлененную: … приучали бессемейных детей к труду и пользе [вместо полезной деятельности] («Котлован»), –– в результате чего вместо нормативной конкретной номинации полезная деятельность использована обобщенная номинация –– польза .

Выбор обозначения рода вместо обозначения вида связан и с ненормативным использованием генитивных моделей словосочетания со значением включения элемента в целое, что может сопровождаться утратой промежуточного элемента временной семантики (эпохи, поры и пр.):... как работает мещанин капитализма («Ювенильное море»), –– или пространственной семантики (земли, местности и пр.): … боялся пользоваться людьми коммунизма... («Чевенгур») .

При этом данные слова расширяют свое значение за счет включения семантики утраченных элементов; видовое обозначение конкретного процесса или события заменяется родовым (обобщающей номинацией всего круга явлений: типа коммунизм вообще — вместо эпоха коммунизма или общественно-политическое движение коммунизма) .

Мифологизованность всех указанных явлений заключается в неразграничении родо-видовых отношений и отношений части — целого словесным знаком. Отметим, что подобное неразграничение не обязательно направлено по линии вид род .

Возможно и обратное направление — род вид (целое часть):.. .

а лицо... [было]... готовым на революционный подвиг... («Чевенгур») — вместо: человек, готовый на революционный подвиг. Ср.: Он имел уже пожилое лицо («Котлован»), –– в смысле: он был пожилым человеком. Вообще у А. Платонова части тела и атрибуты человеческого состояния имеют тенденцию как бы «отрываться» от своего носителя и жить собственной жизнью: отдельно от человека действуют ум, душа, сердце, даже тело и вот –– лицо .

К нарушениям родо-видовых и партитивных / инклюзивных отношений относится также перестройка синтаксической модели, при которой род и вид меняются местами: — Видя по его телу, класс его бедный («Котлован»), –– т.е. ‘класс принадлежит ему’ — вместо ‘он принадлежит классу’ .

Когнитивный смысл всех рассмотренных явлений в области аномальной парадигматики и синтагматики «языка мысли» состоит в ненормативном объединении концептов из разных бытийных сфер и в нарушении иерархических отношений между явлениями (по линии часть/целое, род/вид, отношения включения и пр.) .

3.3. Аксиологические аномалии

Напомним, что под аксиологическими аномалиями в этой книге понимается только рационально не интерпретируемое с позиций «прототипических ценностей» (т.е. неостраняемое в поле авторской интенциональности) значимое отклонение в актуализации ценностного аспекта содержательного плана в «художественном мире». Это не исключает возможности его художественной интерпретируемости в рамках целостного эстетического задания автора, так сказать, «изнутри» .

Речь идет о неадекватной текстовой актуализации «идеологем» и «аксиологем», понимаемых в духе работ Е.И. Дибровой: «Концептуальная картина мира писателя характеризуется актуализацией и осознанием мотивов, целеустановок и интерпретаций событий по мировоззренческим нормам писателя. Нормы-идеи отражаются в идеологемах, текстовых авторских субкатегориях, представляющих нравственные, философские, в том числе и обыденно-философские, политические, религиозные и иные взгляды. Аксиологема –– субтекстовая категория авторской эмоциональноинтеллектуальной оценки» [Диброва 1998: 255] .

На наш взгляд, мир ценностей, подлежащий аномальной актуализации, имеет в произведении разные уровни воплощения .

(1) Ценности представлены в концептуальном содержании (и, соответственно, в прагматическом плане высказывания), когда средствами языка передается имеющая ценностную значимость информация. Сами средства языка при этом могут быть нейтральны к выражению ценностей, а ценностная семантика поддерживается текстом и контекстом .

Оценке подвергаются не столько слова, сколько денотаты — т. е. сами реалии окружающего мира. Так, нейтральные с точки зрения общеязыковой оценочности слова революция или Октябрь получают контекстуальную оценочную коннотацию именно в речевой практике (узусе), в речевом поведении, т.е. в прагматике социалистической эпохи. Также подобная ценностная информация может задаваться прямыми ценностными суждениями, дефинициями оценочных предикатов и атрибутов и пр. Результатом указанных словоупотреблений является «иерархия ценностей» в «художественном мире» данного произведения, воплощенная в системе идеологем и аксиологем, –– т.е. ценностные рефлексы в прагматике художественной речи .

(2) Ценности представлены в самой языковой семантике словесных знаков — либо на уровне денотативном (как в прилагательном хороший), либо на уровне коннотативном (как в прилагательных блестящий, классный и т.д.). Результатом подобных словоупотреблений в художественной речи писателя является особый «язык ценностей», с его особой лексикой, стилистикой и фразеологией, иногда поддержанный и на уровне словообразовательных процессов .

3.3.1. Аномалии системы ценностей в «художественном мире»

Аномалии системы ценностей в «художественном мире» обычно связаны с разного рода отклонениями в области базовых «прототипических ценностей». Как уже говорилось выше (параграф 1.2.2. главы I), существуют целые жанры, специализирующиеся на художественной эксплуатации подобных аномалий –– детский «черный юмор», блатные романсы и т.п .

Очевидная «деконструкция» общечеловеческих ценностей в «художественном мире» разных авторов имеет разные причины. Например, у обериутов это связано с их общей установкой на дискредитацию норм и ценностей обычного человека, точно так же, как это происходит в эпатирующем дискурсе «экстремальных модернистов» –– дадаистов, футуристов и др .

Например, в пьесе А. Введенского «Елка у Ивановых» супруги Пузыревы совокупляются перед гробом дочери. Только после акта отец приходит в себя: П у з ы р е в - о т е ц (кончив свое дело, плачет). Господи, у нас умерла дочь, а мы тут как звери. –– Но при этом дальнейший контекст никак не остраняет и не дезавуирует это «антиповедение», рассматривая его в поле нейтральной оценочности .

В повести Д. Хармса «Старуха» дается неостраняемое описание (от первого лица –– от лица Повествователя) «придумывания казней» для шумящих на улице детей: С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают .

И здесь Повествователь никак не дистанциирован в поле системы ценностей от автора (как, например, в сказе М. Зощенко, где «антиценности» однозначно приписаны недалекому и хамоватому Рассказчику, далеко не alter ego автора). Возможно, подобные случаи являются примерами установки на нарочитый эпатаж как противопоставление творческой личности «человеку толпы», с дискредитацией присущего последнему мира ценностей .

А. Платонов также подвергает своеобразной «деконструкции» общечеловеческую систему ценностей, но уже с позиций неприятия ее «неорганичности» –– т.е. «окультуренности» (а значит, «неприродности»), излишней социализированности и абстрактности .

С этим связана установка на «некрасивость», «ущербность», принципиальная натуралистичность в изображении разного рода отходов человеческой жизнедеятельности, неприятных на вид, на вкус и на запах людей, предметов, веществ и явлений [Михеев 2003: 26––27]. Так, запах пота из-под мышек является самым привлекательным в понравившейся женщине: … он [Сербинов] чувствовал слабый запах пота из подмышек Софьи Александровны и хотел обсасывать ртом те жесткие волосы, испорченные потом («Чевенгур») .

А, например, посредством нагромождения отталкивающих подробностей актуализуется такая, традиционно оцениваемая как сверхценность аксиологема, как рождение ребенка: У кровати роженицы пахло говядиной и сырым молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом –– она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу («Чевенгур») .

Здесь А. Платонов чутко следует за ценностными представлениями крестьянской бедноты, для которой описываемое –– вовсе не таинство, а будничное дело, даже, скорее, несчастье, влекущее за собой появление лишнего едока в семье .

Концепт жизни также не всегда безусловно положительно оценивается в поле ценностей: [Дванов –– глядя на мраморную статую девушки] Ему жалко было одного, что эти ноги, полные напряжения юности, –– чужие, но хорошо было, что та девушка, которую носили эти ноги, обращала свою жизнь в обаяние, а не в размножение, что она хотя и питалась жизнью, но жизнь для нее была лишь сырьем, а не смыслом, –– и это сырье переработалось во что-то другое, где безобразно-живое обратилось в бесчувственно-прекрасное» («Чевенгур») .

Обратим внимание на оппозиции обаяние –– размножение, жизнь (= сырье) –– смысл, оппозицию безобразно-живого и бесчувственнопрекрасного, которые в норме не являются противоположными в плане противопоставления ценности и антиценности .

С этим связано своеобразное травестирование оппозиции счастье –– горе, где именно горе может занять позитивный полюс в ценностном противопоставлении. Это проявляется, например, у героя «Чевенгура» Копенкина, размышляющего о коммунизме: Как бы не пришлось горя организовывать: коммунизм должен быть едок, малость отравы — это для вкуса хорошо («Чевенгур»).

–– Но при этом парадоксальным образом нахождение «внутри коммунизма» автоматически должно отменять чувство горя:

— Неужели коммунизма им мало, что они в нем горюют? — опечаленно соображал Чепурный («Чевенгур») .

Аналогичным образом отчуждаются в мире ценностей произведений А. Платонова и ценности эстетические. Так, концепт красоты получает неожиданные ассоциации с бессмысленностью: Копенкин тоже посерьезнел перед колоннами: он уважал величественное, если оно было бессмысленно и красиво («Чевенгур») –– и даже смертью: Эта трава была красивей невзрачных хлебов –– ее цветы походили на печальные предсмертные глаза детей, они знали, что их порвут потные бабы («Чевенгур»). –– Причем и ‘бессмысленность’, и ‘смерть’ явно находятся в поле положительной неостраняемой коннотации (предсмертные глаза детей есть некий эталон красоты в «странном» мире ценностей А. Платонова) .

Технократическое преклонение перед механизмом рождает в мире А .

Платонова любопытную аксиологему, согласно которой явления природы как враждебные человеку и лишенные смысла объявляются мертвыми, а машины как служащие человеку и наполненные смыслом человеческой креативности –– напротив, живыми. Вот мастер-наставник думает о паровозах как об одухотворенных существах: Если б его воля была, он все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились грубыми руками невежд.

Он считал, что людей много, машин мало; люди –– живые и сами за себя постоят, а машина –– нежное, беззащитное, ломкое существо:

чтоб на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать («Чевенгур») .

Аксиологема приоритетной ценности машины над человеком, видимо, имеет поддержку в реальном мире ценностей революционной эпохи, когда фраза из песни: Вместо сердца –– пламенный мотор! –– воспринимается как выразитель однозначно положительной ценности, и никем не реципируется ее явная антигуманистическая направленность .

Вот Сербинов думает об автомобилях как о драгоценных изделиях и воспринимает газы машин как возбуждающие духи: Поэтому Сербинов со счастьем культурного человека вновь ходил по родным очагам Москвы, рассматривал изящные предметы в магазинах, слушал бесшумный ход драгоценных автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими духами («Чевенгур») .

Традиционно в мировой культуре существует прототипическое представление о природном как воплощении жизни в противовес техническому как омертвленному, искусственному, сделанному. В мире ценностей А .

Платонова происходит своеобразная метатеза: Для обоих –– и для машиниста-наставника, и для Захара Павловича –– природа, не тронутая человеком, казалась малопрелестной и мертвой: будь то зверь или дерево .

Зверь и дерево не возбуждали в них сочувствия своей жизни, потому что никакой человек не принимал участия в их изготовлении, –– в них не было ни одного сознательного удара и точности мастерства («Чевенгур») .

Мертвы как раз явления природы: На берегу реки уже никого не было, и вода лилась, как мертвое вещество («Чевенгур»). Природа представляет косное и инертное начало, враждебное миру человека: Саша испуганно глядел в пустоту степи; высота, даль, мертвая земля ––- были влажными и большими, поэтому все казалось чужим и страшным («Чевенгур») .

При этом ценности мира природы не являются самодостаточными ценностями; для их ценностной «легитимизации» необходимо уподобить их образам из мира техники. Солнце, как всемирный пролетарий, не светит, а работает: Солнце, по своему усердию, работало на небе ради земной теплоты («Чевенгур»). –– При этом природе должны помогать машины: В стороне от города –– на его опушке –– дымили четыре трубы завода сельскохозяйственных машин и орудий, чтобы помогать солнцу производить хлеб («Чевенгур») .

Позитивная природная ценность ассоциируется с хорошо, исправно работающим механизмом: У нас в Чевенгуре хорошо –– мы мобилизовали солнце на вечную работу, а общество распустили навсегда! («Чевенгур») .

Ср. еще: … в Чевенгуре человек не трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце («Чевенгур»); Работает тут одно летнее солнце, а люди лишь только нелюбовно дружат…(«Чевенгур»). –– Напротив, негативная ценность мира природы воспринимается как механизм, работающий «со сбоями»: … простиралась пустая, глохнущая земля, и тающее солнце работало на небе как скучный искусственный предмет («Чевенгур») .

Присущий мифологическому сознанию приоритет коллективных ценностей над индивидуальными вполне адекватно нашел свое выражение в своеобразном приятии в мире А. Платонова коммунистической идеологии. В результате актуализуется такая система ценностей, в которой последовательно прослеживается противопоставление социально-политических и природных (или психологических) ценностей: Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее: но это было чужое и природное дело, а не людское и коммунистическое.. .

В рамках подобной системы ценностей природное помещается в сферу чужого и снижается в ценностной иерархии — в сравнении с коммунистическим. Попутно в контексте на общечеловеческие ценности любовь и красота наводится и отрицательная коннотация — см. продолжение цитаты:... для людской человеческой жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме («Чевенгур») .

По той же логике такое общечеловеческое философское понятие, как смысл жизни, оказывается, может быть советским: … осталось только установить советский смысл жизни («Чевенгур») .

Максимально значимое ценностное противопоставление до коммунизма — после коммунизма неправомерно обобщает и подчиняет себе более широкий объем явлений, к коммунизму не имеющих отношения: женская красота, любовь (последние тем самым приобретают сниженную оценочность). При этом в иерархии ценностей устанавливается и отношение ложной мотивированности: ценности эстетические и психологические определяются наличием ценности социально-политической — наличием свойства коммунизма .

В новой иерархии ценностей даже явления природы подвергаются «идеологизации» –– вне социально-политического маркирования природные объекты (и вся природа в целом) лишаются эстетической ценности: В Дванове уже сложилось беспорочное убеждение, что до революции и небо и все пространства были иными — не такими милыми («Чевенгур») .

Вне «свойства революции» человек не может воспринимать красоту природы: До революции Копенкин ничего внимательно не ощущал — леса, люди и гонимые ветром пространства не волновали его... («Чевенгур»). –– С другой стороны, именно царизм виноват в отсутствии чувства красоты у героя: Копенкин полагал виноватым царизм, что он сам не волнуется сейчас от громадных женских ног, и только по печальному лицу Дванова видел, что ему тоже надо опечалиться («Чевенгур») .

Аналогично в иерархии ценностей снижаются и человеческие, психологические ценности, нейтральные по отношению к коммунизму: Только революции в ихнем теле не видать ничуть. Женщина без революции — одна полубаба... Красивости без сознательности на лице не бывает («Чевенгур»). –– Вопреки очевидности, реальности, мифологическое сознание постулирует «наличие качества революции», непостижимым образом влияющее на женскую красоту. Так изменяется ценностная установка носителя сознания мифологизованного типа, формируется новый идеал красоты, при котором вне революции ничто не может быть оценено как красивое .

На этом ценностном фоне общественно-политическая лексика включается и в параллелизм психического и внешнего мира [Вознесенская 1995а], издавна присущий фольклорной традиции. Так, например, возникает модель образно-метафорического уподобления любимой (красивой и т.п.) женщины не конкретному природному объекту (березка, лебедь и пр.), а абстрактной социально-политической идее: Кирей возвращался к Груше и отныне решался лишь думать о ней, считать ее своей идеей коммунизма («Чевенгур») .

Слова общественно-политической лексики могут выступать в роли обозначений эмоциональных состояний личности, при этом также подвергаясь образно-метафорическому уподоблению: [старушка Федератовна утешает Вермо] — Будет тебе, — сказала старушка, — иль уж капитализм наступает: душа с Советской властью расстается («Ювенильное море») .

Другая сторона использования этой модели: когда мифологизованному сознанию нужно сформулировать представление об идеале женщины, о тайне женственности, используется словоупотребление общественно-политической лексики: — В ней имелось особое искусство личности — она была, понимаешь, женщиной, нисколько не бабой. Что-то, понимаешь, такое... вроде его... / — Наверно, вроде коммунизма, — робко подсказал Жеев («Чевенгур») .

В целом можно говорить о том, что указанная «идеологизация»

«прототипических ценностей» имела, по всей видимости, соответствия и в реальном узусе революционной эпохи [Селищев 2003] .

В мире ценностей А. Платонова в том числе отрицаются и ценности христианские, так как они создавались в эпоху «угнетения масс» и, стало быть, диктуются интересами враждебных простому люду классов. Однако идеологемы христианства, традиционно занимавшие доминирующую позицию в мире ценностей этноса, не исчезают совсем, а причудливо состыковываются с идеологемами новой, «коммунистической эры» .

С этим связано такое аномальное совмещение в позициях приоритетной ценностной значимости концептов идеологических («коммунистических») и христианских, которое мы определили как сакрализация общественно-политической лексики [Радбиль 1998: 62––64]. Подобное сближение — примета реального языка революционной эпохи [Селищев 1968] .

Оно выглядит парадоксальным лишь на первый взгляд, если учесть провозглашенный идеологический антагонизм атеистического коммунистического учения и традиционного христианства. На более глубинном, порою даже подсознательном уровне вхождения слов общественнополитической лексики в массовое сознание обнаруживается глубокое типологическое родство самого способа представления реальности посредством общественно-политической и посредством религиозной лексики .

Сакрализация проявляется: (1) на уровне речевой реализации системных средств языка — использование слов общественно-политической лексики в соответствующих контекстах; (2) на уровне речевого поведения — установки, мотивация, использование прецедентных текстов и формул христианства, ритуализация поведения по христианской модели и т. д .

(1) В художественной речи А. Платонова представлена целая система использования общественно-политической лексики в контекстном окружении религиозной лексики и фразеологии, переосмысления христианских формул, аллюзий на литургическую литературу и обрядность. Так, в «Чевенгуре» слова общественно-политической лексики ассоциативно сближаются с религиозной символикой: Он слышал в напеве колокола тревогу веру и сомнение. В революции тоже действуют эти страсти...; — Хоть они и большевики и великомученики своей идеи...;... Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф... Аналогично –– в «Котловане»:... ты теперь как передовой ангел от рабочего состава .

От сближения в ассоциативном ряду (контекстного по своей сути) слова общественно-политической лексики могут переходить к полному замещению (уже вербализованному в словесном знаке) позиции религиозной «идеологемы»: Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом («Чевенгур») .

Здесь любопытна многомерность платоновского слова: а) реализуется буквальное представление о конце как исчезновении и овеществленное представление о точке, границе процесса; б) при этом снимается общеязыковая отрицательная коннотация конца как уничтожения — за счет использования в контексте выразителя высшей положительной ценности коммунизм, в) осуществляется ассоциативное сближение идеи Маркса о том, что вся докоммунистическая история человечества есть лишь предыстория, и библейского пророчества о конце света .

Ср. — о революции: Александр... верил, что революция — это конец света... («Чевенгур»); Он тогда же почуял, куда и на какой конец света идут все революции... («Сокровенный человек»). Или о социализме: —.. .

Скоро конец всему наступит?/ — Социализм что ль? — не понял человек .

— Через год... («Чевенгур») .

Активно эксплуатируется в художественной речи как Повествователя, так и его героев идеологический лексический фонд эпохи в контекстном окружении религиозно-христианской символики: Дванов поднимал эти предметы... и снова возвращал на прежние места, чтобы все было цело в Чевенгуре до лучшего дня искупления в коммунизме;... мне ведь жутко быть одному в сочельник коммунизма;... кротко пройти по адову дню коммунизма... («Чевенгур») .

(2) Сближение слов общественно-политической и религиознохристианской лексики порождает и соответствующую трансформацию речевого поведения. Можно обнаружить характерное сходство установок, мотивации и поведенческих реакций в использовании идеологии коммунизма и религиозной идеологии .

Так, паломничество Копенкина к могиле Розы Люксембург ассоциируется с походом ко гробу Господню, а само тело Розы Люксембург ассоциируется с «телом Христовым»: Он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург («Чевенгур»). Копенкин верует в воскрешение Розы Люксембург в грядущем коммунизме, как в Воскресение Христа, во второе пришествие Христа:... где могла бы родиться вторая, маленькая Роза Люксембург...(«Чевенгур»). В свою очередь Чепурному предложено объявить коммунизм вечным странствием — налицо ассоциация с паломничеством в «землю обетованную». Не случайно и то, что чевенгурский ревком находится в храме, на котором начертано библейское: Приидите ко мне все труждающиеся..., которое еще и названо новым лозунгом революции .

Естественным образом в мифологизованном мире ценностей героев соединяется религиозная и коммунистическая обрядность:... сегодня у нас сельский молебен в честь избавления от царизма; Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню, — «Интернационала» он сыграть не мог, хоть и был по роду пролетарием, а звонарем — лишь по одной из прошлых профессий («Чевенгур») .

Подобное сближение общественно-политической лексики с религиозной входит в число основных поэтических стандартов в официальном литературном стиле эпохи, во многом благодаря поэме А. Блока «Двенадцать» .

Но в платоновской прозе схвачен сам процесс этого сближения, обнажен его мифологический характер. Его суть в том, что одна идеология закономерно и естественно меняется другой. При этом говорить о «новизне» коммунистической идеологии, представленной словами общественнополитической лексики, можно лишь на формальном уровне конкретного лексического наполнения словесных формул. Неизменными остаются сами принципы мифологического представления реальности в мире ценностей .

Видимо, любой идеологический подход к отображению мира «грешит»

мифологичностью .

В качестве некоторых выводов отметим, что основная черта мифологического искажения общечеловеческой иерархии ценностей заключается в том, что ценности идеологические, социально-групповые (разделяющие людей на «своих» и «чужих») поставлены над ценностями общечеловеческими (призванными, напротив, объединять) .

При этом идеологической оценке, «идеологизации», подвергаются явления природы, свойства и качества человека — то есть явления, свойства и качества, в принципе такой оценке не подлежащие. Ср. наблюдения Н .

А. Купиной о том, что в «тоталитарном языке» «размывается» этическая константа, а некоторые единицы традиционной морали вытесняются: «тавтологическое сочетание старая традиция приобретает отрицательную оценку и включается в организованное по типу оксюморона антонимическое противопоставление — новые традиции» [Купина 1995: 31] .

Все это находит свое выражение в создании особой, ценностно окрашенной семантики в языке новой эпохи, — то есть в создании специализированных языковых средств вербализации новых ценностей эпохи, особого «языка ценностей» .

3.3.2. Аномалии системы ценностей в «языке ценностей»

Аномалии в сфере «языка ценностей», на наш взгляд, могут заключаться в том, что слова с нейтральной оценочностью в общеязыковой системе приобретают оценочное номинативное значение или оценочную коннотацию в контексте. Вообще говоря, для художественной речи это представляется самой обычной, так сказать, «типовой» моделью речевой реализации контекстуальной оценочности .

Так, например, оценочную коннотацию в художественной речи произведения получают самые обычные нейтральные слова со значением конкретных предметов, если они начинают обозначать важные для личности духовные смыслы, например, слово парус в стихотворении М.Ю. Лермонтова, словосочетание вишневый сад в пьесе А.П. Чехова и т.п. Это, естественно, не будет аксиологической аномалией .

Аномалиями будут такие случаи, когда наведенная в контексте оценочная семантика либо вступает в конфликт с общеязыковым лексическим значением слова, либо вытесняет общеязыковое номинативное значение .

Так, в «языке ценностей» А. Платонова слова общественнополитической лексики включаются в синонимический ряд ценностных характеризующих предикатов или атрибутов типа хороший, красивый, полезный и прочие. Вот характерный пример полного вытеснения семантики отношения к предмету семантикой качества, ценности в «Сокровенном человеке»: — Хорошее утро! — сказал он машинисту. / Тот потянулся, вышел наружу и равнодушно освидетельствовал:/ — Революционное вполне .

Отметим, что в сравнении со случаями типа небеса до революции были не такими милыми (которые описаны в предыдущем параграфе 3.3.1.) ценностный компонент из прагматики, из уровня употребления, перемещается непосредственно в признаковую семантику слова (небеса всетаки милые, что вполне соответствует нормативному употреблению — а не революционные в значении ‘милые’) .

В «Чевенгуре» словоупотребление революционный может маркировать принадлежность явления природы к кругу «наших» ценностей: Глубокая революционная ночь лежала над обреченным лесом. –– И, напротив, антиценность («чужое») также маркируется словом общественнополитической лексики с чисто оценочным значением: После двух суток.. .

созерцания контрреволюционной благости природы, Чепурный грустно затосковал... («Чевенгур»). –– Здесь контрреволюционный означает ‘негативный, неприемлемый, чуждый’ — и никакого отношения к общеязыковому денотату (обозначение ‘принадлежности к определенному социально-политическому лагерю’) не имеет .

Также слова «идеологической» и канцелярско-деловой лексики приобретают непредметный, собственно оценочный компонент значения вместо номинативного не только в роли признака предмета, но и при характеризации состояния природы или человека: —... Как вы поживаете?/ –– Регулярно, — ответил Гопнер («Чевенгур»). Аналогично — о «красотах природы»: Пухов удовлетворился своим созерцанием и крепко выразился обо всем: / — Гуманно! («Сокровенный человек») .

Слова общественно-политической лексики могут приобретать ценностную семантику, характеризуя не только отдельно взятый предмет или процесс, но и целую ситуацию, событие, факт, то есть давать обобщенную оценку –– так, в «Котловане» мальчик говорит о не понравившейся ему конфете: — Сам доедай, у ней в середке вареньев нету: это сплошная коллективизация, нам радости мало!

Ср. –– ценностную реакцию в речи Шарикова из «Собачьего сердца»

М.А. Булгакова на театр –– чуждое, непонятное явление оценивается как отрицательное посредством маркировки словом контрреволюция: — Почему собственно, вам не нравится meamр?... / — Да дуракаваляние.. .

Разговаривают, разговаривают... Контрреолюция одна10 .

Слова общественно-политической лексики могут быть использованы в синтаксически обусловленной позиции общей негативной оценки лица (обращение) –– в пейоративном употреблении, при котором исходная номинативная семантика полностью вытеснена оценочной. В «Котловане»

эти слова использованы в качестве ругательства: — Являйся нынче на плот, капитализм, сволочь!; — Врешь ты, классовый излишек.. .

В синтаксисе «языка ценностей» текста слова общественнополитической лексики могут приобретать нерасчлененное, экспрессивноэмоциональное и оценочное, значение междометийного характера, при котором снимается синтаксическая членимость, коммуникативная направленность и предикативность целого предложения (а из синтаксической семантики исключается пропозиция): –– Эх! –– жалобно произнес кузнец. –– Гляжу на детей, а самому так и хочется крикнуть: "Да здравствует Первое мая!" («Котлован») .

Понятно, что лозунг сохраняет лишь внешнее подобие нормального предложения-высказывания. Реально он представляет собой нечленимое фразеологизованное единство с неконкретизируемой эмоциональной семантикой. Подобно нечленимым словам-предложениям типа Прекрасно!, такое предложение не описывает ситуацию, а лишь выражает общее положительное отношение к ситуации, общую позитивную оценку. При этом оно приобретает идиоматичность и воспроизводимость (в сравнении с обычным нормативным высказыванием, которое не воспроизводится, а строится в речи) .

Здесь и далее текст повести М.А. Булгакова цитируется по изданию: Булгаков, М.А. Собачье сердце .

Ханский огонь: Повесть, рассказ / М.А. Булгаков. –– М.: Современник, 1988. –– 112 с .

Но аномальность нам видится не в самом использовании идеологического лозунга (поскольку это отображает реальную языковую ситуацию эпохи), а в его применении к описанию ситуации общечеловеческой значимости, а именно –– к веселящимся детям, которые к празднику Первомая никакого отношения не имеют .

Отмеченные явления в области мифологизации системы ценностей в картине мира приводят и к языковым изменениям. Так, слова общественно-политической лексики утрачивают свое референтное употребление, поскольку не употребляются в общеязыковом значении (пролетарий — ‘лицо, принадлежащее определенному социальному классу’) .

Они становятся выразителями социально-групповой ценности, знаком принадлежности к «своим», к «нашим» и приобретают ярко выраженную оценочную коннотацию: пролетарий — это ‘наш’ (при этом им может быть любой человек — по профессии, социальному уровню, человеческим качествам) .

Более того — любое негативное или позитивное (в зависимости от принадлежности говорящего к определенному лагерю) явление может быть обозначено словом общественно-политической лексики в нереферентном употреблении. Такое слово уже не имеет номинативного значения, становится семантически «пустым» .

Ср., например, как в повести «Собачье сердце» М.А. Булгакова –– в речи Шарика слово пролетарии последовательно использовано по отношению к повару (Какая гадина, а еще пролетарий!), дворнику (Дворники из всех пролетариев — самая гнусная мразь!), швейцару (Вот бы тяпнуть за пролетарскую мозолистую ногу!), ни один из которых, строго говоря, — не пролетарий. Но подобное словоупотребление оправдано контекстом, который реализует в контексте чисто оценочное, эмоциональноэкспрессивное значение слова и исключает общеязыковое номинативное значение .

Надо отметить, что аномальная актуализация «языка ценностей» не обязательно связана именно с вербализацией «идеологической» лексики в роли оценочных предикатов или атрибутов. В принципе слово любой сферы может приобретать в художественной речи того или иного автора неадекватную «прототипическим ценностям» оценочность .

Характерным примером является художественная речь романа М.А .

Булгакова «Мастер и Маргарита», где антонимически противопоставляются слова, которые по их общеязыковым семантическим потенциям, скорее, можно было бы ожидать в роли контекстуальных синонимов –– писатель и мастер. Так, герой гордо заявляет: –– Я не писатель, я Мастер!, ––в то время как о писателях пренебрежительно сказано, что их выращивают, как ананасы в оранжереях .

Причем для слова писатель ожидаемой, «стереотипной» контекстуальной оценочностью является оценочность положительная, в силу общественно признанного статуса писательской профессии в России. Однако у М. Булгакова, напротив, в этом слове проявляется негативная оценочная коннотация, за счет актуализации потенциальной семы ‘ремесленничества’, в противовес семе ‘творчества’, актуализованной в данной оппозиции в слове Мастер .

Аналогично в художественной речи А. Платонова, за счет актуализации потенциальной семы ‘неквалифицированность крестьянского труда’ слово хлебопашцы приобретает контекстную отрицательную оценочность, в противовес его «стереотипной» позитивной ценностной коннотированности в народной культуре: Что же до расточки цилиндров, то трудовые армии точить ничего не могут, потому что они скрытые хлебопашцы («Сокровенный человек») .

Любопытно, что даже слова с конкретной предметной семантикой могут утрачивать свою номинативность, попадая в поле индивидуальной оценочности: Неохота мне, товарищ комиссар, в геройском походе с таким дерьмом возиться! Это примус, а не машина, — сами видите («Сокровенный человек'») –– Слово примус здесь –– лишь обобщенносимволический маркер любого механизма с негативной оценочностью .

Более сложным случаем является употребление слова с предметной семантикой как символически-обобщенного знака оценки не предмета или лица, а целой ситуации в прагматике: Тут же стояли трое мастеровых, но тоже в военных шинелях и с чайниками. /— Товарищ Пухов, — обратился командир отряда, — вы почему не в военной форме? / — Я и так хорош, чего мне чайник цеплять! — ответил Пухов и стал к сторонке («Сокровенный человек»). –– Здесь слово чайник иронически снижает знаковую ситуацию ‘форменная одежда’ как воплощение ценностей коллективизма — выступая в качестве своеобразного «обнажения приема» .

В целом можно сказать, что проникновение аксиологических аномалий с уровня языковой концептуализации мира на уровень собственно языка означает, на наш взгляд, более глубокую степень «аномализации»

прототипических ценностей» в «художественном мире». Ведь языковое употребление характеризуется спонтанной воспроизводимостью, неосознанностью и автоматизмом, следствием чего является отсутствие у говорящего самой возможности рефлектировать и верифицировать искажение в сфере имплицитной оценочной семантики .

В свою очередь отметим, что «внутренняя» неостраняемость антиценности в позиции Повествователя или близкого к нему героя вовсе не означает ее целостной художественной немотивированности. Напротив, думается, что автор очень четко представляет себе грань между тем, «что такое хорошо и что такое плохо» .

Просто для изображения такой тотальной аксиологической аномальности в создаваемой А. Платоновым художественной модели задействованы совершенно особая художественная интенция в плане «погружения»

автор в мир ценностей своих героев –– разделить с ними нравственную ответственность за происходящее. В общий круг сопричастности вовлечен и читатель, что является воплощением принципа «неостранения» на аксиологическом уровне «художественного мира» .

3.4. Мотивационно-прагматические аномалии

В связи с неоднозначностью самого понятия прагматика, а также разными типами явлений, подводимых под этот термин, мы предполагаем разграничивать два вида мотивационно-прагматических аномалий (см. параграф 1.1.2. главы I настоящей работы) .

(1) Прагмасемантические аномалии, которые возникают из столкновения конвенционального смысла слова, словосочетания или высказывания с неконвенциональным и которые для своего обнаружения требуют обращения к контексту или к экстралингвистической информации. Они связаны с аномальной интенциональностью, иллокутивной силой высказывания, а также с аномальной вербализацией разного рода невербализованных смыслов, что является нарушением сформулированного Ю.Д. Апресяном «принципа внутренней последовательности говорящего на протяжении высказывания» [Апресян 1990: 62] .

(2) Коммуникативно-прагматические аномалии, которые являются результатом нарушений непосредственно в сфере речевого поведения, в области принципов организации коммуникативного акта и речевых стратегий говорящего. В отличие от прагмасемантических аномалий, где сталкиваются конвенциональные и неконвенциональные компонента смысла, здесь сталкиваются неконвенциональные компоненты, аномальность которых обнаруживается при обращении к макроконтексту или к содержанию всего произведения. Как правило, это явления, связанные с нарушениями принципа кооперации, постулатов общения Г.П. Грайса, условий успешности речевого акта Дж. Р. Серля и т.п .

3.4.1. Прагмасемантические аномалии

Прагмасемантические аномалии в общем виде возникают в результате столкновения невербализованных (пресуппозитивных, контекстуальных) и вербализованных (ассертивных) смыслов высказывания. Причина подобного явления в обыденной речи –– некорректный выбор речевых средств для вербализации нужной говорящему иллокутивной силы (цели высказывания), в результате чего возникает непредвиденная им фоновая информация и, как следствие, неадекватный перлокутивный эффект .

В эстетическом режиме использования языка это зависит от специфики художественных установок автора. В текстах Л. Кэрролла, например, мы имеем дело с осознанным языковым экспериментом над принципами коммуникации, которые как бы проверяются «на прочность», на предел допустимости [Падучева 1982] .

А в текстах А. Введенского и Д. Хармса это является воплощением общей художественной установки обериутов на дискредитацию культурных стереотипов предшествующей литературной традиции и стереотипов «здравого смысла» обычного человека. «Атака» на пресуппозитивную сферу языка означает, по сути, окончательное погружение коммуникантов в «языковой хаос», где язык перестает выполнять роль «проводника» по миру, а, напротив, окончательно все запутывает .

В художественной речи А. Платонова можно видеть проявление «неостранения» невербализованной семантики высказывания, которая по определению предполагает само собой разумеющееся (и потому не вербализуемое в речи) содержание: в прагматике высказывания А. Платонова как раз само собой разумеющееся не является таковым и потому подлежит избыточной вербализации .

К прагмасемантическим аномалиям мы относим: (1) противоречие между пресуппозитивным и ассертивным компонентами смысла слова, словосочетания или высказывания; (2) избыточную вербализацию пресуппозитивного компонента смысла на уровне слова или высказывания; (3) избыточную «буквализацию» пресуппозитивного компонента смысла; (4) ложные импликатуры дискурса; (5) аномальную актуализацию дейктических показателей и кванторных слов .

(1) Очень часто аномалия связана с противоречием, возникающим между пресуппозитивным компонентом семантики одного слова и лексическим значением другого: Ел тело курицы ( «Чевенгур»), –– когда в пресуппозитивной части семантики тело (в отличие от, например, слова туловище) содержится компонент ‘атрибут человеческого существа’ .

Однако и для слова туловище у А. Платонова возможна аномальная актуализация: Декоративные благородные деревья держали свои тонкие туловища… (Чевенгур), –– где слово туловище, в пресуппозиции содержащее компонент ‘принадлежность человека или животного’ аномально рассматривается как принадлежность растения .

Подобные аномалии могут быть связаны с неадекватной вербализацией отношения часть –– целое: … потрогал за тело… («Чевенгур»), –– где сталкиваются пресуппозитивные смыслы потрогать за ‘фрагмент, часть чего-л.’ и тело как ‘представление о некой целостности’ (ср. отсутствие аномалии в выражении потрогать за руку) .

Аналогичное явление происходит при аномальной атрибуции прилагательным босой существительного тело: –– Заметь этот социализм в босом теле… («Котлован»), –– где в норме слово босой атрибутирует либо всего субъекта в целом (босой человек), либо непосредственно его нижние конечности (босые ноги). В пресуппозиции у слова тело –– ‘часть человека, куда не входят голова и конечности’, что и приводит к противоречию (на тело обувь не надевают) .

(2) В художественной речи А. Платонова находим ряд случаев, когда на уровне словосочетания происходит аномальная вербализация вторым компонентом пресуппозитивного смысла первого: Он имел уже пожилое лицо и согбенный корпус тела («Чевенгур»). Подобные случаи в ней имеют повышенную частотность [квадратными скобками отмечен избыточно вербализованный элемент пресуппозитивного смысла –– Т.Р.]: Учительница [детей]; плачет [своими слезами]; Приступили к взаимному утешению [друг друга] vs Приступили к [взаимному утешению] друг друга; ликвидировав [насмерть] кулака; …та спертая тревога… сейчас тихо обнажилась [наружу]…; сжал зубы [во рту]; …вредоносным для зрения [глаз] vs вредоносным для [зрения] глаз…; имелась библиотека [книг]… Избыточная экспликация пресуппозитивного компонента смысла на уровне слова может быть связана, например, с вербализацией позиции актанта при глаголе, в чью семантику определенный способ действия или его орудие входит в качестве пресуппозитивной части: Божев в молчаливом озлоблении сжал зубы во рту... («Ювенильное море»); Айдым сидела на горном склоне и плакала слезами из черных блестящих глаз («Джан»). –– Обратим внимание, что аномальность устраняется, если при существительном возникает определение или иной конкретизирующий распространитель

–– плакала горькими слезами .

Аналогично может быть избыточно вербализован временной параметр действия или состояния: Попрощайся с отцом –– он мертвый на веки веков («Чевенгур»), –– где семантика состояния быть мертвым не предполагает временной квантификации. Или может быть избыточно вербализована квантификация степени состояния: —... у меня с Розой глубокое дело есть, — пускай она мертва на все сто процентов! («Чевенгур») .

Избыточная экспликация пресуппозитивного компонента может выступать и на уровне пропозиции, когда содержание пресуппозиции вербализуется целой предикативной единицей. «Образцовым» примером такой аномалии является высказывание из А. Введенского: И велит вам собираться поскорее да чтобы вы торопились («Минин и Пожарский»), –– где пресуппозитивный компонент словосочетания собираться поскорее избыточно вербализуется целым придаточным предложением .

В текстах А. Платонова широко представлены подобные случаи: … начал будить его, чтобы он проснулся… (А. Платонов, «Цветок на земле»), ––в глаголе будить конвенционально присутствует импликация результата действия ‘проснуться’, вступающая в конфликт с ее прямой вербализацией в контексте. Аналогично: Чагатаев сел на краю песков, там, где они кончаются (А. Платонов, «Джан»). –– Избыточная экспликация пресуппозиции может быть усилена дискурсным слово со значением эмфазы: Скачи прямо! … Только не сворачивай ни направо, ни налево! («Чевенгур»), –– герой не просто вербализует пресуппозитивный элемент, он в своем речевом акте еще это специально подчеркивает .

Избыточная экспликация пресуппозиции может быть связана и с аномальной вербализацией компонента фрейма: –– Вали, –– сказал Чепурный. –– Кирей, проводи его до края, чтоб он тут не остался («Чевенгур»). –– Одним из компонентов последовательной сценарной развертки фрейма ‘провожать’ является ‘сделать так, чтобы провожаемый не оставался в месте-источнике, а начал путь в место-цель’ .

(3) Если экспликация пресуппозиции предполагает добавочную вербализацию «недостающего» фрагмента, то «буквализация» пресуппозиции предполагает семантическую трансформацию без структурного приращения. Перед нами –– семантическая «тавтологическая избыточность», не связанная с новыми структурными компонентами (словами или словосочетаниями) .

Аномальная «буквализация» пресуппозиций связана с тем прагматическим эффектом, когда высказывание, буквальный смысл которого бессмыслен и тавтологичен, тем самым за счет своей идиоматичной пресуппозитивной части должно восприниматься небуквально .

Так, в словосочетании: Около сарая лежало бревно, на нем сидел босой мальчик с большой детской головой и играл на губной музыке (А .

Платонов, «Фро»), –– прилагательное детский в данном контексте имеет метафорическую идиоматизированную семантику ‘выглядящий как детский’ и может быть приписано лишь существу, не являющемуся ребенком:

буквальная же интерпретация его семантики ‘имеющий отношение к ребенку’ ведет к тавтологии .

Аномальная буквализация пресуппозиции может быть связана со снятием идиоматичности, когда высказыванию, которое в норме может быть интерпретировано только в переносном смысле, как бы возвращается исходное, буквальное значение: Умрищев встал на ноги и сердечно растрогался (А. Платонов, «Ювенильное море»), –– причем контекст не дает оснований для нормативного толкования во фразеологизованном значении ‘окрепнуть в профессиональном или социальном плане’ .

В примере: … их лошади были босые («Чевенгур»), –– прямое значение слова босые ‘без обуви’ порождает «тавтологическую избыточность», будучи примененным к слову лошади, т.к. в пресуппозиции содержит компонент ‘применительно к человеческому существу’. Однако примечательно, что в данном конкретном случае контекст позволяет дать рациональную интерпретацию данного словоупотребления: Но учитель Нехворайко обул своих лошадей в лапти, чтобы они не тонули, и в одну нелюдимую ночь занял город, а казаков вышиб в заболоченную долину, где они остались надолго, потому что их лошади были босые… В плане аномальной реализации постулатов общения и общих принципов коммуникации такую аномалию можно рассмотреть как нарушение «принципа идиоматичности речевого акта» Дж.Р. Серля .

(4) Случай, в каком-то смысле противоположный предыдущим, –– это наведение в высказывании ложных импликатур дискурса. От пресуппозиций, которые являются конвенциональным смыслом слова, словосочетания или высказывания, нужно отличать импликатуры дискурса, которые неконвенционально выводятся слушающим на основе принципа Кооперации и общих правил коммуникации (и в принципе не зависят от языка):

«Коммуникативные постулаты позволяют выводить из прямого смысла высказывания то, что называют импликатурами дискурса, –– компоненты содержания высказывания, которые не входят в собственно смысл предложения, но «вычитываются» в нем слушающим в контексте речевого акта»

[Падучева 1996: 237––338] .

В примере: Церковь стояла на краю деревни, и за ней уж начиналась пустынность осени («Чевенгур»), –– наводится импликатура, содержащая аномальное описание события ‘Осень начиналась только за деревней, в деревне ее не было’. Ср. аналогичное: Под вечер Копенкин достиг длинного села под названием Малое... На конце села наступила ночь.. .

(«Чевенгур»), — наводится импликатура ‘В остальных частях села ночь не наступила’ .

В примере: Первой встретилась Клавдюша; наспех оглядев тело Пашинцева, она закрыла платком глаза, как татарка. / «Ужасно вялый мужчина, –– подумала она, –– весь в родинках, да чистый –– шершавости в нем нет!» –– и сказала вслух: / –– Здесь, граждане, ведь не фронт –– голым ходить не вполне прилично («Чевенгур»), –– наводится импликатура ‘на фронте голым ходить прилично’ .

(5) Аномальная актуализация дейктических показателей и кванторных слов связана с разнообразными нарушениями в сфере «эгоцентрической» организации речи и референции .

Так, аномальный пространственный дейксис в примере: Ты видел где-нибудь других людей? Отчего они там живут? («Чевенгур»), –– связан с тем, что пространственный дейктический показатель там не может замещать в дискурсе область с неопределенно очерченными границами в предыдущем отрезке дискурса .

Аномальный временной дейксис может приводить к противоречивой актуализации временных параметров события / действия: Бобыль же всю жизнь ничего не делал –– теперь тем более ( «Чевенгур»), –– когда употребление временного дейктического показателя теперь в контексте противопоставления с недейктическим временным показателем всю жизнь приводит к аномалии, т.к. в норме теперь означает ‘после момента времени, очерченного в предыдущем фрагменте’ (т.е. ‘после жизни’), когда по определению делать ничего не возможно .

В полном соответствии с мифологизованным представлением пространства-времени (см. параграф 3.1.2.

главы III настоящего исследования) возможна аномальная мена временного дейксиса на пространственный:

Дальше Дванов начал уставать («Чевенгур»), –– где пространственный показатель дальше употреблен вместо ожидаемого из контекста временного показателя потом .

Аномальный количественный дейксис в примере: Дай немножко чего-нибудь, тогда встану («Чевенгур»), –– связан с тем, что неопределенная область референции, очерченная местоимением чего-нибудь не подлежит количественной квантификации посредством немножко .

Возможны также аномалии в употреблении кванторных слов, которые задают противоречивые или взаимно исключающие друг друга области референции словоупотребления: О ней некому позаботиться кроме любого гражданина («Котлован»), –– когда при глаголе одновременно реализуются противоречивые кванторы всеобщности (отрицательный vs .

утвердительный). Действие позаботиться одновременно приписывается для совершения ни одному и всем .

В чем же заключается общий смысл таких странных «операций» над невербализованными компонентами смысла в художественной речи А. Платонова? Мы бы определили такую установку говорящего (автора), как «тотальное недоверие к пресуппозиции» .

В языке обыденной коммуникации в пресуппозитивную часть высказывания опускается то, «что само собой разумеется», что позволяет очевидным образом «разгрузить коммуникацию» [Падучева 1996]. В «художественном мире» А. Платонова, в полном соответствии с духом принципа «неостранения», именно то, что само собой разумеется, полагается странным, подлежащим верификации, тогда как окказиональная интенциональность или мотивация как раз считается приемлемой, уместной .

Поэтому избыточной вербализации подвергаются смыслы, самоочевидные для нас, но не для Повествователя и героев в мире А. Платонова. В том же смысле высказывается и М.Ю. Михеев, который считает одним из ведущих художественных принципов платоновской работы над словом «Предположение»: «Я понимаю под Предположением не то, что полагается Говорящим как очевидное (т.е. «само собой разумеется»), –– а то, что как раз поставлено под вопрос, выдвинуто в виде спорного пункта –– именно в форме неочевидного (по крайней мере, для собеседника) утверждения. В нем и состоит основной вклад Говорящего в коммуникацию .

Это-то и пред-лагается им на рассмотрение Слушателю, пред-по-лагается [курсив автора –– М.М.] для обдумывания и совместного обсуждения, чтобы можно было как-то откликнуться –– согласиться или же опровергнуть [Михеев 2003: 64] .

То же недоверие к пресуппозиции мы встречаем и в текстах обериутов (особенно –– А. Введенского и Д. Хармса), однако оно порождается уже несколько иными творческими установками. Так, обычное для А.

Введенского тавтологическое словоупотребление дочка девочка в примере:

Тут у меня дочка девочка при последнем издыхании («Елка у Ивановых»),

–– вызвано тем, что самоочевидное восприятие дочки как существа женского пола, оказывается, нуждается в верификации (т.е. не факт, что дочка обязательно женского пола). Перед нами –– то же сознательное нарушение автоматизма языка, но в сфере пресуппозитивных смыслов .

По сути, обериуты разрушают не столько вербально-семантическую сферу стандартного языка (парадигматические и синтагматические закономерности его системы), сколько его пресуппозитивную, прагматическую сферу: ведь именно пресуппозитивная семантика –– носитель общепринятых смыслов. А для Д.Хармса и А. Введенского как раз и неприемлемо все, что общепринято –– как в языке, так и в мысли. В этом –– источник абсурда на прагмасемантическом уровне «языковой концептуализации мира» в художественном тексте .

3.4.2. Коммуникативно-прагматические аномалии

Сфера прагматики понимается здесь в широком смысле, включая в себя весь обширный спектр явлений, связанный с планом речевой актуализации сферы человеческой деятельности. С этой точки зрения мы позволяем себе объединять такие разноплановые явления, как модели речевого поведения, специфика коммуникативных актов, коммуникативных потребностей и установок, мотивация и целенаправленность речевой деятельности, психология речевых поступков, речевые стратегии и пр .

Мировая и отечественная литература выработала целое направление, в котором художественно осваиваются разные виды и формы аномального речевого поведения и аномальной коммуникации, –– это литература абсурда. «Прототипическими образцами» подобных аномалий являются сказки про Алису Л. Кэрролла, исследованные с этой точки зрения в работе Е.В. Падучевой [Падучева 1982], «драма абсурда» С. Беккета и Э. Ионеско [Ревзина, Ревзин 1971], английская «классическая литература абсурда»

[Клюев 2000], поэзия, проза и драматургия обериутов [Мейлах 1993; Жаккар 1995] .

Также активность отклонений этого типа можно отметить и для художественной речи А. Платонова. Именно нарушения подобного рода М .

Шимонюк включает в «третий тип девиантности» индивидуального стиля А. Платонова: «Это нарушение коммуникативных требований прагматики, выполнение которых необходимо для создания благоприятных условий общения между коммуникантами, для так называемой успешности речевых актов» [Шимонюк 1997: 37] .

К указанной разновидности аномалий мы относим разнообразные нарушения и девиации, которые можно условно разделить на две группы .

(1) Аномалии речевого поведения в целом –– как отражение девиаций в сфере мотивационно-прагматических установок личности («жизненных установок», по А.Д. Шмелеву), коммуникативных потребностей и «иллокутивных сил», в сфере актуализации типовых моделей речевых стратегий и т.д .

Так, например, в художественной речи А. Введенского представлена целая «программа» по превращению словесного акта в реальный предмет или реальное действие, что с точки зрения интенциональности в прагматике может расцениваться как установка на «магию слова»: … слово племя тяжелеет / и превращается в предмет («Две птички, горе, ночь и лев»). Я.С. Друскин называл такую речевую стратегию «единосущной, то есть тождественной действительности» [Друскин 1998: 622––625] .

(2) Аномальная актуализация коммуникативного акта –– как отражение отклонений в сфере «нормальной» коммуникации. Деформация прагматики речевого общения проявляется прежде всего в аномальном диалоге. Имеется в виду коммуникация, нарушающая принцип Кооперации, «постулаты общения» Грайса, условия успешности речевого акта Серля и т.п .

Подобные случаи описаны в работе Е.В. Падучевой, посвященной языку сказок Л. Кэрролла. Например, спор Короля и Палача, можно ли отрубить голову Чеширскому Коту: П а л а ч : Нельзя отрубить голову, если кроме головы у него ничего нет. / К о р о л ь : Есть голова, значит, ее можно отрубить –– Нарушен постулат истинности Г.П. Грайса .

В примере: –– Выпей еще чаю, –– сказал Мартовский Заяц, наклонясь к Алисе. / –– Еще? –– переспросила Алиса с обидой. –– Я пока ничего не пила. –– Нарушено предварительное условие Дж.Р. Серля –– ‘Алиса уже пила чай’ [Падучева 1982] .

(1) Аномалии речевого поведения связаны прежде всего с интенциональной сферой говорящего. Речь идет о том, что мотивы, по которым, например, герои А. Платонова «включают» свою речевую активность, не имеют ничего общего с «прототипическими» мотивациями речевого поведения в обыденной коммуникации .

Общей тенденцией в «аномализации» речевого поведения в произведениях А. Платонова является преобладание слова, словесного акта, акта называния, в которых усматривается магическое значение, над реальным объектом или реальным действием. Это, безусловно, связано с мифологизованным типом речевого поведения, или «мифологизацией мотивационно-прагматической сферы» [Радбиль 1998: 59––67] .

Слово в мифологическом сознании обладает таинственной властью над миром вещей, а имя вещи — есть не просто знак вещи, но ее сущность [см. Лосев 1982;, Маковский 1995 и др.]. Отсюда вытекает, например, такая специфическая речевая стратегия в мире героев А. Платонова, как ритуализация речевого поведения .

При ритуализации речевого поведения произнесение какой-либо фразы рассматривается как самодостаточный акт, не требующий соответствия реальному положению дел, реальному, несловесному действию .

Слово при этом теряет свою коммуникативную направленность и информативность, превращаясь в некую магическую формулу .

Ритуализация может выражаться в диктате слова, когда под формулировку подгоняется любое (соответствующее или несоответствующее) содержание реальности или поведения. Например, в «Чевенгуре» в повестку дня одного собрания вносятся два бессмысленных, с точки зрения объективного содержания, пункта — текущий момент и текущие дела. Причем указанная бессмысленность утверждается в качестве нормы: — А потому... я предлагаю созывать общие собрания коммуны не через день, а каждодневно и даже дважды в сутки: во-первых, для усложнения общей жизни, а во-вторых, чтобы текущие события не утекли напрасно куданибудь... («Чевенгур») .

Результатом ритуализованного речевого поведения является неадекватное поведение уже не речевое, но реальное, — то есть деятельность в мире. Чевенгурцы живут, ничего не делая. «Делать ничего нельзя — ибо производство, по мысли чевенгурцев, приводит к продукту, а продукт — к эксплуатации... Чевенгурцы всю неделю «отдыхают», то есть мучаются от принципиального безделья... » [Иванова 1988: 556] .

С ритуализацией речевого поведения связаны «субботники» чевенгурцев, при которых они переносят выкопанные сады и дома с одного места на другое. Словесная формула навязывает и оправдывает эту бессмысленную, с реальной точки зрения, работу: разрешен и одобряется только бессмысленный, причем намеренно бессмысленный труд, поскольку лишь в таком труде содержится «в чистом виде» коммунизм .

В нашей книге «Мифология языка Андрея Платонова» [Радбиль 1998] все разнообразные случаи подобного рода обобщаются формулировкой «онтологизация речевого акта» — как неразграничение словесной формулы и реального процесса, свойства мира, как неразграничение словесной формулы и действия субъекта (слово = вещь, слово = дело) .

Мифологическому типу сознания присуще неразграничение речевого акта и реального, конкретного (внесловесного) действия. В мифе ‘произнести, назвать словом’ и означает ‘сотворить, сделать’. «Название есть творение — в высшей степени обычная мифологема у всех народов» [Дьяконов 1990: 32]. Этот древний мифологический принцип проявляется и в функционировании «новой» «идеологической» лексики в мире героев платоновской прозы .

Например, в «Чевенгуре» акт мифологического наименования меняет свойства самого объекта, — по сути, превращает его в другой объект (придает ему новый онтологический статус): —... раз сказано, земля — социализм, то пускай то и будет .

Солнце работает за чевенгурцев лишь по причине одного магического наименования его «всемирным пролетарием»:... в Чевенгуре за всех и каждого работало единственное солнце, объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Ср. далее: — Кто ж у тебя рабочий класс? — спросил Гопнер. / — Над нами солнце горит, товарищ Гопнер, — тихим голосом сообщил Чепурный. — Раньше эксплуатация своей тенью его загораживала, а у нас нет, и солнце трудится .

Акт переименования вмешивается и в объективный ход вещей, в причинно-следственный детерминизм мира. Чевенгурец Кирей на посту хочет съесть курицу, но не может отлучиться: Хотя у нас сейчас коммунизм: курица сама должна прийти... («Чевенгур») .



Pages:     | 1 || 3 | 4 |



Похожие работы:

«Справка по результатам анкетирования учащихся и родителей общеобразовательных учреждений Шурышкарского района по теме "Удовлетворенность качеством воспитательной работы". В соответствии с планом работы управления образования на 2012 год, с целью определения удовлетворенности учащихся и родителей качество...»

«Чжэн Гуанцзе СРЕДСТВА СОЗДАНИЯ КОМИЧЕСКОГО В СОВРЕМЕННОЙ ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ В статье рассмотрены способы создания комического в текстах современной русской детской литературы. Основным средством выступает каламбур, реализуемый в таких основных разновидностях, как обыгрывание различных значений многозначного слова, соз...»

«ПРАВИЛА ПРИКРЕПЛЕНИЯ ЛИЦ ДЛЯ ПОДГОТОВКИ ДИССЕРТАЦИИ НА СОИСКАНИЕ УЧЕНОЙ СТЕПЕНИ КАНДИДАТА НАУК БЕЗ ОСВОЕНИЯ ПРОГРАММ ПОДГОТОВКИ НАУЧНО-ПЕДАГОГИЧЕСКИХ КАДРОВ В АСПИРАНТУРЕ СФ ГАОУ ВО "Московский городской педагогический университет" 1. Лицами для подготовки диссертации на соискание уче...»

«Тянь-Шань, дети и грибы 1991 год 10 лет спустя или повторение пройденного Проложив свой классический "чайниковый" маршрут на Терскее в 1981 году, я не забыл о нем, и вот теперь, 10 лет спустя, решил повторить его. Состав был полностью Кирово-Чепецкий, и включал три семьи...»

«Муниципальное казенное учреждение "Управление образования администрации Карагайского муниципального района" Аналитическая справка по результатам анкетирования родителей "Удовлетворенность доступностью и качеством образовательных услуг" в обра...»

«город-курорт Геленджик муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение основная общеобразовательная школа № 10 муниципального образования город-курорт Геленджик УТВЕРЖДЕНО решением педагогического совета от 31 августа 2015 год...»

«ОРГАНИЗАЦИЯ ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ПРИ ИЗУЧЕНИИ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ Знания раскрывают нам двери, но войти в них мы должны сами. Д.С.Лихачев . Исследовательская деятельность учащихся – необходимый компонент школьного образования. При сравнении с традиционным объяснительно-илл...»

«Муниципальное общеобразовательное учреждение " Средняя общеобразовательная школа № 4"РАССМОТРЕНО СОГЛАСОВАНО УТВЕРЖДЕНО Методическим советом Заместителем директора по ВР Директор школы Протокол № М.Ф.Зацепилина _ С.Е.Карчкова от _/_/ 201_г. от _/_/...»

«Марушак Людмила Александровна Занимаемая должность (должности): учитель математики Преподаваемые дисциплины: математика Уровень образования: высшее Наименование оконченного учебного заведения: Воро...»

«Ольга Кольченко АУРА ПИТАНИЯ Целительные свойства обычных продуктов 2-е издание УДК 574.2 ББК 20.1 К62 Кольченко О. К62 Аура питания. Целительные свойства обычных продуктов / О. Кольченко. — 2-е изд. — М. : Амри...»

«Муниципальное автономное образовательное учреждение культуры дополнительного образования детей "ДЕТСКАЯ ШКОЛА ИСКУССТВ №12"СОГЛАСОВАНО УТВЕРЖДАЮ Протокол заседания Директор МАОУК ДОД Педагогического Совета Детская школа искусств №12 МАОУК ДОД Детская школа искусств №12 О.Б.Бойкова от 29.08.2014г.№5 Приказ №64-од от 29.08.2014г...»

«Машина шлифовальная угловая МШУ 125/1200 Руководство по эксплуатации Калибр Руководство по эксплуатации Уважаемый покупатель! При покупке электрической шлифовальной угловой машины Калибр МШУ – 125/1200 требуйте провер...»

«ВЕСТНИК УДМУРТСКОГО УНИВЕРСИТЕТА 25 ФИЛОСОФИЯ. СОЦИОЛОГИЯ. ПСИХОЛОГИЯ. ПЕДАГОГИКА 2011. Вып. 2 УДК 316.3 (045) С.В . Кардинская КОНСТРУИРОВАНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ РАЗЛИЧИЙ В ДИСКУРСЕ РЕЛИГИОЗНЫХ СООБЩЕСТВ Рассматривается проблема современного состояния религиозного дискурса, показываются способы конструирования социальных различ...»

«Эдмунд МАТЕР РАЗНОЦВЕТ-1 Стихотворения Эдмунд Матер Нашим дорогим детям, внукам и правнукам посвящаю Unsren lieben Kindern, Enkeln und Urenkeln gewidmet Автор РАЗНОЦВЕТ 1 Стихотворения Рисунки Курта Гейна и др. © Все права у автора ~1~ Эдмунд МАТЕР РАЗНОЦВЕТ-1...»

«Раздел X Группа 48 Группа 48 Бумага и картон; изделия из бумажной массы, бумаги или картона Примечания: 1. В данной группе, если в тексте не оговорено иное, термин бумага распространяется на картон (независимо от толщины или массы 1 м2).2. В данную группу не включаются: (а) изделия группы 30; (б) фольга для тиснения...»

«Муниципальное автономное дошкольное образовательное учреждение "Центр развития ребенка – детский сад № 14 "Оляпка"Рекомендована УТВЕРЖДЕНО: педагогическим советом МАДОУ приказом заведующего МАДОУ "Це...»

«Министерство образования Нижегородской области Государственное бюджетное образовательное учреждение Детский оздоровительно-образовательный центр Нижегородской области Дети против наркотиков Методические рекомендации для родителей и педагогов. Построение взаимоотношений с детьми в случае выявления признаков употреб...»

«Проект " 8 Марта – праздник мам" средняя группа №1 Воспитатели: Павлова Анна Владимировна Носкова Татьяна Адольфовна Проект: " 8 Марта – Праздник мам" Тип проекта: информационно практический Возрастная группа: средняя Продолжительность проекта: краткосрочный (2 недели) Длительность проекта: с 24 февраля...»

«1. Цели государственной итоговой аттестации Целями государственной итоговой аттестации оценить степень сформированности у студентов, обучающихся по направлению 44.03.03. "Специальное (дефектологическое) образование" профиль "Тифлопедагогика" общекультурных, общепрофессион...»

«Муниципальное бюджетное дошкольное образовательное учреждение "Детский сад №5 "Ивушка" г. Нефтеюганск Старшая группа Разработала воспитатель Кушнирук Л.П. Тип проекта: информационно – творческий; Участники. Воспитатели группы, дети, родители. Продолжительность. Краткосрочный 2 месяца. Актуальност...»







 
2018 www.lit.i-docx.ru - «Бесплатная электронная библиотека - различные публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.