WWW.LIT.I-DOCX.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - различные публикации
 

Pages:     | 1 || 3 |

«Р. З. Хестанова В. В. Анашвили Проект осуществлен Ричард Бонни. Борьба за статус великой державы и конец совместно с Центром старого фискального режима · 3 фундаментальной Артур ...»

-- [ Страница 2 ] --

Как замечает Карл Мангейм в сохраняющей в этом вопросе всю свою значимость работе «Идеология и утопия», появление первой формы утопического мышления в христианской культуре — хилиазма, со всей полнотой обнаружившего свою мощь в протестантизме, — «можно считать началом политики в ее современном смысле слова, если под политикой понимать более или менее сознательное участие всех слоев данного общества в деле преобразования посюстороннего мира в отличие от фаталистического принятия всего происходящего и покорного согласия на управление „сверху“» .

В чем состоит существо политического утопизма? Мангейм определил утопическое мышление следующим образом: «Определенные угнетенные группы духовно столь заинтересованы в уничтожении и преобразовании существующего общества, что невольно видят только те элементы ситуации, которые направлены на его отрицание. Их мышление не способно правильно диагностировать действительное состояние общества. Их ни в коей мере не интересует то, что реально существует, они лишь пытаются мысленно предвосхитить изменение существуюМанхейм К. Идеология и утопия // Манхейм К. Диагноз нашего времени.

М.:

Юрист, 1994. С. 181 .

92. iii щей ситуации. Их мышление никогда не бывает направлено на диагноз ситуации; оно может служить только руководством к действию. … Оно отворачивается от всего того, что может поколебать его веру или парализовать его желание изменить порядок вещей». Все формы утопического политического сознания — за исключением консерватизма, о котором мы скажем ниже, — глубоко нигилистичны (в буквальном смысле слова). Они отрицают наличную действительность, существующие структуры социального бытия. Причем отрицают таким образом, что одновременно служат руководством к действию, которое должно или радикально изменить, или полностью взорвать наличный порядок вещей. Невинная фантазия благодаря политической утопии становится кувалдой, перелицовывающей мир .

Политические утопии не возникают на пустом месте и не становятся действенными на основании какой-то эмоциональной или эстетической привлекательности. Политическая утопия — оружие обделенных .

Она востребована теми социальными группами, которые чувствуют себя обойденными в социальном, политическом или экономическом плане. Что же происходит, когда этим силам удается достичь того, к чему они стремились? Они становятся радикально аутопичными, превращаются в реалистов, презирающих любую политическую фантазию. Эти группы становятся консервативными, их основная задача заключается в том, чтобы сохранить существующую новую структуру бытия. Чтобы противостоять новым формам утопизма, одухотворяющим стремление к дальнейшим радикальным преобразованиям, консерватизм, однако, все же вынужден прибегать к особым идейным инструментам. По сути, он должен оживить какой-то идеей существующее положение дел.

Образцовым примером такой работы и является идеалистическая система Гегеля, которую венчает уже упомянутый вывод:

«Все действительное разумно». Сова Минервы консерватизма вылетает в сумерки, когда исторические события уже произошли, и надо только показать, что история подошла здесь к своему концу. Совершенно не случайно новейшее издание формулы о «конце истории» принадлежало Фрэнсису Фукуяме — американскому консерватору .

До последнего времени утопия знала две основные разновидности, вышедшие из общей протоформы — хилиастического стремления построить Царство Божье на земле. Это либерально-прогрессивная утопия поступательного прогресса и социалистическая утопия революционного преобразования мира. По своим целям они мало чем отличаются друг от друга — различие только в средствах достижения этих целей. Если проанализировать советскую социалистическую фантастику, то мы, кстати, обнаружим любопытный эффект: в рамках самой социалистической системы фантастика выполняла роль мягкой разновидности либерально-прогрессивной утопии. Будущие граждане. Манхейм. Указ. соч. С. 40 – 41 .





коммунистического мира, достигшие небывалых высот развития технологии, жили в свое творческое удовольствие, занимались познавательным покорением мира, бороздя на своих звездолетах бескрайние просторы Вселенной. Однако на фоне двухвековой борьбы либерально-прогрессистской, социалистически-революционной и консервативной форм утопизма нельзя не заметить, что в нашей актуальной ситуации мы не замечаем сколько-нибудь значимого присутствия ни одной из них. Все прежние утопические позиции маргинализовались, а их место заняла некая скучная и никого особо не вдохновляющая прозаичность и рутинность. Это легко заметить по выступлениям наших политических лидеров — в задачах удвоения, планах роста конкурентоспособности экономики, развитии правовых институтов и т. д. и т. п. нет ничего волнующе-утопического. Даже попытки вдохнуть некую эмоциональную составляющую в идеологическое сопровождение этой политики, которые не так давно предпринимал Вячеслав Сурков со своей идеей «приватизации будущего», очевидно, никого не заводят ни на труд, ни на подвиг .

Карл Мангейм заметил эту тенденцию. Он связывал ее с тем, что современное общество постепенно приходит к состоянию исчезновения всякой «одухотворенности», всякой способности к подлинному «трансцендированию» реальности. Такое состояние вызвано эффектом снятия конфликтов такого рода, в которых существует отчетливо пораженная в своих ожиданиях группа, способная питать общую надежду на изменение ситуации путем утопического преобразования мира .

Все социальные задачи рутинизируются, становятся прозаическими, они, как мы можем теперь сказать, нейтрализуются. Утопия тем самым теряет свое политическое значение, конвертируясь в сорт фантастической литературы для чтения на досуге. Она порождает эмоциональную компенсацию, но политически безвредна. Уже само ее многообразие, нарастающая экзотичность и коммерческое назначение свидетельствуют о ее полной политической стерильности. Предложение на рынке фантазий так велико и многообразно, что само это обстоятельство подтачивает ту слабую надежду на возвращение политической утопии, которую еще мог питать Мангейм. Это очень легко понять, пройдя вдоль ломящихся от фантастической литературы полок книжных супермаркетов. Даже если Фредрик Джеймисон способен среди этого уравненного многообразия вычленить те работы, которые. Примечательно, что Шелер в эпоху «уравнивания» связывает свои надежды с новым метафизическим прорывом, основанным на практике феноменологического «сущностного усмотрения». Метафизика для него — это «свободное дыхание человека, которому угрожает опасность задохнуться в специфике своего „окружающего мира“» (Шелер М. Указ. соч. С. 119) .

. См. Jameson F. Archaeologies of the Future. The Desire Called Utopia and Other Science Fictions. London — New York: Verso, 2005 .

94. iii способны репрезентировать искомый им политический смысл утопии или утопический «импульс», по большому счету данную сферу в настоящее время можно считать политически нейтрализованной. Простой фактор коммерциализации завершает данный процесс деполитизации, который изначально требовал специальных мер. Например, цензуры, а если взглянуть более широко, то и специальных государственных эстетико-утопических проектов. Борис Гройс, как известно, трактует в качестве такого проекта сталинизм. Художники-авангардисты, выступившие с претензией на политическую власть с целью радикального преображения мира, добились того, что данный проект был принят. Правда, с некоторыми поправками: не художники определяли политику, а политическая власть взялась за эстетическое переустройство мира, тем самым радикально «нейтрализовав» пространство эстетических дискуссий (сведя их в лучшем случае до уровня взаимного доносительства). «По существу, — замечает Гройс, — Сталин был единственным художником сталинской эпохи — и в этом смысле наследником Малевича или Татлина в гораздо большей степени, нежели более поздние музейные стилизации авангарда». (Иные, но не менее радикальные формы государственного присвоения, а тем самым и нейтрализации утопии мы находим и в противоположном лагере — чего стоит только высадка астронавтов на Луну.) Сталинизм, конечно, радикальная форма контролируемой государством политической утопии, однако если взглянуть на нынешнее положение дел, то нетрудно обнаружить и вполне современные формы столь же радикально нейтрализованного государством утопизма — «План Путина», уже упомянутая «приватизация будущего» и т. д. Все прочие формулы утопизма маргинализованы и не имеют большого значения .

Согласно Шмитту, нейтрализация и деполитизация существенным образом связана с техникой. В чем состоит смысл техники? Техника в современном смысле слова — это воплощенная рациональность, наиболее эффективный способ достижения поставленных целей. В русле веберовского понятия «целерациональности» самое понятие цели имеет, однако, существенно ограниченный смысл. Цель здесь (в отличие от «ценностной рациональности») понимается как обмирщенная, посюсторонняя цель, степень приближения к которой может быть измерена .

Трансцендентные цели не попадают в этот сегмент рациональности, поскольку в данном случае нет интерсубъективно приемлемых способов оценить степень приближения к ним (мы не можем сказать, например, какая из «техник» религиозного спасения является более эффективной) .

В этом отношении сфера политического, основанная на безусловном делении друга и врага, на экзистенциальном отрицании врага, является, конечно, нерациональной сферой. Оружие, например, как механизм поражения таких-то целей с такой-то эффективностью, вполне рациональГройс Б. Сталинизм как эстетический феномен // Синтаксис. 1987. № 17. С. 105 .

ная техника. Но вот когда оружие становится элементом военно-политического столкновения, то эта рациональность оборачивается предельной иррациональностью. Время жизни современного танка на поле боя с равным противником — всего несколько минут, хотя он представляет собой образец технологической рациональности. А, скажем, появление атомной бомбы в конце Второй мировой войны превратило в металлолом гигантские эскадрильи бомбардировщиков дальнего радиуса действия, сформированные к концу войны. Однако политическое, которое продолжает сохранять свою значимость как внешнеполитическое, не считается с очевидной иррациональностью средств, растрачиваемых на преследование неких политических целей. Действительно, сфера международных отношений продолжает оставаться не нейтрализованной сферой подлинно политического, питающей центры государственной политической власти во всем мире, но этот вопрос заслуживал бы отдельного рассмотрения .

Но что конкретнее означает деполитизация и нейтрализация определенной социальной сферы, если речь идет о внутреннем пространстве государства? По-видимому, речь идет о том, что место политического столкновения занимает «техника». Но это техника особого рода .

Ее можно назвать также «процедурной технологией», технологической схемой, дающей при определенных условиях определенный результат;

это рационализированный алгоритм, позволяющий достичь решения или консенсуса, избегая возможности появления значимого политического конфликта. Когда Макс Шелер говорит о формах, лишенных жизни, интернациональных и при этом континуально прогрессирующих исторически, а именно о «позитивной науке, технике, формах государства и управления, юридических правилах», объединяя все это понятием «цивилизация», то имеются в виду именно такого рода «процедурные технологии», нейтрализующие возможность политической (предельной) дифференциации. Нейтральность таким вот образом понятой техники заключается в возможности ее свободного проникновения через культурные и национальные границы (импорт такого рода чрезвычайно характерен, в частности, для России) .

Сказанное позволяет нам оставить в стороне вопрос о науке и технике в узком смысле слова, сосредоточившись на проблеме социальной или «процедурной технологии». Технологизация определенной сферы социальной жизни означает, по сути, прекращение спонтанности, грозящей политическими последствиями, и придание управляемого характера процессам, происходящим в этой сфере. Но проблема управляемости, понятая в то же время как проблема технологической рационализации, представляет собой проблему бюрократии. Поэтому Вебер совершенно неслучайно связывал процесс «рационализации» западного мира с процессом распространения рационально-бюрократи

<

. Шелер М. Указ. соч. С. 109 .

96. iii ческого аппарата. Нет, таким образом, ничего удивительного в том, что процесс нейтрализации имеет своей обратной стороной бюрократизацию — тенденцию, рост которой исторически фиксируется во всех современных обществах. Попутно нетрудно также заметить, что как только государство стремится подогреть в обществе политический дух, апеллируя к спонтанности и жизненности социальных сил, как тут же заводятся популистские речи о дебюрократизации .

Итак, размышляя над тезисом Шмитта о нейтрализации и деполитизации, мы пришли к выводу, что сущность нейтрализации заключена в расширении процедурных технологий на те сферы социальной жизни, которые могли породить эффект политического различия. Технологизация как процесс, в свою очередь, означает бюрократизацию, т. е .

по меньшей мере контроль над социальными процессами, улаживающий конфликты в соответствии с определенными формально-рациональными процедурами, что, говоря словами Шмитта, «делает возможными безопасность, очевидность, взаимопонимание и мир». «Живой»

остаток конфликта уходит в уже упомянутую сферу индивидуального выбора, отданного по большей части на откуп экономическим процессам производства, обмена и потребления, которые разворачиваются в гомогенной среде (здесь, в свою очередь, действуют собственные бюрократии и рациональные процедуры управления производством, логистики, торговли и т. д.). В этой конструкции политическое располагается «над» нейтрализованной сферой бюрократической техники, будучи представлено, например, в форме политического центра или в лице «политических чиновников» (Вебер), каковые (в рамках расхожего определения государства, которым мы начали эту статью) и воплощают собственно политическую сущность государства. Нейтральный технический аппарат является инструментом политического действия, но сам не является политическим .

Попробуем, однако, продвинуться немного дальше и задать вопрос, действительно ли, как полагает Шмитт, (бюрократическая) техника и технология не нейтральны только в том смысле, что «ею будет пользоваться всякая сильная политика». При такой постановке вопроса технике действительно отказано в нейтральном характере. Но лишь постольку, поскольку техника обречена на то, чтобы стоять на службе политики, «достаточно сильной, чтобы совладать с новой техникой» и произвести новое разделение «на группы друзей и врагов, возникающие на этой новой почве». А что если конкретный характер нашей политической эпохи заключается как раз в том, что «центральные сферы» жизни утратили свой жизненный характер? Что если политическое не может возникнуть не из религиозного, не из социального, не из экономического? Не остается ли в таком случае техника единственной значимой «центральной сферой», в рамках которой и осуществляется подлинная политическая борьба? Похоже, подобные вопросы ставит и Александр Филиппов, размышляющий о «Диктатуре» Шмитта: «Казалось бы техника в наименьшей степени может быть предметом политической дискуссии, потому что смысл техники — эффективность, а максимизация эффективности сама по себе бесспорна. Но эффективность государственного устройства не поддается нейтральным оценкам. Само применение определенного рода техники имеет политический смысл, более того, определение политических действий как действий технических также имеет политический смысл». Нейтральность техники поставлена тем самым под сомнение, но, скорее, слишком в духе самого Шмитта, ибо, продолжает автор, «техника — это потенцирование способности действия». Иными словами, техника имеет политический смысл постольку, поскольку (всегда) используется или определяется политически, но само политическое (и ценностное) все же отлично от нейтральной (в идеально-«бесхозном» случае) и деполитизированной техники. Реконструируя последовательность «логического рассуждения» Шмитта, А. Филиппов еще раз фиксирует эту дифференциацию: «1. Существует рутина управления. Она регулируется положениями права. В контексте обычного хода вещей власть означает сравнительно большую компетенцию. Объемы властных полномочий также регулируются правом. Существо власти как таковое не обнаруживается». Таким образом, смысл техники все же кульминирует в «рутине управления», в котором нет места политическому решению .

Этой точке зрения я здесь попробую противопоставить другую, взяв за отправную точку тезис М. Маклюэна «Средство коммуникации — это само сообщение» («The medium is the message»). Развивая свой собственный вариант философии техники, Маклюэн в этом пункте пришел к примечательному выводу: техническое средство коммуникации не является нейтральным проводником смысла, но само производит определенный смысл, который, кстати сказать, непросто опознать и декодировать. В случае бюрократической техники, бюрократического «медиума», наиболее очевидным «сообщением», которое мы можем распознать, является проблема объекта управления. Чтобы контролировать и управлять, необходим предмет управления. Сама «жизнь»

во многих (если не во всех) случаях имеет формы, плохо поддающиеся такого рода рационально-управленческим манипуляциям. Отсюда следует политика стандартизации, приведения объектов управления к рационально-наглядной форме, кодификации, формализации, упорядочивании, классификации квантифицируемых показателей и индикаторов. Как результат — перепланировка городов, организация ноФилиппов А. Техника диктатуры // Шмитт К. Диктатура: От истоков современной идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы. б.: Наука, 2005. С. 278 .

См. также ниже: «сама идея нейтрального аппарата является предметом борьбы:

как в конце 20-х годов скажет Шмитт, вопрос о том, является ли нечто политическим или нет, сам является политическим вопросом» (Там же. С. 295) .

. Там же. С. 315. Курсив мой. — В. К .

98. iii вых форм хозяйствования, стандарты сертификации услуг и т. д. и т. п .

Бюрократическая техника здесь выступает не просто как пассивный проводник «политики», но как активный и далекий от «нейтральности» творец новой реальности, возводимой на месте более или менее интенсивно уничтожаемой старой .

Разумеется, «жизнь» пытается избежать этого давления. Тем самым, в частности, возникает тот эффект, который описан применительно к России как «распределенный» образ жизни : испытав на себе могучую длань советского бюрократического аппарата, люди научились жить «между городской квартирой, дачей, погребом, сараем и гаражом» (для некоторых новых социальных слоев таким погребом может быть счет в оффшоре, но суть от этого не изменяется). Но, разумеется, этим дело не ограничивается — существует сложнейший комплекс форм, само появление которых можно понять лишь исходя из «нейтральной» техники бюрократии, включая фиксацию рождения и смерти, создание семей, выстраивание собственной биографии. Причем многие из этих форм живут и развиваются совершенно независимо от всякой «политики», от перемены власти или даже от революции — наиболее масштабной смены всех, казалось бы, общественных институтов. Но при этом они вовсе не лишены определенного ценностного аспекта. «Средство» диктует свой собственный формат для «жизни», отливая ее в новые (авангардные) или уже давно закостеневшие формы, затаптывая при этом прежнюю неупорядоченную и не поддающуюся рациональному контролю и учету поросль. Таким образом, данный процесс «нейтрализации» вовсе нельзя считать таким уж нейтральным, как он может показаться поначалу. Причем есть основания считать, что этот «нейтральный»

режим контроля и управления уже давно вышел за рамки какого бы то ни было подчинения со стороны «политической» инстанции. Именно таким образом можно прочитать и мрачный тезис Джорджио Агамбена о нарастающем режиме «чрезвычайного положения» в современном мире: «Это означает, что демократический принцип разделения властей сегодня потерял свое значение и что исполнительная власть фактически поглотила законодательную, по крайней мере — частично .

Парламент больше не является суверенным органом, которому принадлежит исключительная власть устанавливать законы для граждан .

Парламент ограничивается тем, что ратифицирует распоряжения, обнародованные исполнительной властью. С технической точки зрения республика является теперь не парламентской, а правительственной (gouvernemental). При этом весьма примечательно, что такого рода изБлестящим образом ряд аспектов данного процесса описан Джеймсом Скоттом в его работе «Seeing Like a State» (в вышедшем русском переводе — «Благими намерениями государства») .

. См. Кордонский С. «В реальности» и «на самом деле» // Логос. 2000. № 5 / 5 (26) .

С. 53 – 64 .

менения конституционного порядка, которые в настоящее время с разным размахом протекают во всех западных демократиях, остаются совершенно незамеченными гражданами, хотя они прекрасно осознаются юристами и политиками. Именно в тот момент, когда западная политическая культура стремится преподать другим культурам и традициям урок в вопросах демократии, она не отдает себе отчета в том, что она полностью утратила мерило в этих вопросах» .

Если от этого вопроса, заданного западной традицией обсуждения бюрократии, обратиться к отечественной ситуации, то тезис о нейтрализации может получить несколько иное звучание. Но, разумеется, в определенной мере он работает, что в особенности заметно по упомянутой в начале этой статьи деполитизации собственно политической жизни. Политтехнологическое перенапряжение 1990-х гг., требовавшее виртуозной пропаганды от кандидатов, сменилось, вообще говоря, вполне рутинной процедурой голосования за заранее известную партию и известного кандидата. Сфера регулирования и контроля за данным процессом может быть рутинно передана Центральной избирательной комиссии, которая может и далее совершенствовать свои бюрократические методы. Это с одной стороны. С другой же стороны, совершенно не верится ни в какую рационализацию и нейтрализацию на фоне гигантской проблемы коррупции. Если бюрократия является тотально коррумпированной, то ни о какой рутине, конечно, речи быть не может. В такой ситуации фактически любой чиновник является — по крайней мере потенциально — маленьким политиком, способным принимать жизненно важные для граждан решения. Тогда главной политической борьбой становится не борьба в какой-либо внеположенной административно-бюрократическому аппарату «центральной сфере жизни» (будь то общество, экономики, культура или религия), а борьба сугубо внутриаппаратная, внутриадминистративная. Но такой ситуации не предполагает ни теория Шмитта, ни концепция Вебера. Ее фактическому наличию можно дать два объяснения .

Одно из них было недавно предложено мной в форме тезиса о несостоявшемся или «несовершенном» государстве. Как нас ни убеждали (в форме апологии или, наоборот, критики) в том, что современное российское государство набирает (чрезмерную) силу, то, что мы наблюдаем, свидетельствует об обратном. Для того чтобы побудить серьезно обдумать этот тезис, приведу два определения государства, принадлежащие двум совершенно разным мыслителям. В «Философии права» Гегель пишет: «Государство есть действительность конкретной свободы; конкретная же свобода состоит в том, что личная единичность и ее особенные интересы получают свое полное развиAgamben G. Ausnahmezustand. Frankfurt a. M.: Suhrkamp, 2004. S. 26 – 27 .

. Куренной В. Рациональная бюрократия: теория и идеология // Прогнозис. 2007 .

№ 2 (10). С. 177 – 187 .

100. iii тие и признание своего права для себя (в системе семьи и гражданского общества) и вместе с тем посредством самих себя частью переходят в интерес всеобщего, частью своим знанием и волей признают его, причем признают его именно как свой собственный субстанциальный дух и действуют для него как для своей конечной цели» (§ 260). В совершенно иной исторической ситуации Макс Вебер пишет, что в «современном рациональном государстве» «вся политика ориентируется на объективный государственный интерес, прагматику и абсолютную… самоцель сохранения внешнего и внутреннего распределения насилия». С точки зрения приведенных критериев государство в России пока не состоялось .

В значительной степени оно все еще является ареной действия личных, семейных и гражданских сил (гражданского общества), хотя ареной особой, доступ к которой не является равно открытым для всех. Второе возможное объяснение состоит, пожалуй, в том, что современное российское государство в силу особенностей своей новейшей (советской) истории, а также своей специфической экономики и географии, требующей чрезмерно массивного аппарата перераспределения, конституировалось как некий совершенно специфический феномен, в котором административно-бюрократическое поле, действительно, является единственной «центральной областью» .

Но тогда возникает кардинальный вопрос: можно ли вообще его нейтрализовать и каким образом этого можно добиться? Или, принимая поправку на вышесказанное о ценностном аспекте «техники» управления, каким образом российское государство можно ввести в те ценностные рамки, которые отвечали бы базовым рациональным ожиданиям его граждан

. Вебер М. Хозяйство и общество. Цит. по Филиппов. Указ. соч. С. 292 .

Виктор Мартьянов

1 .

Гетерархия рассматривается в статье как разнообразие присущих каждому историческому обществу властных, символических и прочих ресурсов, которые много шире, нежели сфера, поддающаяся регулированию государства, его институтов и агентов. Поэтому как общество в целом является средой, условием государства, так и совокупная гетерархия является материалом для кристаллизации из нее государственной монополии на право производства и контроля наиболее значимых для общества норм, практик и институтов. Каждому историческому типу государства (традиционно-династическому, национально-бюрократическому, децентрализовано-постмодернистскому) свойственен свой особенный способ оптимизации отношений с гетерархией, методов и попыток ее регулирования и кооптации, в том, что хоть отчасти поддается подобному регулированию. Но рано или поздно изменения общества (культурные, экономические, исторические) и, следовательно, расширение пространства гетерархии ведут к необходимости оптимизации и адаптации к этим изменениям различных форм государственных монополий. В противном случае, если воспользоваться биологической аналогией, не адаптируемый к новым общественным условиям вид государства катастрофическим (революционным) способом меняется новым .

Актуальность данной темы для современной России обусловлена фундаментальным изменением всей повседневности российского общества, его институтов, норм, ценностей, целей, правил. Онтологическая революция российского социума в результате значительно опередила на актуальном этапе развитие как государства, так и категориального и методологического аппаратов социальных наук. Продолжая зачастую оперировать «вчерашними» представлениями и модернистскими концептами обществознания, современное государство оказыiii вается бессильным перед вызовами будущего, которое осуществляется здесь и сейчас. Случившиеся изменения можно кратко характеризовать как отход от национальной модели общества классического Модерна к формированию нового общества — децентрализованного, сетевого, информационного, постмодернистского, постиндустриального, урбанистического, «общества потребления» и т. п. На наш взгляд, все перечисленные определения скорее суть описательные метафоры и методологические черновики. Поэтому они могут претендовать скорее на описание тенденций и контуров ближайшего будущего, чем на эссенциализм в отношении «нового общества» .

Безусловно, изменение типа новейшей российской государственности не могло не последовать за шоковыми социально-политическими и экономическими трансформациями, долго и смутно вызревавшими в последней трети века. Сегодня, после шока социально-политических реформ и изменения всего привычного уклада повседневности наступила относительная стабилизация. Становится возможным говорить о складывающихся в обществе тенденциях и закономерностях, присущих его новому состоянию. Проблема заключается в том, что нынешняя стабильность статус-кво в России была достигнута во многом ценой прямого подавления гетерархии, свертывания механизмов влияния общества на государство. Отчасти подобное положение стало возможным не только благодаря властным элитам, но и самому «индивидуализировавшемуся» российскому обществу, во многом добровольно отказавшемуся от участия в политике и диалога с государством как инструментом для достижения тех или иных целей .

На начальном этапе «тихой революции» обновленное российское государство и его лидеры даже постарались выступить главными локомотивами социальных изменений, следуя хрестоматийной и вполне справедливой мысли о том, что главный исторический агент изменений и модернизаций в России — само государство. Общество в России за последние двадцать лет действительно изменилось достаточно сильно, далеко уйдя от категориальной сетки модернистского обществознания, консолидирующих и легитимирующих институтов и практик Модерна, и эти изменения необратимы. Государство же вместо поиска оптимальных инновационных решений в новой реальности (поскольку традиционные, привычные способы уже не срабатывают, «чужой»

и свой исторический опыт здесь неэффективен и бессилен) довольно скоро начало «регрессивную обратную трансформацию» по достаточно простой и архаической модели псевдосоветско-модернистского и даже неотрадиционалистского толка, которая уже сегодня испытывает возрастающие трудности (и еще сильнее будет испытывать их в будущем), связанные с возможностями контроля гетерархии в обновленном российском обществе. А накопление гетерархии, ее «незамечание» и исключение ведут в конечном итоге к прогрессирующей дисфункции государства, которое в настоящее время трансформируется в направлении прямо противоположном тому, которое выступало ценностным и целевым ориентиром российского общества в самом начале «большого скачка» .

2., « »

Государство определяется нами как вид сложносоставной динамической монополии, которая определяется как совокупность идейных догм и институциональных норм через многообразные исключения, суммируемые в «прклятой стороне вещей» .

Государство надстраивается над повседневностью, но его монополия есть процесс, подтачиваемый перманентными центробежными процессами. Монополия государства на мораль и легитимное насилие выполняет важнейшую функцию стабилизации общества, объективации и поддержания неизменных правил игры, удерживающими от постоянного и конфликтного общественного производства анархических альтернатив. В результате монополия позволяет выработать механизмы, которые разрешают альтернативным ценностям и порядкам сосуществовать с данной монополией, являясь в то же время исключением из нее. Это подобно постоянной выработке организмом антител, защищающих от различных инфекций. Но стерильность внешнего мира и отсутствие вредных вирусов в свою очередь не являются абсолютным благом, поскольку лишают социальный организм готовности к отражению внутренних и внешних угроз и выработки искомого иммунитета .

Исключения являются не подрывом монополии, но самим ее условием, когда правило нуждается в определении через исключение, а всеобщее становится таковым лишь через преодоление особенного. Монополия формируется от противного, через включение/исключение в/ из своего универсального порядка институтов, практик, символов. Монополия государства пребывает в постоянном историческом процессе инкорпорации исключений, образующих основу реальной гетерархии в виде других ценностей, догм, норм, институтов как возможных источников легитимности государства. Исключение, трансформация и инкорпорация «иного» всегда осуществляется с переменным успехом, а включение исключений в правила никогда не бывает окончательным, так как любая норма всегда определяется через исключение. Отсутствие доминирующей нормы приводит в реальной политике только к войне различий, борьбе всех против всех, партикуляризму и дроблению больших политических форм. Проблема гетерархии норм и институтов таким образом неразрешима. Гетерархия, указывающая на возможные альтернативы и изменения, признается лишь затем, чтобы потом объявить ее злом и осуществить самоидентификацию от противного .

Предмет статьи заключается в анализе способов изменений и оптимизаций монополий государства на интеллектуальные нормы, институты 104. iii и легитимное насилие через описание случаев, когда монополия в силу разных причин перестает действовать; либо действует не в полной мере, параллельно с другими регуляторами; либо действует с неожиданными результатами. И собственно, как в своей истории государства пытаются преодолеть эти исключения, отграничивая или, наоборот, охватывая нерегулируемое пространство периферии (институциональное, интеллектуальное, географическое, «малые общества», «другого») в порядок универсальной монополии многосоставного «большого общества» .

Исходная посылка состоит в том, что в современном «большом обществе» всегда есть значительное теневое пространство, институциональные, нормативные, интеллектуальные лакуны, где государство в привычном виде монополий действует не эффективно, либо вовсе не действует. Более того, эти перманентные исключения как раз и обеспечивают стабильность и легитимность государства. Попытка государства установить тотальность монополии, «всё и всех сосчитать»

в тех или иных сферах оборачиваются парадоксальным ростом того, что можно назвать «прклятой стороной вещей». Поскольку окончательное торжество монополии на любом рынке является первым шагом к ее дифференциации и распаду. В результате «прклятая сторона»

неизбежно переносится внутрь самой монополии, благой Катехон оборачивается порочным Вавилоном, а зло начинает гнездиться в самих вещах. Как, например, в свое время не исчезла конкуренция за власть в — она была перенесена внутрь партии большевиков, дискуссии в которой стали в 1920-е годы эрзацем публичной политики как таковой. Аналогичные тенденции развиваются и внутри нынешней российской политической системы с доминирующей партией .

Перманентная борьба государства с «прклятой стороной вещей»

есть извечная попытка устранить гетерархию, умножение которой ведет к революционной трансформации государства, подрыву устоявшихся норм. Но с другой стороны, государство как сложная монополия может существовать лишь избегая тотального регулирования «прклятой стороны» как обратной стороны легального порядка. Поскольку тотальное регулирование в принципе невозможно, ибо строится на отрицании накапливающихся внешних и внутренних изменений во времени. Либо ведет к разрушению монополии, чье повсеместное доминирование неэффективно уже тем, что любое четкое определение границ легального-нелегального, дозволенного-недозволенного, нормального-ненормального ограничивает нормотворцев и агентов государства, лишая возможностей для адаптации к меняющемуся миру. В результате государства-монополии чаще погибают именно потому, что сталкиваются. Смысловой оборот «прклятая сторона вещей» введен в работе: Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2000. С. 157–164 .

. Мартьянов В. Многопартийная партия власти // Неприкосновенный запас. Дебаты о политике и культуре. 2007. № 3 (53). С. 12–22 .

с недостаточно катастрофичными для себя вызовами, а настоящие катастрофы приходят тогда, когда здоровый иммунитет уже потерян ввиду застоя как утери способности к адаптационным изменениям — такова ситуация «имплозии масс», упадка, угасания социальных энергий .

Гетерархия в той или иной степени существует во всех политических обществах, тяготеющих либо к большей степени имперской гетерархии (в виде всевозможных неравенств, исключений из права, привилегий, особых законов и областей их применения, учета традиций и обычаев различных групп людей, регионов и т. п.), либо к более универсальному законодательству, единообразным правилам управления, связанным с относительно гомогенными национальными государствами. Нормы и институты государства начинают корректироваться, когда лежащие в их основе ценности утрачивают свою запредельность, привилегированный статус, с помощью которого они легитимировали политику. Равенство сакральных ценностей профанному миру, то есть ситуация их реализации (овеществления) провоцирует ситуацию, где норма=не-норме, а сущее практически отождествляется с должным .

Однозначность социального мира размывается, появляется развилка альтернативных возможностей .

Как только возникает подобное равенство, в лишившейся «нормативных ценностей» политической системе сразу же начинает зреть ценностная альтернатива воплощенной в социальной реальности и политических институтах норме, взрывающая «естественный» политический порядок вещей рождением новых утопических ценностей и идеалов. Черпаются новые ценности и идеалы, главным образом, в «прклятой стороне вещей», то есть во всем, что исторически подавлялось и вытеснялось. И здесь «прклятая сторона» вдруг становится «утопической стороной вещей», открывая в них подавляемое и вытесняемое ранее содержание. «Исключаемые» ранее ценности и смыслы вдруг приобретают характер «исключительных» .

Монопольный субъект, таким образом, чтобы достичь искомого тождества с истиной, красотой и справедливостью вынужден избавляться от противоречий, то есть выбирать один из вариантов альтернатив в качестве привилегированного, а другие вытеснять. Эта неполнота, «половинчатость», неспособность к синтезу, создает пространство разрыва и «прклятую сторону вещей», где формируется параллельный мир подавления, принимающий форму «политического другого», различного рода аномалий .

Но выведенная за рамки государственного, политического и легитимного пространств социальная энергия никуда не исчезает. Накопленные, но не разрешенные конфликты усугубляются. Террористическая практика показывает, что привести в неравновесное состояние самотождественную систему можно только с помощью энергии катастрофы, которая способна не только побудить систему к изменениям в целом, но и вызвать цепную реакцию, гибельную для системы .

106. iii «Прклятая сторона вещей» проявляется в чрезвычайных ситуациях, в которых и производится установление нормы-патологии и последующая дифференциация. В таких случаях выявляются основания и сам механизм различения, применяемый монополией. Например, в области использования насилия — это хрестоматийное шмиттовское право введения особого положения, в котором не работают обычные законы. Кто им смог воспользоваться, тот и суверен, а его насилие и законы — легитимны .

В области идеологии и законов — это право определения границ общественного (публичного), то есть сферы политики как таковой, правил и условий участия в ней. Любое государство само по себе всегда стремится раздвинуть границы публичного и общественного, сделать так, чтобы частная жизнь стала лишь продолжением общественной, объектом контроля и «заботы», в качестве потенциального источника неопределенности, неподконтрольности, а следовательно, опасности .

В результате стремление к тотальности государства ведет к стиранию граней между обществом, государством, интеллектуальной и правовой автономией отдельных корпораций и индивидов. Тенденция вторжения государства в привычное лично-интимное пространство личности неизменно вызывает отторжение, даже если именуется в официальном дискурсе экстремизмом, неконструктивной оппозицией и т. п. Когда монополия пересекает невидимые моральные и легальные пределы, она автоматически взывает к социальной энергии, которая будет направлена на коррекцию и ослабление монополии. С другой стороны, расширяя монополию, государство стремится запретить зло другим политическим акторам, но она никогда не может сделать этого в отношении себя. В этом ограничении, имеющем отношение к саморегулированию и самоограничению, заключается слабость любой монополии, обусловливающая их неизбежный крах или, по крайней мере, временную потерю легитимности и конкурентоспособности .

3. :

Одним из наиболее древних и простых (за исключением геноцида, войн, убийств) способов отвода негативной социальной энергии от государства и подавления зреющих вариантов является исключение (отделение, разведение) альтернативных источников власти и норм в географическом пространстве. В xvii–xix веках перенаселенная и модернизирующаяся Европа избавилась от десятков миллионов лишних людей, колонизировавших практически весь остальной мир. Но в настоящее время бежать уже некуда. Мир перенаселен в целом, а ядерное оружие не позволяет перенаселенному Югу вторгнуться в виде прямой экспансии и традиционных войн в территориальное пространство стран Севера. Поэтому способами пространственного исключения неустойчивых элементов является либо высылка, либо апартеид. Более мягкая вариация — оттеснение подрывных элементов на периферию — остракизм, побуждение к эмиграции, ссылка в колонии, в провинцию, провоцирование ухода в подполье, в гетто. Эта стратегия может обрести вид в выстраивании параллельного субгосударства в виде альтернативных социальных сетей — мафии, теневого производства, колоний единомышленников, экологических поселений и т. п. История показывает, что многие такие колонии впоследствии становились ядром будущих государств в Новом Свете .

Весьма красочно подобный вариант географического бегства «неблагонадежных» людей от государства, имевшего место в Латинской

Америке в 1930-е годы, описывает К. Леви-Стросс:

–  –  –

Однако в настоящее время способ географической изоляции потенциальной гетерархии и «социального зла» эффективен все меньше .

Как из-за перенаселенности мира, так и в силу того, что «в глобальной деревне» современные коммуникации уничтожили пространство и время как существенное препятствие, способное возвести непреодолимую стену между монополией-государством и всем тем, что (и кто) ее подрывает. В результате современные монополии должны искать более изощренные способы подавления гетерархии внутри собственного же географического пространства .

4. :

В современном большом обществе его дифференцированные институты не могут опираться лишь на запреты, силу или веру, потому что государство, основанное на грубой силе и догматах, может опираться только на страх и воспроизводить рабов, а не граждан. Все военные режимы и хунты подобного рода недолговечны, будучи тесно связаны с персонами их породившими .

Для современных государств насилие есть крайнее средство. Здесь мы переходим от формальной легальности, требующей соблюдения закона к легитимности, суть которой в разделении большинством граждан тех идей, которые лежат в основании законов и институтов. Легитимные законы (режимы, порядки, правила игры) соблюдаются не из страха наказания и репрессивных санкций, а потому, что граждаЛеви-Стросс К. Печальные тропики. М., 1999. С. 263–265 .

не добровольно разделяют существующие ограничения, запреты и обязанности в обмен на набор неких прав, считая такой порядок естественным и самоочевидным, справедливым. Это своего рода активное соучастие людей в монополии, путем процедур всеобщих выборов, референдумов, опросов общественного мнения, экспертных и гражданских дискуссий, выплаты налогов, службы в армии. Каждый формально становится миноритарным акционером политической монополии, а значит, изначально может рассматриваться как лояльный субъект, заинтересованный в ее сохранении, хотя и имеющий право возмущаться ее мелкими недостатками .

Момент исторического перехода к подобной сложной монополии совпадает с циклом буржуазных революций и победным шествием принципов капитализма. В области политики это привело к разотождествлению государства и общества, когда первое из явления метафизического порядка становится инструментом, а второе получает через всеобщность избирательного права гражданское качество. В результате становится возможной современная (модернистская) политика в форме производства и борьбы «больших идеологий», связанных с рефлексией социально-политической действительности в форме идеологий, разбивкой общества на партии и классы .

Единый объективный язык в сфере политики, принадлежавший ранее наследственной аристократии, становится невозможным. Государство разотождествляется с монополией аристократии на власть, монарх перестает быть символом и источником легитимности, обязанности и права по отношению к государству возникают у всего взрослого общества .

В условиях распада традиционного общества обнаружилось, что коллективные субъективные реальности не совпадают. Все размышления о политике стали возможны только в форме теории, опирающейся на ту или иную идеологию и групповые интересы. Каждая из этих систем претендует на утерянную универсальность, сознавая при этом свою обусловленность определенной позицией внутри социума. При этом связь идеологий с определенными группами общества позволяет им это общество интерпретировать, но не позволяет встать над обществом .

Династическое государство потеряло функцию институционального гаранта универсального миропорядка. Этот процесс был связан с формированием публично-гражданской политики, ее выходом из-за «дворцовых кулис». У Гегеля государство еще выступало как одна из высших стадий развертывания абсолютного духа, реализация сверхчувственного порядка, главенствующая над гражданским обществом из сферы универсального закона истории. Но уже государство Маркса, понимаемое как вполне посюстороннее и земное образование, теряет свою трансцендентность, отражая динамическое соотношение интересов социальных групп, с лежащими в их основании производственными отношениями .

Основным итогом трансформации Старого Порядка становится конструкция представительной демократии и общественного договора, 110. iii в рамках которой, чтобы предотвратить распад общества, политическая монополия становится ограниченной во времени. Теперь это не более чем баланс сил, интересов, настроений, который может быть ненасильственно и легитимно изменен на очередных политических выборах .

Подобное пространство неопределенности становится одновременно и источником слабости государства, и источником его мощного адаптационного потенциала к меняющимся внешним условиям, и, наконец, ключом к новой легитимности. В идеальной модели государство становится не чем-то внешним по отношению к малым общинам, но всего лишь институциональным продолжением и приложением большого общества: «Если, например, в современном ан глийском языке слова «state»

и «nation» не только применяются как взаимозаменяемые, но и второе постепенно вытесняет первое, то в российской реальности «государство» и «народ» представляются не только несовпадающими, но чуть ли не противоположными понятиями. О противоречиях между гражданином и государством говорится так, как будто бы граждане не суть часть государства, а чиновники давно уже перестали быть гражданами…» .

Политическая модель монополии в виде представительной демократии связана с особым способом диалога, торга с «проклятой стороной», когда другой всегда включается в демократический порядок представлений в качестве контролируемого атрибута, необходимого для самоописания и целеполагания. Более того, другой часто симулируется, обнаруживается там, где его по сути не должно быть (да и реально не существует). Так обычные хулиганы становятся скинхедами (неонацистами), патриоты — фашистами, экологи — террористами, сексменьшинства оборачиваются борцами за права человека, любые бытовые явления легко обретают символико-политический контекст .

Гетерархия подменяется внутренним порядком дифференциации монополии. Признание другого предполагает принятие «универсальных» правил, по которым происходит установление порядков отличий. Сопротивление, маргиналы, недовольные, «конструктивная оппозиция» всегда включаются в систему представительной демократии, но на ее условиях. Проблема в том, что гетерархия может быть эффективна, только если бросается вызов монополии в целом, вызов, направленный на ее деструкцию. А здесь невозможен не только диалог и договор, но уже сами переговоры .

Поэтому бесконечная дифференциация идеологий, партий, групп интересов в рамках нормативного дискурса капитализма и представительной демократии с их ценностями и сложными институтами является способом монополизации данного социального порядка, контроАнкерсмит Ф. Репрезентативная демократия. Эстетический подход к конфликту и компромиссу // Логос. № 2. 2004 .

. Иноземцев В. Л. Вверх по лестнице, ведущей вниз // Le Mond diplomatique (русское издание). № 8. Февраль 2007 .

лирования «прклятой стороны», приемом собственного производства полезного «малого зла». Признавая неподвластность символов другого вне себя, большое общество начинает производить символически зло внутри себя, то есть у общества появляется способность к изменению и адаптации. Здесь же возникает новый вопрос: возможно ли в принципе естественное сосуществование монополии и ее противников, не связанное с попытками уничтожить их окончательно? Когда симуляция ценностных и фактических противоречий, провоцирование политической активности производится самой властью с целью артикуляции политического пространства вообще .

Кроме того, перенос контролируемого зла внутрь монополии не исчерпывает вызовы извне. В результате исчерпанный внутренний потенциал возмущения не является гарантией стабильности монополии. Реальная трансформация монополии в глобальном мире может состояться и путем воздействия извне как природного, так и идейного, рефлексируемого в альтернативных экологических, террористических, фундаменталистских проектах, которые деконструируют классические дихотомии Модерна .

Рассмотрим в качестве примера институциональные трансформации современного российского государства как все более неэффективной монополии. Кризис России как государства-монополии ярко проявляется в умножении институтов. Неформальные институты, становятся паллиативами формальных, непубличные институты вытесняют публично-политические. Возникают особые институты, выполняющие не те или иные оговоренные законами функции, но призванные решать конкретные ситуативные проблемы. Например, нигде нормативно не урегулированный институт поручений Президента : «Субституты — Госсовет и больше десятка консультативных советов при президенте, Совет безопасности, Общественная палата, полпреды президента в федеральных округах и их администрации, спецпредставители президента, общественные приемные и др. — не могут играть самостоятельной роли и служить каркасом политической системы, структурировать ее, обеспечивать стабильность. Это, скорее, приводные ремни, обеспечивающие президенту контроль над основными сферами жизни общества, но помимо президента не имеющие практически никакого смысла» .

Отсекая иностранные источники финансирования, постепенно с помощью грантов «приручается» сектор. Во главе с Общественной палатой создается «правильное» гражданское общество. В виде фиМартьянов В. С. Падение публичной политики в России // Свободная мысль. 2006 .

№ 5. С. 5–18 .

. Петров Н. Субституты институтов // Отечественные записки. 2007. № 6. О проблеме умножения политических параинститутов в современной России см. также:

Иванов А. Ф., Устименко С. В. Самодержавная демократия: дуалистический характер российского государственного устройства //. 2007. № 5. С. 56–67 .

112. iii лиалов партии власти формируется «конструктивная» оппозиция. Ужесточается политическое законодательство. Контролируются массмедиа .

Выборы и соцопросы показывают высокий уровень легитимности политического режима. Но гетерархия вопреки наблюдаемой очевидности не исчезает. Реальная политика вытесняется в непрозрачные, неконтролируемые, маргинальные сферы, трансформируя и свертывая технологически слишком сложный институт представительной демократии к неким более простым и привычным моделям удержания господства. Эти модели влекут умножение «прклятой стороны», поскольку представлены системой прямых запретов, ограничений и исключений, а не стратегией открытого управления гетерархией в публичной сфере .

В результате оппозиция как важный институт адаптации к изменениям и динамического равновесия монополии уходит в политическую тень, поскольку субъекты оппозиции не могут участвовать на равных в поле властной игры, на безальтернативных выборах и референдумах .

Получается, что переиграть властные элиты и государство можно лишь по правилам, которые они не контролируют. То есть вне формальных законов. Поэтому в обществе нарастают скрытая гетерархия как двойная система отсчета ценностей (двоемыслие), параинституты и отчуждение повседневных от легального порядка. Российское общество, как и в другие «последние времена», например, период застоя, вновь постепенно привыкает жить с «фигой в кармане», которая иногда становится вполне явной, например, в виде феноменальных успехов отмененного ныне голосования «против всех», которое есть, прежде всего, протест против действующей элиты и политического режима в целом .

Аналогичные трансформации переживают и властно-политические институты, превращаясь в способ неограниченной монополизации столь привычной для России «властесобственности» .

Проблема не в качестве новых институтов государства, которые в России существуют и могли бы функционировать вполне эффективно .

Метаморфозами российских политических институтов являют «прклятую сторону вещей», когда «творческое» переосмысление новых институтов политическими элитами привело к их негативной трансформации. Институты стали выполнять не идеальные, а замещающие функции, которые были востребованы реальной политической практикой .

При этом для поддержки монополии плохие и параллельные институты всегда лучше, чем их прямой конфликт или отсутствие, но без идейной легитимации их блага и незаменимости любые институты бесполезны .

Для этого требуется нечто большее, то, что сакрализует политические институты, заставляет в них верить по-настоящему .

Безусловно, идеальной политической системы или институтов не существует. Каждое государство вырабатывает всей своей историей оптимальные цели и институты с учетом собственной истории, географии, традиций, веры и т. д. Но институты могут функционировать только будучи легитимными, когда большинство граждан разделяет те идеи, которые лежат в основании привычных практик и законов. Идеи свободы, справедливости, равенства реализуются в разных политических институтах, но никогда не отождествляются с конкретными национальными образцами. Идеи автономны от реальности, а рецепт отечественного механического внедрения политических институтов демократии, свободы слова, разделения властей, выборов, рынка в случае России и ряда других стран не привел автоматически к установлению реальной либеральной демократии. Проблема в том, что демократические политические институты сами по себе не ведут к производству соответствующего типа ценностей. И идеи, и институты обусловлены социально-политическим, историческим пространством их возникновения .

Основной порок реформаторов 1990-х заключался именно в том, что они были не способны даже представить, что реализация «правильной теории», например, либертаристских реформ или эффективного института, например, конкурентных выборов, дающие патологический результат, объясняется не неким несовершенством российской реальности, а наоборот, неуниверсальностью применяемого рецепта. Совершенно непонятно почему, если двухпартийная система исторически сложилась в и Великобритании, то ее необходимо всеми силами внедрить и в России? Ведь такая система является особым случаем англосаксонских стран, а вовсе не эффективным правилом для большинства современных государств .

Поэтому теоретико-механическое копирование любых институтов без предварительного одобрения данным обществом легитимирующих их идей оборачивается фатальными политическими трагедиями целых народов. Институты вместо искомой эффективности начинают порождать «прклятую сторону вещей». Вместо конкуренции и в политике, и в экономике создается система федеральных и региональных властных и бизнес-монополий, вместо эффективности рынка осуществляется его «ручное управление», равенство уступает место увеличению всевозможных разрывов — региональных, по доходам и реальным возможностям .

Таким образом, любые благие институты могут быть обращены во зло и деуниверсализированы, не вырастая из самой практики и готовности общества к их «изобретению» и применению. Как свидетельствуют накопленные антропологами исторические данные, распространение в первобытных племенах огнестрельного оружия часто приводит лишь к одному финалу — самоистреблению диких племен, причем без всякого вмешательства белого человека .

Основные сложности, препятствующие эффективности новых политических институтов связаны с явными трудностями их морального и интеллектуального обоснования. В результате в политической системе обнаруживается отсутствие самой основы институционального каркаса — внятного легитимирующего проекта будущего, который ориентирует население на существующие формальные институты, а элиiii ты на служение обществу. Целевые макроэкономические показатели, озвученные В. Путиным на последнем заседании Госсовета в феврале 2008 года, которые Россия должна достичь к 2020 году, безусловно, не могут быть даже паллиативом подобного целевого проекта. Поскольку любая статистика констатирует факты, но не может породить смысла — ради чего все это, чем выгодны именно эти институты, а не другие?

В результате вместо лояльности и поддержания в собственных же интересах формальных институтов монополии граждане в своей массе предпочитают решать проблемы неформально, в обход институтов. Согласно негласным нормам никто не «стучит» на преступающих законы, не жалуется на нарушения. В обществе действует такая же омерта (закон молчания), как на Сицилии, не говоря о распространенной коррупции, взятках и подарках, с помощью которых преодолеваются формальные нормы и санкции: «У англосаксов и немцев люди помогают государству, легко сотрудничают с полицией и доносят на все нарушения, которые замечают. В Сицилии и у нас, в России, доносчиков презирают, как предателей». Таким образом, конвенциональность монополии в разных обществах сильно отличается. Если в современной Европе установлена высокая степень конвенциональности по поводу институтов государства и практик их поддержания, то на периферии исторической прародины современной представительной демократии, например, в России, Турции или Сицилии на структуры модернистского государства все еще накладываются горизонтальные практики традиционного общества, для которого любое соприкосновение с государством и его агентами расценивалось как нежелательное, а государство предстает как неизбежное и неустранимое социальное зло, соприкосновения с которым следует по возможности ограничивать и избегать. Поэтому любые гетерархические структуры, параллельные государству, до сих пор воспринимаются как более результативные, гуманные, очеловеченные, а государство часто является последним местом куда люди обращаются со своими проблемами, когда все иные возможности уже исчерпаны, будь то правоохранительная система, здравоохранение, местная администрация .

Все это свидетельствует о глубоком недоверии к формальным институтам государственной монополии в сложившихся клише массового сознания — суду («действующие органы власти всегда правы»), правоохранителям («от тюрьмы и от сумы»), депутатам («лоббируют только свои интересы»), выборам («победители распределены заранее»), политическим правам и свободам («их невозможно реализовать, от нас ничего не зависит») и т. д. Государственные институты как в традиционном обществе по умолчанию продолжают рассматриваться чуть ли не как неизбежное, некое внешнее для частной жизни зло, с которым можно лишь мириться, но не получать от них какую-то поБуровский А. Облик грядущего (системное расследование будущего). М.; Красноярск, 2007. С. 49 .

мощь и пользу. Результат один — усиление гетерархии, когда сохраняется мощь параллельного теневого государства «властесобственности», парагосударственных «сетей доверия», кланово-мафиозных структур, подменяющих собой функции привычных государственных институтов .

Проблема в том, что само государство отходит от декларируемых ценностей и целей, подавая обществу примеры, когда монополия не действует. Это слияние власти и собственности, неравенство перед законами, увеличивающийся разрыв реальных возможностей населения, явные противоречия политической риторики и практики. Ничто так не подрывает монополии как нарушающий и дискредитирующий действующий порядок пример тех, кто должен его всячески поддерживать и с кем она отождествляется .

5. :

Государство как сложная монополия часто может существовать лишь избегая попыток регулирования ряда феноменов «прклятой стороны вещей». Государство как монополия имеет в своей основе систему ценностей, правил и ограничений, а любая ценность в основе общественных правил является по своей сути запретом. Даже ценность свободы есть не более чем запрет «отнимать», покушаться на свободу. Проблема в том, что ни одна ценность не может находиться в «естественном»

привилегированном положении, поскольку все они логически уязвимы в качестве монопольных норм, предлагающих образцы должного, которыми монополия предлагает человеку руководствоваться в своей жизни, будь то ценности рациональности, эгоизма, коллективизма, чести, здравый смысл, «воля к власти», та или иная вера, традиция, научный эмпиризм и т. д. Ни одна из этих ценностей формально не может быть мерилом для других, поскольку все они являются ограничениями и императивами, разделяемыми людьми «здесь и сейчас» и действующими только в силу данных оснований, а не в силу их вневременной истинности. Объективной сверхценности, являющейся мерилом всех остальных ценностей, просто нет. И государство, и общество являют собой площадку исторической борьбы ценностей, которые время от времени уступают друг другу место «господствующей общественной нормы» .

Разные люди придерживаются различных ценностей, поэтому проблема их компромисса в обществе является перманентной. Как интегрировать верующих и атеистов, эгоистов и альтруистов, традиционалистов и обновленцев, общинников и индивидуалистов? Каждому свойственно выдавать свои ценности за аксиоматичные, всеобщие, самоочевидные. Но публичная сфера, являющаяся сферой гетерархии и конфликта ценностей, доказывает, что дело сложнее, чем представляется на первый взгляд. И выявить сферу всеобщего интереса, которая выходит за пределы частных, приватных пространств людей, можiii но только посредством общественных дискуссий и конфликтов, способов выявления господствующих нормативных представлений, которые обычно и закрепляются в законах. Но постоянная трансформация обществ приводит к тому, что любые нормы подвергаются перманентно коррекции, а самоочевидные ранее запреты (например, христианский запрет на ссудный процент или прелюбодеяния) перестают выполняться в новых общественных практиках и соответственно теряют силу те законы, которые были призваны их поддерживать. Если закон нарушается большинством, значит, он более не соответствует общественной морали и нуждается в коррекции или отмене .

В идейном основании любого государства гетерархия оформлена в виде целого ряда бинарных оппозиций, которые сводятся к одной:

норма/не-норма. И норма-монополия не может существовать без питающего ее пространства ненормальности. Норма выступает как самотождественное, тавтологическое, самоочевидное знание, связанное с привилегией монополии на прерывание общественных дискуссий и определение доминирующих политических истин. Соответственно не-норма проявляется как «объект умолчания», другой («свой иной»), как патологическое, ложное, латентное, подавляемое содержание, за счет которого тем не менее и оформляется привилегия истины нормы. Любые альтернативы трактуются субъектом монополии как антинорма. Но отсутствие альтернативы, даже если последняя симулируется, также ослабляет бинарный код норма — антинорма .

Дискурс нормы всегда принадлежит правящей элите, задачи которого связаны не только с онтологическим оправданием и легитимацией действующей власти, но и с «профилактикой» утопических вызовов, грозящих взорвать сложившееся политическое статус-кво. Но любые серьезные политические изменения ведут к разрастанию прклятой стороны. Нормативная борьба постоянна, и монополия обычно приручает, адаптирует и нейтрализует разрозненные группы — «потенциального Другого» — скорее, чем те смогут (и смогут ли), найдя общие интересы, составить ей действительную альтернативу .

Рассмотрим в качестве конкретного примера борьбы с ценностной гетерархией попытки формализовать в российском правовом поле политический экстремизм, связанные с принятием, интерпретацией и правоприменительной практикой Федерального Закона № 114 «О противодействии экстремистской деятельности» (от 25.07.2002 г., с последующими изменениями). Этот закон был призван установить монополию государства на определение области «политического экстремизма» .

В реальности вместо легитимных и эффективных способов профилактики всего того, что подрывает и опровергает монополию российского государства (а конкретнее — нынешний политический режим) и в силу этого трактуется как экстремизм, произошло умножение юридических сущностей. Оно в итоге не столько укрепило, сколько подорвало легитимность монополии государства на борьбу с экстремизмом, так как новый закон вошел в потенциальное противоречие с теми правами и возможностями, которые то же государство ранее гарантировало своим гражданам другими законами и, прежде всего, Конституцией .

Экстремизм (терроризм, шовинизм, расизм, политическое насилие) представляет интерес в силу того, что он является «прклятой стороны вещей» для идеологического консенсуса, достигнутого в том или ином обществе. Составляя те или иные «нормальные» классификации политического, власть и законодатели выносят за ее пределы то, что им реально и символически угрожает. Это моральное неприятие позволяет «от противного» реконструировать те мифы и легитимирующие практики власти, с помощью которых она создает собственные моральные основания, поддерживающие данный политический режим. Поскольку экстремизм бросает наибольший радикальный вызов действующей власти и государству, заключающийся в насилии. Черта между двумя насилиями — государственным и экстремистским — это вопрос нравственной противоположности .

Борьба с экстремизмом выполняет две важнейшие функции. Во-первых, она призвана проявлять на конкретных примерах «борьбы» моральную, ценностную монополию государства и всех тех, кто действует от его имени. Во-вторых, она проводит основополагающие политические границы: нормального/патологического, легального/нелегального, закона/насилия, морального/аморального. То есть легитимирует действующий политический проект, одновременно позволяя методами монополии на классификацию политического поля выводить за его пределы все то, что угрожает его дальнейшему существованию .

Экстремизм, сколь бы вымышлены ни были его реальные угрозы, составляет наибольшую ценностную угрозу для государства, поскольку является отрицанием его монополии, в виде основ данного общественно-политического устройства и призывом-действием к немедленному насильственному изменению государства, либо его отмене .

Экстремизм возникает именно тогда, когда крайние формы политического мышления переходят в «экстремизм действия» — террор, гражданскую войну, нелегитимное насилие, геноцид, этноцид, нарушение прав и свобод человека и прочие формы борьбы с монополией .

Дело в том, что государство не может бороться с теми, кто готов умереть во имя неких целей. Любые посюсторонние общественные институции могут требовать от человека многое, но не жизнь, иначе монополия просто рухнет, когда людям станет нечего терять. И люди готовые умереть за надежду, за «иное будущее» не могут быть предупреждены или перевоспитаны, поскольку они выходят за грань тех оснований законов и морали, которые действуют в современных обществах. Когда люди готовы отдать жизнь за свои убеждения, любые законные монополии и общественные конвенции для них перестают действовать. Поэтому террористы как нарушители негласной конвенции современности приобретают воистину дьявольскую эффективiii ность в сравнении с машиной государства, скованной гуманистической моралью, судами, законами и т. п .

«Проклятая сторона» общества, маргинальные группы, которые в силу различных причин не могут либо не имеют возможностей заявить о своих интересах и проблемах, обездоленные и ущемленные слои общества выражают свой социальный протест наиболее доступными, хотя и не легальными способами. В силу этого экстремисты широко используют практику политического шантажа действующей власти и общества в целом, направленную на дестабилизацию основ политического режима. Последовательная реализация экстремистской идеологии ведет к невозможности существования либеральных демократий в современных многокультурных и многонациональных государствах .

Дополнительно следует отметить некоммуникативность экстремистской идеологии и практики, даже не пытающейся достичь своих целей в рамках действующих институтов и правил. Субъекты экстремизма отрицают любые формы политического диалога и компромисса со своими оппонентами .

Основная проблема заключается в том, что нравственная противоположность действующей власти и экстремистов, устанавливаемая через подобные различия часто стирается, так как границы возможного, приемлемого и табуированного являются легитимными и эффективными лишь тогда, когда устанавливаются в результате широких и гласных общественных дискуссий, а не в одностороннем порядке, теми или иными нормативными актами. Отсутствие общественного обсуждения критериев запрета государством тех или иных организаций и произведений культуры (музыки, фильмов, текстов, изображений), изменение этих критериев, их двусмысленность, субъективность, а тем более избирательность могут привести лишь к одному результату — борцы с терроризмом и экстремизмом сами становятся неотличимы от террористов. А легитимное насилие вместо поддержания законов, общественных установлений и институтов становится кошмарной и повсеместной практикой моральной дискредитации действующего политического режима. Монополия морально упраздняет сама себя .

Таким образом, первый краеугольный камень в определении области экстремизма — это определение границ и форм политического насилия и его субъектов, которые являются легитимными и приемлемыми с позиций негласного общественного договора и тех, кто таковыми быть не может. Эта граница всегда относительна и подвижна в перспективе различных моральных, социальных и исторических позиций, присутствующих в том или ином обществе. Исторически реализация прав и свобод угнетенного, бесправного человека часто осуществлялась с помощью насилия, но это насилие имело нравственную легитимность и историческое оправдание, так как восстанавливало для значительной части населения всеобщие основы человеческих прав и свобод. В 18 веке восстание североамериканских колоний против Британской империи могло потерпеть неудачу, и отцы-основатели были бы казнены как обыкновенные террористы. По иному могла повернуться история и оценки ее ключевых субъектов в случае удачи российских декабристов или провала большевистской революции .

Поэтому суть экстремистского насилия связана прежде всего с деуниверсализацией принципов, лежащих в основании монополии на легитимное насилие. Если первая шкала в классификации экстремизма связана с критериями разделения легитимного и нелегитимного насилия, то вторая представляет собой необходимость разделения публичной (общественной) и частной (приватной) сфер жизни человека. Представляется, что сфера современной государственной монополии норм совпадает с областью публичного и общественного. Таким образом, экстремизм можно определить как нелегитимное насилие, осуществляемое в публичной (политической) сфере и подрывающее монополию государства .

Основные трудности связаны с невозможностью точно определить, где кончается приватное автономное пространство и начинается публично-политическое. Граница всегда условна, субъективна, подвижна и не поддается однозначной формализации. Сколько человек образует (публичное) политическое пространство? Как отличить «разжигание розни» от изложения политических убеждений и взглядов, информирования, комментария, изучения экстремистских доктрин и феноменов в рамках конституционных прав на свободу убеждений, вероисповедания, слова, свободу получения и распространения информации? Наконец, человек, излагающий определенные взгляды, может вовсе их не разделять, занимая позицию воображаемого оппонента. То же справедливо и в отношении хранения и чтения признанной экстремистской литературы, изображений, видеоматериалов, просмотр которых вовсе не производит автоматически человека в «экстремисты». Наконец, может ли экстремизм как вызов существующей политической монополии, выходящий за пределы очерченных ею координат нормального, быть только словом, можно ли судить людей за слова, отражающие их убеждения?

Борьба с экстремизмом, профилактика гетерархии, законодательное регулирование «проклятой стороны» неизбежно порождают экстремизм, также как борьба с энтропией способствует ее увеличению .

Некоторые вещи не поддаются регулированию, в противном случае государства не эволюционировали бы в качестве все более изощренных и сложных монополий. Поскольку приставка «контр-» к борцам с террористами не дает им автоматически морального права быть лучше, особенно если они используют те же средства, что и экстремисты .

Более того, государство теряет последние рычаги регулирования, когда экстремальная практика добровольно обращена человеком на самого себя. Когда он добровольно готов обменять свою жизнь в одностороннем порядке для доказательства неких неприемлемых государством норм. Будь то публичный отказ от тех или иных гражданских прав и свобод, голодовка или даже самоуничтожение в знак протеста 120. iii действительно могут быть экстремальной практикой символической борьбы и привлечения общественного внимания. Реализацией законного права человека поступать плохо не в ущерб другим. И степень «глухоты» власти к манифестациям существующих в обществе несправедливостей здесь напрямую связана с уровнем ее легитимности .

Таким образом монополия государства на легальное насилие, распространяемая на некие амбивалентные ценности, символы и смыслы, превращается в свою противоположность. Из гарантии безопасности, широких прав и свобод (а только в качестве таковой подобную монополию на насилие в современном обществе можно терпеть и легитимировать) монополия на насилие превращается в монополию на нечто другое — определение добра и зла. Контроль над «проклятой стороной» фактически превращается в повод контроля над обществом в целом. Таким образом, экстремизм является лакмусовой бумагой, разрушителем границ монопольного нормативного поля, практикой, намечающей пределы этой «универсальной шкалы» извне. Практика экстремистов испытывает на прочность общественные конвенции относительно общепринятых норм и возможных легитимных форм борьбы с легитимной монополией .

Например, преступный с позиций государства произвол может быть оценен оппозицией и восходящими классами как революционная практика освобождения от несправедливости. Таким образом, нелегальная в аспекте существующих «разумных норм» практика может быть одновременно легитимна в перспективе мировоззрения социальных слоев и классов, чьи интересы не могут быть реализованы иначе как путем «произвольного» изменения данного общества, долговременных общественных конвенций и ограничений в виде морали, прав, свобод и обязанностей граждан .

Таким образом, гетерархия большого общества никогда полностью не устранима, являясь одним из его «теневых» фундаментальных оснований. Попытка довести борьбу с гетерархией до логического конца оборачивается тотальным подозрением к любым переменам и альтернативам, связанным с практикой активного несогласия с нормами, законами, институтами и традициями данной политической системы, частными решениями и действиями любых субъектов монополии. Гетерархия может выражать неприятие как решений отдельных должностных лиц относительно частных граждан, так и фундаментальное неприятие общественных законов, практик, институтов, социально-политического устройства общества в целом. Гетерархия бывает активной (бунт, демонстрация, митинг, забастовка, пикет, голодовка, акции гражданского неповиновения) и пассивной, связанной с отказом от публичной борьбы (инакомыслие, сознательный уход в политический андеграунд, абсентеизм, голосование «против всех», подписание петиций и обращений и т. п.) .

Гетерархия также может быть как конвенциональной, направленной на поиск консенсуса на основе действующих норм права и традиций, так и неконвенциональной, то есть революционной. Неконвенциональная гетерархия проявляется в отрицании возможности достижения поставленных целей средствами «парламентской борьбы», прибегании к прямому политическому действию в обход институтов, опосредующих социальные интересы .

Гетерархия является чутким индикатором расхождения легального и легитимного, действительного и возможного в сложившейся организации общества. Она является одним из механизмов саморазвития демократических государств, включая в себя критическую рефлексию оснований действующего политического режима, сводов законов и обычаев. Гетерархия может опираться как на нравственность, так и превращаться в политическое насилие. Но в любом случае гетерархия является самим условием возможности отстаивания своих интересов гражданами и их коллективами перед лицом государства .

6. :

- В идеальной модели современности-модерна внешние ограничения государства-монополии сводятся в минимуму, фактически здесь легальна может действовать только самоцензура. Индивидуалистическая модель большого общества основана на проекте Просвещения, которое, по словам Канта, дает каждому взрослому гражданину возможность интеллектуальной автономии, право пользоваться собственным разумом для вынесения любых своих суждений и аргументации любых своих поступков, что плохо согласуется с внешней цензурой .

Для этого от человека требуется определенное мужество и смелость, поскольку подобная свобода снимает ответственность за поведение человека с любых внешних регулятивных инстанций, будь то государство, традиция, социальный класс, семья, трудовой коллектив и т. п. Эта свобода имеет оборотной стороной долг нести личную ответственность за все сказанное и сделанное. Однако государство никогда не устроит подобная саморегуляция, поскольку интересы и права отдельных людей имеют свойство пересекаться, а для разрешения конфликтов нужен посредник, хранящий нормы, то есть государство .

Современные многосоставные, плюралистичные, урбанистические общества уже невозможно без их насильственной деградации и упрощения свести к традиционной одномерности, когда одно вероучение или система ценностей способны объединить абсолютное большинство. Это возможно лишь в случае, когда народное мнение никто из культуртрегеров и прогрессов спрашивать не будет. Однако подобКант И. Ответ на вопрос: «Что такое Просвещение» // Кант И. Соч. в 6 тт. Т. 6 .

С. 25–36 .

122. iii ное ограничение и «регуляция» гетерархии могут иметь лишь единственный эффект — расширение пространства произвола тех, кто возложил сам на себя от имени различных воображаемых конструкций и коллективных общностей (государство, Россия, мораль, бог, истина, пролетариат, «нормальные люди») монополию на определение политической нормы и патологии .

Возникает резонный вопрос — а судьи кто? Факт занятия неких государственных, властных постов вовсе не делает их легитимными «прогрессорами» в отношении всех остальных. Легальные основания монополии не самоочевидны. Поскольку в мультикультурном и мультиконфессиональном обществе все ценности имеют право на существование, в том числе если они кому-то не нравятся. Поэтому в современном секулярном мире любые внешние ограничения, адресованные взрослым людям и исходящие от инстанций государства, церкви или иной корпорации, все чаще встречают обоснованное сопротивление, так как представляют не что иное, как попытку превратить любого рационально мыслящего и самостоятельного индивида в ребенка, якобы не способного отвечать за свои действия и нуждающегося в неких «родителях», которые за него и для него будут определять «что такое хорошо и что такое плохо», решать что можно читать, писать, говорить, изображать, а что нельзя .

В подобном индивидуализированном обществе человек будет действовать скорее вопреки внешним запретам, отстаивая пространство своей привычной свободы и солидаризируясь с теми, чью свободу пытаются поставить под сомнение путем низведения к искусственному состоянию детской неправоспособности. Любое сокращение прав и свобод, приватно-автономной сферы индивида со стороны государства является динамическим процессом и без сопротивления людей, обозначающих разумные пределы вмешательства общества в частную жизнь, ее огосударствление может зайти весьма далеко .

Безусловно, искушение монополии всегда состоит в том, чтобы вместо уговаривания, аргументации, дискуссии, диалога и попыток наладить со своими реальными или воображаемыми оппонентами равноправную коммуникацию просто запрещать, сажать, ограничивать всех тех, чьи убеждения и действия не вписываются в господствующие идеологические представления и нормы, наказывать как провинившихся детей, которые чего-то там «недопонимают». Но эффективность подобной простоты лишь кажущаяся, а в ее основе часто лежит бессилие вертикального классово-идеологическо-индустриального государства перед сетевым, мобильным и все менее связанным национальными границами обществом и его группами, неспособность государства отстоять свою правоту в интеллектуальном поле, не прибегая к системе насилия, пусть и легального, но часто уже не легитимного .

Поскольку любое законное насилие становится просто насилием, если к нему прибегают слишком часто и безрезультативно .

Поэтому наблюдаемая ныне правотворческая агрессия российского государства в области определения экстремизма, регулирования выборов и информационной повестки, которая исходит из презумпции виновности граждан, ведет лишь к обратному результату. Запретный плод сладок. Лучший способ мотивировать людей что-либо сделать, это запретить данное действие. Тем более что, например, такие занудно-графоманские тексты, как, скажем, «Майн Кампф» А. Гитлера, можно прочитать только вопреки стимулирующему запрету, а вовсе не благодаря его наличию в свободной продаже. Искусственный дефицит зла и отсечение «проклятой стороны», любые ограничения будут тут же восполнены с лихвой параллельными и неформальными каналами информации .

В плюралистическом обществе ни одна идеология не может быть в монопольном положении, а общенациональная идеология, как показали бесплодные попытки ее конструирования в России 1990-х годов, вообще невозможна: любая идеология призвана выражать в историческом контексте взгляды части общества, той или иной социальной группы, но не общества в целом. Соответственно не возможна и над-идеологическая, объективирующая позиция, которая могла бы, исходя из собственных внутренних критериев, отделить экстремизм и «проклятую сторону»

от «нормальных идеологий». Здесь опора государства на идеологии оказывается нефункциональна. Таким образом, государство как монополия стремительно сокращается, а легитимность способов прямого регулирования в тех или иных сферах общественной жизни постоянно падает .

Когда-то оправдание подобного регулирования строилось на великих целях, требующих жертв и самоограничительной аскезы, будь то война, соперничество с другими странами, модернизация, построение коммунизма и т. п. В современном мире подобное алиби государства воспринимается как неудачное оправдание чьих-то корпоративных интересов. Великие цели и «гранд нарративы» по сути нужны в нынешнем мире лишь тем, кто оказывается лишним в «индивидуализирующемся», информационном, сетевом обществе, складывающемся в мегаполисах — это раздутые аппараты федеральной и региональной бюрократии, спецслужбы, армия,, госмонополии и пр. Поскольку в саморегулирующемся и девертикализированном урбанистическом обществе потребность в них все меньше, они теряют функциональное алиби, легитимность и финансирование .

Тем не менее уже ненужные части государственной монополии модернистского образца тоже борются за право на существование. А поскольку былая система сдержек и противовесов не работает, российское государство разрастается тем больше, чем менее общество нуждается в нем. По данным Росстата к 2006 г. число чиновников выросло до 1,5 миллиона человек, что в полтора раза больше, чем общее количество чиновников в. Фактически адаптационная к новым условиям административная реформа государства провалилась, а российское государство все менее способно выработать новые меiii ханизмы лояльности граждан, взамен привычным классово-идеологическим. В результате лояльность перестает быть одним из факторов удержания монополии, поскольку должна скрепляться не только удовлетворением текущих потребностей и обеспечением относительно комфортных условий жизнедеятельности граждан, но и некой сверхидеей, которая легитимирует насилие государства и обеспечивает консолидацию общих ценностей и идеалов. Подобных сплачивающих проектов новейшим российским государством за последние 20 лет предложено не было. Возможно, потому, что множественные и разнообразные трансформации Модерна, ускоренные социальными изменениями постбиполярного мира, в особенности опытом развала/распада, не являются окончательными в своих существенных чертах .

Происходящие трансформации российского государства как вида монополии не всегда явно выражены институционально. Такие «метаморфозы», как переходы от классового общества к массовому (потребительскому), стирание различий социальных групп и их превращение в виртуальные «группы населения», процессы трансгрессии привычных идеологий и легитимирующих политику ритуалов (выборы, демонстрации, опросы, референдумы и т. д.), индивидуализация и урбанизация постмодернового мира, все еще плохо описываются доминирующим ныне категориальным аппаратом эпохи Модерна .

Поэтому популярные теории постиндустриализма, информационного или сетевого общества, «общества без идеологий и утопий», транснационализации во многом является желаемым образом будущего, нежели эффективным способом описать реальность настоящего и интегрировать на более универсальных основаниях растущую «проклятую сторону». Нации-государства все еще остаются ключевыми монополиями мировой политики, сколь бы активно их легитимность ни подтачивали транснациональные корпорации и мультикультуралистские теории. С позиций социальной диагностики скорее можно говорить об усилении «неодновременности» современных сложных обществ, «гетерархии» государств и увеличения вызовов легитимности, стоящих перед нациями в условиях общей транснационализации политического .

Представляется, что успешность преодоления критической гетерархии выражается в том, насколько конкретному обществу удается сгладить различные формы неравенства, допуска людей к различным возможностям и «неодновременности». В России гетерархия сегодня, безусловно, растет. И причиной тому — именно методы ее подавления, а не преодоления. Ее фундамент проявляется в имущественном расслоении; растущем образовательном и статусном неравенстве; географическом неравенстве региональных различий; ценностных конфликтах поколений, социальных и этнических групп, проживающих в урбанистических и неурбанистических культурных ландшафтах, граница между которыми является фронтиром прошлого и будущего, синтезировать которые в настоящем становится все сложнее .

В 2000-е годы эволюция государственных институтов и их легитимирующих оснований в России двигалась в направлении все большей монополизации и унификации политического пространства. Безусловно, централизация российского государства в 1990-е годы была необходима, чтобы новые политические институты и лежащие в их основе общественные логики вообще возникли и заработали, хоть как-то выполняя свои функции. Однако чем дальше, тем больше централизация и построение функциональных вертикалей власти выполняли функцию алиби для свертывания конкурентной и непредсказуемой публичной политики. Государство фактически начало отказываться бороться с гетерархией и социальной энтропией в публичном политическом поле. Публичное пространство продолжает сокращаться, система формальных сдержек и противовесов постепенно отмирала, сменяясь договоренностями узкого круга лиц, а институты приобретали все более декоративный и номинальный характер. Например, несмотря на федеративное устройство России, были фактически упразднены самостоятельные пространства региональных политик. Экономика постепенно эволюционировала в замкнутую цепочку монополий федерального, регионального и местного масштаба во всех основных сегментах рынка. Контроль над основными способствовал перемещению общественных дискуссий в более маргинальные пространства (Интернет, круглые столы, экспертные клубы и т. п.) .

Метод банального огосударствления экономики и разрастания контролируемой публичной сферы в современной России, призванный сократить пространство гетерархии, по сути, возвращает государство и методы его управления к классическому «советскому Модерну». С другой стороны, российское общество данный исторический этап окончательно преодолело в ходе урбанизации, перестройки и последующих институциональных трансформаций, доказав, что возврат в историю невозможен, а государственные и общественные идеологемы и структуры классического Модерна будут работать все хуже. К аналогичным выводам приходит и известный социолог Б.

Дубин, обобщающий результаты социально-политических изменений постсоветского периода:

«Ни одна из основных проблем постсоветского социума — строительств современных институтов, нормализация процессов воспроизводства общества и систем его управления, интеграция страны в большой мир — не только не решены всерьез, но отодвинуты даже их постановка и обсуждение. Большинство серьезных и неотложных реформ — земельная, армейская, образовательная, жилищно-коммунальная — не сдвинулись с места». Соответственно, наблюдаемые в 1990–2000 годы процессы. См. подр.: Мартьянов В. Метаморфозы российского Модерна: Выживет ли Россия в глобализирующемся мире. Екатеринбург: УрО, 2007 .

. Дубин Б. Жить в России на рубеже столетий. Социологические очерки и разработки. М., 2007. С. 6 .

126. iii изменения постсоветского государства описываются Б. Дубиным как «упразднение или кардинальная трансформация собственно модерновых институтов… возвращение и нарастание имперских, ностальгически или остаточно великодержавных моментов в системах коллективной идентификации [выд. авт.] российского населения — мифов об «особом пути» страны, изоляционистских установок в отношении Запада, реакций отторжения и агрессии по адресу этнических «чужаков» .

Это процессы нарастающей неотрадиционализации социума… воскрешение в массовом сознании мифологии силовых институтов и авторитарных систем (армии, тайной полиции)…» .

Более того, как аргументировано утверждает социолог Л. Гудков, «поскольку центральные институты в России, поддерживающие символику и семантику всего социального целого, — это институты государственной власти, вооруженных сил, „органов”, то “насилие”, “агрессия” превращаются в доминантные коды социальной организации населения. Где действуют нормы демонстративного насилия, там вытесняются проблематика и сам язык “понимания“» .

Соответственно, наблюдаемое функциональное упрощение оказалось эффективно только во «внутренней реальности» самой власти, способом по преодолению ее собственной гетерархии в виде усмирения региональных элит, формирования механизма «преемничества», обеспечения парламентского большинства, устранения из «большой политики» независимых и несистемных игроков-олигархов, коррекции выборного законодательства и как следствия предсказуемости народных волеизъявлений и т. п. Но общая гетерархия расколотого постсоветского общества, экономическая, региональная, поколенческая и идейная дифференциация вовсе не уменьшились. Наоборот, поскольку общество имеет все меньше механизмов для заявления своих ценностей, целей и требований, все чаще рассматриваемых государством как разрастание «проклятой стороны», происходит определенная деградация обратной связи всей системы механизмов адаптации и самонастройки государства и общества к происходящим внутри и вне его изменениям. В результате, если воспользоваться биологическими аналогиями, государство начинает испытывать явные трудности с приспособлением к внешней среде системы. Поэтому возможные изменения этой среды — экономические кризисы, системные конфликты элит, природные катаклизмы, внешнеполитические вызовы и революции могут привести к элементарному уничтожению системы государственных институтов в нынешнем виде. Чем активней государством изживается «зло» гетерархии в пользу монопольного «добра» — путем замалчивания, исключения, запрета — тем все более опасные и неизлечимые формы начинаТам же. С. 7 .

. Гудков Л. Д. Невозможность морали. Проблема ценностей в посттоталитарном социуме // Независимая газета. 09.04. 2008 .

ет принимать «проклятая сторона», угрожая в конце концов разрушить не изнутри, но извне (где, собственно, и оказывается все вытесняемое и исключаемое) доминирующую монополию .

Основная проблема заключается в том, что монополия российского государства меняется в сторону воспроизводства и симуляции когда-то бывших эффективными исторических институтов, в направлении «неотрадиционализации», в то время как все более «индивидуализированное» российское общество меняется по направлению к будущему, которое не имеет аналогов в прошлом и настоящем, а следовательно требует не аналогий и применения отработанных временем рецептов и институтов, а творческого изобретения все новых механизмов регуляции общества, основанных на все более универсальных и эгалитарных основаниях, отсылающих не столько к пространству тех или иных исторически и культурно сложившихся национальных политий, сколько к глобальному миру. Поскольку эффективность государства в актуальной миросистеме может быть только глобальной, а национальное — лишь одно из многих мест применения глобальных социальных новаций .

Но модернистскому государству все труднее управлять массовым, потребительским, аполитическим обществом. Масса ускользает от определения своей сущности, фиксации своей идентичности, патриотической риторики (потребитель — естественный космополит), всех тех приемов национальных государств, посредством которых ей можно было бы манипулировать как политическим субъектом, единым политическим классом. В свою очередь жесткой стратегий масс является провокация, которая, будучи осуществлена демонстративно, заставляет власть прибегнуть к альтернативе, на угрозе которой строится ее сущность — к насилию. Однако власть, генетически вырастая из насилия, строится затем именно на его исключении и недопущении как на неприемлемой альтернативе, санкционирующей выбор в пользу другого решения. Поэтому необходимость прибегать к насилию дискредитирует власть: «Провокация является вызовом для властителя, требующим от него демонстрации или даже реализации своих альтернатив избежания, что приводит к разрушению его власти им же самим. Это типично детское испытывающее поведение, которое, однако, может быть рекомендовано и как общественно-политическая стратегия». И практика оранжевых революций наглядно показывает, как технологически из подобных провокаций государства произрастают революционные изменения .

• В России последних десятилетий активно фундаментально изменяется социальная структура общества, требующая иных целей, институтов и способов организации общества и принципов публичного пространства. Растет производительность труда, сокращается число рабо

–  –  –

128. iii чих и крестьян. Если раньше они составляли классовое большинство, то нынче в меньшинстве. Растет влияние мегаполисов и городского населения, все больше людей с высшим образованием. Расширяется количество занятых в сфере услуг и креатива, а не поточного производства. Все это в виде превалирующей концепции потребительского общества приходит на смену классическому классово-индустриальноидеологическому обществу Модерна. Вместо классов — группы населения и массы. Вместо участия в системе производства основным критерием социальной стратификации становится уровень потребления .

Вместо идеологий — прагматизм, представляющий отказ от открытой конкурентной политики, основанной на доказательстве определенных ценностей, вместо партий — лоббистские структуры, исчезающие, как только их разовая функция выполнена или провалена .

В актуальных обществах перестают работать такие формы контроля общих правил, как классические партии и идеологии. В условиях ослабления национальных государств, различные меньшинства все успешнее борются за изменение своего положения внутри общества, не будучи способны изменить общество в целом. Усиливающаяся неразрешимость конфликтов групповых интересов, когда потеряны механизмы их вывода на государственно-политический уровень, наносит удар по легитимности государства, вере в его способность руководствоваться всеобщими интересами. Само государство вместо поиска новых технологий легитимации также стремится к апологии своей уникальности, а не к универсальности. В результате в обществе доминируют институты неформальные, непрозрачные и непубличные, разрастается «проклятая сторона вещей», не подчиняющаяся формальным правилам. В результате привычные институты становятся лишь придатками и продолжениями неформальных институтов и практик, лишь оформляя уже принятые решения .

В настоящее время критерием роста гетерархии в России служит то показательное обстоятельство, что открытие доминирующим культурным кодом «проклятой стороны» то в одной, то в другой сфере (идеология, культура, экономика, география, климат) оказывается столь неожиданным и болезненным для нормативного сознания властной элиты, что оно уже не прикладывает естественных для монополии усилий, направленных на включение иного во внутреннее содержание системы. Другое впервые предстает как абсолютно иное, не только не включаемое в систему, но даже не вступающее в коммуникацию с ней. В результате единственный вариант, видимый элитами, это подавление или отстранение от элементов и признаков гетерархии — географическое, институциональное, интеллектуальное, законодательное. Это проекты различных изоляций от «проклятой стороны» в виде автаркий, «остПаршев А. П. Почему Россия не Америка. Книга для тех, кто остается здесь. М., 2000 .

рова Россия», сохранения кода православной цивилизации, «удержания» сакральной география евразийской державы. Логика всех подобных проектов проста — Россия может противостоять гетерархии только путем приобретающего для нее самоценный характер удержания от варваризации и апокалипсиса. Поэтому все в мире может меняться, кроме России, для которой любые изменения пагубны, так как она выполняет незаменимую миссию — удержание равновесия глобального мира. Все это подтверждает необходимость пересмотра оснований монополии современной российской государственности, которые в почти неизменном виде наследуются из имперского прошлого и советского периода, проецируясь и на ближайшее будущее .

Проблема в том, что в современной России вновь сформировалась историческая моноцентрическая политическая система, где один центр силы — Кремль, может подавить все вместе взятые остальные центры (регионалов, гражданское общество, «третий сектор», крупные ) силовым путем. Поэтому формирование общих формальных и публичных правил игры в российской политике оказалось затруднено. Поскольку присущее европейским демократиям искусство компромисса рождается тогда, когда сложносоставное государство формируют несколько равных по своим возможностям центров силы, неизбежно приходящих к выводу, что «война всех против всех» бессмысленна .

В результате начинается совместная выработка сценариев, институтов, правил, которые могли бы обезопасить от возможного политического произвола, «игры не по правилам» всех реальных политических субъектов, будь то партии, бизнес, армия, население в целом .

Таков был путь многих европейских стран, но не нынешней России, где государство последовательно трансформировало все элементы и институты, генерирующие пространство неопределенности. Например, выборы все чаще предстают не как способ ротации элит, где основная функция — генерировать неопределенности и альтернативы, а как механизм укрепления властвующих. Россия также опровергла тезис, что партии предназначены для конкуренции и захвата власти с целью реализации своих программ. Согласно принятым в современной теории правилам, политические системы, где доминирующая партия набирает более 60 процентов голосов — не могут быть демократическими сугубо по техническим основаниям. При условии соблюдения всех правил равной конкуренции идеальных выборов, ни одна из нескольких партий не способна набрать такое количество голосов естественным путем. Но отечественную власть подобные теоретические изыски не волнуют. В области избирательного законодательства госПанарин А. С. Православная цивилизация в глобальном мире. М., 2000 .

. Дугин А. Апология национализма // Консервативная революция. М., 1993 .

. Гудков Л. Д. Невозможность морали. Проблема ценностей в посттоталитарном социуме // Независимая газета. 09.04. 2008 .

130. iii подствуют заградительные цензы и дискриминационные практики:

«процессы модернизации в России блокируются центральными, символическими институтами социальной системы, режимом власти. В этом смысле надежды на авторитарный вариант модернизации безосновательны, поскольку латентные функции этих институтов заключаются в систематической девальвации ценностей и подавлении механизмов, могущих инициировать появление более сложных форм социальной организации. Дефицит ценностей компенсируется архаическими и простыми формами регуляции — обрядоверием, имитирующим веру, традиционалистскими ритуалами, фобиями, предрассудками, мифами, санкционирующими те или иные социальные практики. Стерилизации подвергается главный принцип модерности — формирование автономной субъективности… Сегодня мало кто из «элиты» (включая и культурную) готов или хочет, как раньше, идентифицировать себя с защитой бедных и обиженных, нести просвещение, выполнять функции представительства народа перед властью, говорить о своей совестливости, сочувствии, о «добром сердце» и прочем. Эти игры кончились» .

Известно, что исключительными правами могут наделяться только те, кто берет на себя некие обязанности (служить, воевать, жертвовать собой и т. п.). Поэтому основная характеристика элиты, это исключительность в своей способности к самопожертвованию ради других. Только тогда она имеет моральное право решать за всех остальных, а не обретает это право в силу занятия неких постов во властной и иных иерархиях .

В области интеллектуального и морального доминирования следует признать, что отечественные элиты постсоветского периода не имеют морального авторитета, который не стоит путать с популярностью .

Поэтому, невзирая на то, что они заняли верхние позиции в социальной иерархии общества, их реальная легитимность чрезвычайно низка .

То же правило транслируется на действующие институты. Элиты, олицетворяющие государство, в постсоветский период не сделали ничего, что могло бы укрепить их легитимность, моральный авторитет и «естественное право» находиться там, где она находится. И проблема вовсе не в подмене национальных интересов корпоративными. Она заключается в отказе обществу в какой-либо политической субъектности, отношении к нему как к ребенку, который чего-то там недопонимает или просто капризничает. Но стоит ему «правильно» объяснить и оно согласится с единственно верным выбором, либо будет переведено в разряд адептов иностранного влияния и экстремистов, которых надо «мочить в сортирах». Например, с безальтернативностью преемника или расценками естественных монополий. А еще лучше запретить и наказать все противоречащее своеобразно понятым интересам государства для профилактики будущих несогласий, протестов и цветных революций. Тогда и объяснять не надо будет, за отсутствием инакомыслящих .

В результате актуальные институты без опоры на моральный авторитет постепенно деградируют и мутируют, поскольку могут опираться только на угрозу насилия, произвол, административный ресурс. И терпение большинством общественного порядка, на изменение которого они почти не могут повлиять, еще не значит его действительного приятия, то есть легитимности. А реальная угроза нынешнему государству связана прежде всего с возрастанием и реваншем всего того, что последовательно подавляется и вытесняется самим государством из пространства нормы .

Поскольку группы гражданских, парагосударственных интересов сегодня слишком искушены и опытны, чтобы вступать в тот или иной конфликт с органами власти, не подготовив стратегию победы. И, как правило, власть всегда прогибается перед организованным выражением гражданского интереса, будь то интерес олигархов и элит (отмена налога на наследство и плоская шкала налогов), владельцев праворульных иномарок, получателей монетизированных льгот и т. п. Общество молчит, но молчание это обманчиво. На самом деле оно все менее предсказуемо в свой кажущейся «имплозии». И это может сыграть злую шутку с политическими элитами .

Негосударственные политические акторы отдают себе отчет в том, что уже не могут переиграть властную элиту на ее поле игры, на безальтернативных выборах и референдумах. Но поскольку этими институтами политическое взаимодействие в обществе не ограничивается, вполне возможны успехи групп гражданских интересов за пределами этого свернувшегося как шагреневая кожа пространства публичной политики. Переиграть элиты и государство можно лишь по правилам, которые они не контролируют. То есть вне законов, формальностей и условностей .

Безусловно, российское общество все больше нуждается в консолидации посредством новых институтов, легитимирующих утопий и проектов, апеллирующих к будущему и соответствующих уровню развития общества. Иначе более справедливое будущее просто не возникнет взамен слишком многих не устраивающих настоящего. И формирование общества будущего, ценностей и принципов управления им часто осуществляется не через возможности и услуги, предоставляемые «неотрадиционалистским государством», а через отказ от них, некую индивидуально-коллективную автономию от государства и даже аскезу .

Поскольку отказ от переоцененных благ актуального государства и нарастающая дисфункция целей, ценностей и институтов, воспроизводящих монополию российского государства, становится отказом от самого государства, по крайней мере, в данном виде .

–  –  –

В оригинальном тексте употребляется много собственных терминов Мишеля Фуко. Некоторые из них здесь переданы иначе, чем в традиционных переводах, что связано с особенностями тематики — политической и экономической — данной статьи, в которой термины заиграли по-другому. В первую очередь это касается неологизма Фуко gouvernementalit: он переведен тоже неологизмом «управительственность». Переводчику кажется, что этот вариант более полно отражает значение, которое Фуко никогда не определял, но которое все же вытекает из контекста: gouvernementalit — нечто вроде «искусства (у)правления» или «ментальности (у)правления» (gouverne + mentalit), — но одновременно в нем слышится существительное, образованное от прилагательного gouvernemental (правительственный), которое в более общем значении переводится старым словом «управительственный». Традиционный перевод gouvernementalit как «управление» или «правление» решительно не годится, потому что «(у)правление» — это gouvernement, и именно в этом смысле он появляется здесь, часто в одной фразе с gouvernementalit. В тексте противопоставляются gouverner и regner, переведенные, соответственно, как «править/ управлять» и «царствовать» (этимологически regner — от латинского rex, regis — царь). Фуко (и авторы статьи) часто употребляют другие, близкие по смыслу слова (gestion, domination, administration, etc.), выделяя в них особые вторичные значения. Переводчик старался передать это через русские синонимы, хотя, возможно, не всегда удачно .

Перевод термина souverainit оставлен в традиционном виде — «суверенитет». Этот вариант хотя и не целиком отражает все значения (кроме специфического «суверенитета», во французском это и «верховная власть», и «господство»), но «суверенитет» уже стал в русском «техническим термином Фуко». Термин veridiction («говорение истины») не переводился, он оставлен в русифицированной форме — «веридикция» .

Словарный ряд nature–naturel–naturalite сложно перевести единообразно. Это и «природа–природный–природность (?)» и «естество (?)– естественный–естественность» и «натура (?)–натуральный–натуральность». Соответственно, термины из всех трех русских рядов употребляются для перевода одного вышеуказанного французского. О других сложностях перевода сигнализируется непосредственно в тексте — французское оригинальное слово дается в круглых скобках .

Период конца 70 — начала 80-х гг. было временем важных превращений в работе Мишеля Фуко. Проще говоря, интерес философа перешел с дисциплинарных диспозитивов на герменевтику субъекта и заботу о себе, от послушания (assujettissement) к осуществлению свободы. Однако между «Волей к знанию» (La volont au pouvoir, 1976) и «Использованием удовольствий» (L’usage des plaisirs, 1984) Фуко не опубликовал ни одной книги. Поэтому именно его лекции в Коллеж де Франс становятся особенно важными для понимания этих превращений. В них Фуко сообщает нам о постоянном движении своей мысли, хотя не надо забывать, что он сам их текста не издавал и даже ясно указал в своем завещании, что не желает их посмертной публикации. Можно лишь гадать о причинах, но сам экспериментальный характер этих лекций точно входил в их число. «Безопасность, территория, население»

(Scurit, territoire, population, далее — stp) и «Рождение биополитики» (La naissance de la biopolitique, далее — nbp) составляли единый проект все тех же поисков себя самого, который порой приводил автора ко многим перепланировкам, к открытию многочисленных «фальшивых окон», т. е. противоречий, что и усложняет последовательное восприятие этой совокупности .

Задачей этих двух трудов было написать историю «управительственности» (gouvernementalit). Эта долгая и величественная генеалогия, на которой мы не будем задерживаться, стала поводом ввести некотоУказывается у Гийома Лебланка и Жана Терреля (изд.), Guiallume Le Blanc et Jean Terrel (eds.). Foucault au College de France: un itineraire, Bordeaux, Presses Universitaires de Bordeaux, coll. „Histoire des pensees“, 2003. С. 7 .

. Опираясь на эту идею, заметим, насколько название «Рождение биополитики» далеко от истинной темы курса — либеральной управительственности. Кажется, что по мере своих размышлений Мишель Фуко понял, что перед тем как рассматривать биополитику, необходимо провести предварительный анализ либерализма и это в результате трансформировало его проект. См. введение к лекции 7 марта 1979 г. (nbp, 191) .

. Мишель Фуко поясняет в своей лекции 1 февраля 1978 г.: «…Я хотел бы дать курсу этого года более точное название, и, конечно, это не «Безопасность, территория, 134. iii рые концепции, которые будут играть существенную роль в дальнейших рассуждениях: правление, поведение, свобода, пасторская власть .

Интерес в отношении субъекта конструируется на наших глазах. Все начинается с классической проблемы Фуко — проблемы возникновения в середине xviii в. нового типа власти и механизма контроля, основанных на том, что Фуко называл предохранительными диспозитивами (или «диспозитивы безопасности», dispositifs de scurit). Далее автор несколько отклоняется от темы, и к первой цели прибавляется, а точнее, заменяет ее, другая — анализ экономического либерализма и его последствий в политике. Это соскальзывание с проблематики и то, как Фуко конструирует либерализм через политэкономию, и являются основными предметами исследования данной статьи .

В этих двух книгах Фуко размышляет о генеалогии понятия «(у)правление» (gouvernement). Самый интересный период, по его мнению, — вторая половина xviii в., когда возникли предохранительные механизмы (mcanismes de scurit), исторически следующие за юридически-правовым и дисциплинарным механизмом .

Чтобы понять, что такое предохранительный механизм, Фуко исследует политические шаги, которые предпринимались перед лицом неурожая. Великая трансформация середины xviii в. состояла в том, что начиная с этого времени неурожай стал восприниматься как природное явление. Проводником Фуко служит либеральный экономист Луи-Поль Абей, который объясняет в своем «Письме одному негоцианту о природе торговли зерном» (1763), как следует анализировать неурожай. Нужно отринуть все моральные дисквалификации, потому что речь идет о естественном механизме. Больше не следует противодействовать скачкам от изобилия к скудости какими-либо постановлениями потому, что для того чтобы исчезнуть, феномен должен сначала иметь место. Только работой «в стихии этой реальности» можно ограничить неурожай и даже его уничтожить. Следовательно, речь идет о том, чтобы присоединить некий предохранительный диспозитив к реальности, даже благоприятствуя повышению цен (путем подавления попыток упорядочить все то, что связано с зерном), так как инфляция вызовет двойной эффект, привлекая товары извне и побуждая экстенсифицировать зерновые культуры. Именно в позволении явлению следовать своим курсом и проявляются механизмы автотормоза .

Когда дисциплинарные механизмы определяют, что разрешить, и защищают разрешенное, предохранительные механизмы совершают шаг назад, чтобы захватить явления во время их разворачивания .

население», выбранное мной ранее. То, что я хотел бы сделать сейчас […], я назвал бы „историей управительственности“» .

Параллель, проведенная Фуко с вакцинацией от оспы, — движением, развившимся в те же годы, подразумевает общность этих механизмов .

В случае с оспой точно так же речь идет не о том, чтобы помешать болезни, задействовав дисциплинарные системы и запретив любые контакты между больными и здоровыми, а, наоборот, чтобы спровоцировать болезнь и дать возможность людям развить в себе средства ее уничтожения. Главная идея — саморегуляция явлений путем зацикливания причин и следствий .

Появление предохранительных механизмов порождает общую трансформацию, так как оно касается экономических, социальных и даже биологических аспектов жизни, однако интеллектуальным инструментом, санкционирующим это появление, является политэкономия, которая и сама возникает в качестве самопровозглашенной дисциплины в ту же эпоху. Фуко весьма настойчиво несколько раз указывает на то, что это изобретение является лишь трансформацией технологий власти, характерных для модерных обществ. Тем не менее политэкономия в работе Фуко играет главную роль, не имея реальных конкурентов, потому что ее можно определить как науку о рациональном поведении (предоставление редких средств на альтернативные цели). Разве не все наше поведение рационально? (nbp, 272) .

Благодаря этому политэкономия становится не только архетипом предохранительного диспозитива, но и матрицей очень успешного анализа, не только ограничения, но и организации и распределения власти в западном обществе после эпохи Просвещения .

Эта центральная роль политэкономии, которую философ находит в самых разных формах — от меркантилизма до самого современного неолиберализма через политэкономию xviii в., парадоксальным образом игнорировалась исследователями диптиха Фуко. Одно возможное толкование для объяснения невидимости этого всепроникающего присутствия таково: политэкономия появляется лишь для того, чтобы вскоре исчезнуть, потому что она сама по себе Фуко не интересует .

Верно и то, что удивляет центральная роль, которая ей отдана. Почему Фуко обращается, и столь исключительным образом, к политэкономии? Вопрос тем более оправдан, что это обращение весьма неожиданно. В действительности Фуко концентрирует свое рассмотрение на истории экономической мысли, чтобы найти интеллектуальный инструмент трансформации мотивов управления (raison gouvernementale) .

Политэкономия и управительственное самоограничение

Вопрос ограничения управительственного действия (action gouvernementale) занимал многие умы всю вторую половину xviii в., тем более что это была эпоха расширения бюрократической деятельности, ставшей возможной благодаря развитию монархической администрации, чьи средства действия и сферы компетенции существенно увеiii личились. Впрочем, ее создатели, такие как Морпа, Трюден и Тюрго, часто были приверженцами либерализма. Токвиль, со своей стороны, объяснял Французскую революцию как следствие роста административной централизации. Все более и более автономное и мстительное общественное мнение критиковало эту управительственную деятельность и, чтобы ее ограничить, охотно идентифицировало ее как проявление абсолютизма .

И хотя экономическое измерение не было чуждо этим спорам эпохи Просвещения, их центральным вопросом оставался политический либерализм. Однако он не интересовал Фуко, концентрировавшегося исключительно, и порой почти маниакально, на одном управительственном самоограничении. Но ведь с появлением политического либерализма власть находила только внешние принципы ограничения себя .

Этот тип ограничения, внешний к управительственным интересам, которые изначально были религиозными, юридическими или политическими, не входит в проблематику рассматриваемых курсов лекций .

«Внутреннее ограничение означает такое ограничение, оснований которому никто не ищет… со стороны чего-либо, например, имеющего отношение к естественным правам, предписанным от Бога всем людям, со стороны Священного писания, даже со стороны воли подданных (субъектов, sujets), которым позволяется в какой-то конкретный момент войти в общество. Нет, это такое ограничение, основания которому надо искать не в той стороне, которая является внешней для правительства, но в той, которая внутренне присуща управительственной практике» (nbp, 13) .

Кроме исключения из рассмотрения политики, есть еще одно важное последствие этого поиска управительственного самоограничения, и это — отдаление от права, которое проскальзывает везде в строках этих двух книг. Это отдаление происходит к прямой выгоде политэкономии, многократно упоминаемой как фигуры, противоречащей праву .

Но последнее никак нельзя упрекнуть в том, что оно внешне по отношению к управительственным интересам, и еще меньше — в его слишком малой способности принудить власть уважать юридические правила или основания, ограничивающие ее поле деятельности. В одном позднем рассуждении (лекция от 28 марта 1979 г., т. е. в предпоследней главе), посвященном homo oeconomicus и «невидимой руке», Фуко противопоставляет юридический субъект, порожденный правовой теорией договора, субъекту интересов, выдуманному политэкономией .

Он подчеркивает их различия в том пункте, который считает наиболее важным: в то время как от первого требуется, чтобы он отказался от некоторых прав ради защиты других, от второго никогда не требуется идти против своих интересов. Как показали янсенист Пьер Николь или Мандевиль в «Басне о пчелах», наоборот, для того чтобы экономика приносила благо, важно, чтобы каждый всегда преследовал свой собственный интерес, чтобы он его культивировал и каким-либо образом интенсифицировал. «Рынок и договор функционируют в точности наперекор друг другу» (n bp, 279), — заключает Фуко. Эта примечательная разница является второй причиной, по которой политэкономия очаровывает: управительственное самоограничение, которое она оправдывает, ведет к абсолютной свободе каждого преследовать свои индивидуальные интересы .

Такая антиномическая конструкция ведет к превращению права и политэкономии в два совершенно не совместимых подхода к миру, а следствием является невозможность существования экономическиправовой науки, отсутствие которой и есть признак этой антиномии .

Такая абсолютная гетерогенность политико-правового мира и мира экономики критически важна в диспозитиве Фуко, который настаивает на том, что в этом есть особый умысел: эта гетерогенность усиливает до неотразимости особое положение политэкономии, уникального рационального дискурса, способного заставить правительство само себя ограничивать .

Такое отдаление от права не проходит бесследно. Оно ведет, на самом деле, к исключению права собственности — понятия, совершенно отсутствующего в размышлениях Фуко. Причина очевидна: право собственности зависит от тех самых внешних ограничений, которые автора не интересуют. А ведь оно — одна из первых гарантий, которая давалась для защиты индивида от королевского произвола. Многие из тех, кто размышлял о суверенитете, начиная с конца xvi в. и, конечно же, с Жана Бодена, но также и теоретики абсолютной монархии первой половины xvii в., такие как Карден Лебре (Cardin le Bret), подвергают сомнению полномочия короля вводить новые налоги без согласия представителей народа во имя уважения неприкосновенности частной собственности. Но отсутствие этой последней у Фуко еще и парадоксально, учитывая тот факт, что либеральные авторы xvii в. помещали ее в самое сердце своего анализа, делая уважение права собственности центральным принципом и основанием raison d’tre политэкономии .

Политэкономия, либерализм и натурализм

Проблему Фуко с этого момента можно сформулировать следующим образом: как можно создавать политэкономию, когда у нее отнято главное обоснование — частная собственность? Ответ заключается в обращении к всепроникающим понятиям «природа» и «натурализм» .

Если власть не вмешивается в поступки, то это потому, что они естественны, что придает им как автономию, так и рациональность .

Как исторически вырабатывается это понятие «природы» по мнению Фуко? Осознание естественности социальных и экономических феноменов восходит к большому разрыву 1580–1650-х гг. Тогда «появилась природа, которая больше не терпела никакого управления» (stp, 243). Данное базовое утверждение обозначает следующее: перед этой 138. iii трансформацией властитель переносил на землю божественный суверенитет (souverainet). Фуко здесь ссылается на Фому Аквинского, для которого правление монарха никак не отличается от осуществления суверенитета: царствовать (rgner) и управлять (gouverner) — две идентичные и неразделяемые вещи. Если такая преемственность и существует, то только потому, что правитель является частью «этого великого континуитета, идущего от Бога к отцу семейства, проходя через природу и пастырей». Именно этот континуитет и прервался где-то между концом xvi — серединой xvii вв., в самый момент основания классической эпистемы. Хронологическое совпадение с научной революцией явно не случайно. На самом деле, Коперник, Кеплер и Галилей показали, что Бог правит миром через общие законы, которые, раз установленные, не меняются. Бог, следовательно, не управляет миром как пастырь, т. е. как-то индивидуализировано, он суверенно правит через основания, принципы .

В ту же эпоху развивалась еще одна тема, весьма отличная, но тесно связанная с предыдущей, так как в ней она имела нечто вроде следствия в политическом плане. Если монарх не может больше (или только) переносить божественный суверенитет на землю, то у него появляется специфическая задача, которую может выполнить только он и которая отлична от функций, предписанных как верховной власти, так и пасторату, хотя он может черпать в них вдохновение: он должен управлять (gouverner). В этом новом диспозитиве мы имеем дело, с одной стороны, с природой, которая отделена от темы управления и которая следует своим принципам (principia naturae), а с другой стороны, с искусством управления, которое должно было заняться этим новым объектом, появившимся в конце xvi в., res publica, общественным делом. Это искусство управления должно было найти себе обоснование, не ссылающееся ни на подражание природе, ни на божественные законы. Этим основанием стали интересы государства, целью которых было поддерживать государство и распоряжаться им в своем повседневном функционировании. И первой характерной чертой этих интересов государства, по отношению к исследовательским задачам Фуко, было то, что они не относились к народонаселению как раньше, т. е. теперь оно представляло собой экономических субъектов, способных на автономное поведение. Эта оппозиция между principia naturae и ratio status доминировала вплоть до середины xviii в., когда произошло некоторое их слияние при посредстве политэкономии. Отныне управление миром опиралось на совсем юную политэкономию, которая сменила природу .

Один из парадоксов текста Фуко кроется в том сближении, которое он предполагает у политэкономии и природы. Традиционная история политэкономии объясняет, что именно открытие естественного порядка в физическом мире и подсказало экономистам эпохи Просвещения, что такой же порядок может править в социальном мире, давая политэкономии право провозгласить себя наукой, по крайней мере, начиная с физиократов, и открывать свои законы. Этот аспект не интересует Фуко, в стороне оставляющего научную аргументацию, к которой прибегала политэкономия в 1760-х гг., чтобы оправдать либерализм и в особенности ту идею, что свободный рынок является наиболее эффективной и наиболее справедливой организацией производства и распределения богатств. Если экономика является частью природы, говорит он, только потому, что поведение индивидов было описано экономистами как зависящее от природы. Благодаря открытию понятия «народонаселение» (population) был установлен принцип самоограничения управительственного действия. Этот политический персонаж «абсолютно новый» и совершенно чуждый юридической и политической мысли предыдущих столетий. Фуко противопоставляет идее паноптикума, старой мечты властителя, которая нацелена на тотальное и индивидуализированное наблюдение над людьми, предохранительный диспозитив, интересующийся только естественными механизмами .

Народонаселение фундаментальным образом характеризуется закономерностями, которые можно квалифицировать как естественные .

Они бывают двух видов. Во-первых, как это с восхищением обнаружили статистики xviii в., существуют константы — постоянные или вероятные пропорции в переменных, характеризующих население (количество смертей, количество больных, закономерности несчастных случаев и др.). Во-вторых, существует поведенческий инвариант, который придает народонаселению, взятому в совокупности, единую движущую силу, желание или, говоря языком экономики, стремление преследовать индивидуальные интересы, которые, если этому не мешать, производит общий интерес всего населения .

Этот анализ приводит к двум различным способам ответа на вмешательство правительства, и оба одинаково представлены в самом сердце либеральной мысли. С точки зрения первого народонаселение непроницаемо для властителя, потому что, с одной стороны, переменные, которыми оно определяется, слишком многочисленны и автономны для того, чтобы быть доступными, а с другой — каждый индивид способен понять свои желания и интересы, как и то, какие средства необходимо применить, чтобы эти желания осуществить .

И в этом никакая власть не заменит индивида. Впрочем, вмешательство в это особенное поведение производит ситуации чрезмерной сложности для того, чтобы их можно было осознать. Они, следовательно, недосягаемы для управительственного понимания. Эта тема часто поднимается во второй половине xviii в., особенно во время дискуссий вокруг свободы торговли зерном. В xx в. наиболее систематически эту концепцию развивал Ф. Хайек. Согласно второй точке зрения само существование закономерностей делает поведение населения частично предсказуемым и досягаемым для техник управлеiii ния. Некоторые из констант и постоянных пропорций можно вычислить, а интерес, поскольку он укрощает страсти, как подчеркивало большинство авторов xviii в., — гарантия того, что индивиды будут, по крайней мере частично, постигаемы властью. Эта двойственность диагноза присутствует и у Мишеля Фуко, когда он размышляет о вмешательстве правительства и его пределах .

Пока что следует настоять на оригинальности понятия «народонаселение», которое Фуко развивает в первой части своего лекционного курса. Конечно, все идет от политэкономии, потому что она является наукой о руководстве (gestion) населением, т. е. интеллектуальной моделью, на основе которой и следует осмыслять управление. Но не управительственность, которая вдохновляется гораздо более общим призванием, чем «чистая и простая экономическая доктрина», потому что она направлена на множество аспектов, тем или иным образом связанных с экономическими процессами. Фуко воспринимает ее очень широко, так как эти процессы заключают в себе не только демографию и здравоохранение, но и «способ поведения» (manire de se comporter) (s tp, 24), т. е. все, что исходит от природы и природных феноменов .

«Народонаселение, следовательно, это есть все, что простирается от принадлежности к биологическому виду как корневой, до выборки чистой публики на поверхности» (stp, 77). Это позволяет Фуко заключить, что политэкономия, и в более широком смысле либерализм, есть натурализм. Хотя либерализм исторически порожден прогрессирующим ограничением страстей и интересом к одному только экономическому измерению жизни, т. е. к преследованию прибыли и приобретению материальных благ, Фуко движется в обратном направлении благодаря понятию «народонаселение», делая из знания политэкономии модель расширенной управительственности. И на этой стадии следствием является исключение политического .

Подчеркнем, что это открытие авторов xviii в., перепрочтенное и интерпретированное Фуко, важности и естественности социальных феноменов ведет к анализу в двух очень разных направлениях. Первое направление настаивает на понятии биовласти, осуществляемой государством над народонаселением. Это продолжение, но с радикальной точки зрения, проекта Фуко по изучению контроля над индивидами, осуществляющегося с особым упором на тело в его биологическом измерении, направление, которое существует начиная с 90-х гг. и ссылается на наследие философа. Другое направление, напротив, ориентируется на либерализм невмешательства, находящего в себе самом и в автономии народонаселения причины лишь для слабого вмешательства .

Оба проекта, без сомнения, интересовали Фуко, как это доказывают, порой лишь через намеки, его первые лекции. Но в этих двух курсах ясно демонстрируется больший интерес ко второму проекту и к исследованию эвристических последствий политэкономии, которые явным образом ставят ее в затруднительное положение .

Однако о какой политэкономии идет речь? Фуко очень ясно объединяет политэкономию и слабое управление — две вещи, немыслимые друг без друга (nbp, 31). Именно поэтому он фокусируется на середине xviii в., а более точно, на десятилетии либеральных эдиктов (1754–1764), времени большого изменения техник власти и появления модернового управительственного интереса (raison gouvernementale) .

Когда он говорит об «экономическом знании», которое служит моделью управительственности, то ссылается только на один ограниченный корпус текстов. Это заставляет его игнорировать или скрывать другие формы этого знания. Именно таким образом он старается понять рациональность, присущую системе управления зерном (stp, 35) .

Он обостряет оппозицию между предохранительными диспозитивами, т. е. либеральной политэкономией, опирающейся на реальность вещей, и другими формами организации социального. «Безопасность, в отличие от закона, который работает в воображаемом мире, и от дисциплины, которая работает в дополнении к реальности, старается работать в самой реальности, заставляя играть […] элементы реальности, одни по отношению к другим» (stp, 49). Фуко настаивает на этом аспекте либерализма, который действует на объективируемые природные феномены, отталкиваясь от реальности вещей в процессе их производства. Следовательно, оппозиция слаба, так как механизм возникновения неурожая, на котором он основывает свои выводы, а в более широком смысле экономика, являются следствием работы воображаемого .

Это показывает Неккер, которого Фуко никогда не цитирует в «Законах о торговле зерном» (Legislation sur le commerce des grains, 1775) и который подчеркивает, насколько функционирование рынка связано с коллективной психологией, расстраивающей планы введения закономерностей и исключающей установление «истинных цен» на товары .

В результате, когда Фуко говорит в общем об «экономическом знании», он жестко фокусируется на своей политэкономии, удерживая внимание лишь на том, что имеет отношение к конструированию и принятию идеи народонаселения .

Умеренное управление

Теперь мы понимаем, что главная роль принадлежит паре народонаселение (естественное) — управление (искусственное). Когда Фуко заявляет, что он в основном размышляет об истории управительственности, в конечном счете его больше всего интересует вопрос о народонаселении, т. е. об автономии общества. Сложность состоит в том, что общее определение, предложенное для управительственности, ничего не говорит о его значении. Прежде всего зачем вмешиваться? Даже если самоограничение точно определяет природу либерального управления, и Фуко настаивает на необходимости «умеренного управления», все равно необходимо вмешательство. Почему?

142. iii Первая причина состоит в том, что интересы индивида в рамках народонаселения противоречивы, даже разнонаправлены. Либеральное искусство управления также сталкивается с трудностями при попытке точно определить, до каких пор это расхождение не представляет угрозы общему интересу. Следует гарантировать вместе и свободу и безопасность, что неминуемо предполагает частичную опасность и риск самой свободе, но равным образом и защиту коллективных интересов от индивидуальных (и наоборот). Вторая причина состоит в том, что предохранительные механизмы безопасности, будучи оптовыми «потребителями» свобод ради своего функционирования, должны быть одновременно и «производителями». Этот парадокс, который подчеркивает Фуко, присущ всему либерализму, но усугубляется в случае самоограниченного либерализма. Так, чтобы привести простой пример, свободный рынок нуждается в том, чтобы не было монополий, что предполагает законы, реально ограничивающие свободу действий участников. Следовательно, арбитраж между свободой и безопасностью должен вестись постоянно. Важным следствием либерального искусства управления, понимаемого таким образом, является необходимость в огромном количестве процедур контроля в противовес свободам. В первую очередь управление должно надзирать за общей механикой поведения, но затем, когда этот надзор выявляет какие-либо дисфункции, оно должно вмешиваться. Здесь фигура Бентама, возвышающаяся в «Надзирать и наказывать», появляется вновь, и паноптикум кажется формулой и либерального управления. Это новое искусство управления, которое подразумевает, что либерализм сложным, если не сказать двусмысленным, образом, связан со свободами, так как он должен их производить, но в процессе производства рискует их разрушить. И, если Фуко хорошо видит, что один лишь либерализм не определяет всю практику управления, он не дает никаких зацепок для того, чтобы набросать эскиз точного определения «благого вмешательства». Он много раз подчеркивает: единственное направление, в котором может развиваться рассуждение, — это путь утилитаризма, который по своей сути является не идеологией организации общества, но техникой (ограничения) управления. При утилитаризме расчет становится единственным интересом управления (raison gouvernementale). «Интерес управления должен соблюдать эти ограничения в том смысле, что он должен рассчитывать свои главные функциональные цели и наилучший способ их достижения». (n bp, 13). Эта рациональность управления (или, лучше сказать, гиперрациональность, учитывая исключительное значение, которое придается расчету) важна, так как она превращает управление практически в прямое следствие естественных феноменов. Она сильно интересует Фуко, который датирует ее возникновение xviii в., находя следы, например, в морском праве или в проектах вечного мира, и именно этой идее «искусства управления по-рациональному» он посвящает последнюю лекцию 4 апреля 1979 г. Эти исторические примеры, однако, оказываются менее удовлетворительны, так как они на самом деле иллюстрируют идеи натурализма и естественного порядка. Напротив, отсылка к утилитаризму и расчету ничего не говорит о тяжелом арбитраже между свободой и безопасностью, центральной проблеме либеральной управительственности, которая ведет автора к таким парадоксальным утверждениям, как это изумляющее обращение к паноптической фигуре Бентама в самом сердце предохранительных диспозитивов безопасности, тогда как введение последних в самой книге, наоборот, удаляет его от них. Разрешение этих сложностей отсылает к вопросу, уже поднимавшемуся выше: как определить границы управительственного вмешательства, т. е. как гарантировать автономию народонаселения, уже лишенного защиты в терминах права?

Именно для того, в числе прочего, чтобы разрешить эту сложность, Фуко обращается, начиная с лекции 31 января 1979 г., к немецкому ордолиберализму 1930–1950-х гг. и американскому послевоенному неолиберализму. Эти две политэкономии предлагали одно достаточно радикальное решение вопроса о вмешательстве, видоизменяя изначальные гипотезы, от которых отталкивался Фуко. Они, в частности, постулировали стихийное схождение интересов там, где предохранительные диспозитивы безопасности учитывают их возможное противоречие .

В Германии 1948 г. более чем где-либо еще в Европе ощущалась необходимость в реконструкции, и, следовательно, в разных видах политики вмешательства, особенно кейнсианских. Однако в апреле 1948 г .

отчет Совета по науке и администрации Германии в англо-американской зоне рекомендовал, чтобы «управление экономическими процессами осуществлялась настолько широко, насколько возможно, через ценовые механизмы», в чем видно большое сходство с рекомендацией, которую дал Тюрго в знаменитом эдикте сентября 1774 г., устанавливающем свободную торговлю зерном. Это определение либерализма — дело рук советников Людвига Эрхарда, ответственного за эту администрацию и основывавшего на этом отчете свою линию поведения .

Именно эти экономисты-советники и составляли группу ордолибералов, ведущих свое происхождение еще от Веймарской республики. Согласно им, свободное искусство управления начиная с конца xix в. как будто опасалось своих собственных достижений и изобрело технику вмешательства в государственное руководство экономическими явлениями, чтобы ограничить сами последствия либерализма. Их главный «теоретический переворот», прекрасно объясненный такими мыслителями, как Хайек или Рёпке, состоял в том, что они считали нацистскую систему не следствием крайнего кризиса, но его логическим продолжением, конечной точкой эволюции политического вмешательства кейнсианского типа. Урок, который вынесли ордолибералы из опыта нацизiii ма, следовательно, состоял в том, что вместо того чтобы принять свободный рынок, надзираемый и ограничиваемый государством, нужно напротив, генерализировать логику рынка и сделать так, чтобы она была регулятором государства. Тут проявляется разрыв с либерализмом laissez-faire xviii и xix вв., так как речь идет не только о том, чтобы оставить экономику свободной, но и о том, чтобы распространить логику конкуренции и рынка дальше. Но ведь верить в то, что установления свободного рынка достаточно для генерализации механизмов конкуренции, было бы «натуралистической наивностью». Для того чтобы эти механизмы стали действительно центральными в обществе, нужно чтобы либеральное правительство было активным и интервенционалистским. «Конкуренция, таким образом, есть историческая цель искусства управления, а не какая-то данность от природы, которую нужно соблюдать и охранять» (nbp, 124). Исходя из этого вмешательства публичных властей должны касаться одних лишь условий существования рынка, они должны помогать тому, чтобы этот хрупкий и очень эффективный механизм функционировал полностью. Любая другая цель (полная занятость, покупательская способность, платежный баланс) должны оставаться вторичными. Точно так же правительство не должно постфактум корректировать разрушительные последствия рыночных действий в обществе. Оно должно вмешиваться в само общество, чтобы конкурентные механизмы каждый раз снова играли свою регулирующую роль .

Это новаторское рассуждение ведет, согласно Фуко, к изобретению другого типа капитализма, предпринимательского капитализма, в рамках которого каждый экономический агент или каждое хозяйство приравнивается к предприятию, одновременно автономному и ответственному настолько, что индивида больше нельзя отчуждать от его среды обитания и его работы. Эта обобщенная форма «предприятия» отличает ордолиберализм от классического laissez-faire, для которого homo oeconomicus был в основном партнером по обмену. Она, безусловно, нацелена на то, чтобы сделать экономическое регулирование моделью для социальных отношений, но и на то, чтобы поставить в центр социальной жизни всю совокупность ценностей, связанных с предприятием (независимость индивида, этическая ответственность…), противопоставляя ее холодному механизму конкуренции, этому, по выражению Рёпке, «морально и социологически принципу, скорее разлагающему, чем объединяющему». Интервенционализм правительства не должен, таким образом, касаться экономики, а только социальной жизни. Государство проводит Gesellschaftspolitik, чтобы дать сыграть хрупким конкурентным механизмам рынка. Эта «политика общества» способствует и установлению рынка, благоприятствуя, например, доступу к собственности или помогая заменить личные гарантии коллективным социальным обеспечением. В этом либеральном обществе, где конкуренция сталкивает друг с другом не участников обмена, а предприятия, закон не должен быть чем-либо еще, кроме простого набора правил игры рынка .

Экономика, таким образом, становится эталоном конструирования для политики — экономика производит легитимность, необходимую государству, а свобода между экономическими партнерами создает политический консенсус, — но также и для социальных связей, т. е. культурных ценностей. Под этим углом зрения и с другими независимыми переменными логическим продолжением немецкого ордолиберализма становится американский неолиберализм, а точнее Чикагская школа, которая развивалась в ответ на Новый курс и социальные программы, проводимые в от Трумэна до Джонсона. Несмотря на важные отличия, связанные с гораздо более значительной радикальностью американского течения, точки соприкосновения с немецкой традицией многочисленны, и самая выдающаяся из них — то, что обе школы полагают, что анализ в терминах рыночной экономики можно перевести на все аспекты человеческого поведения, а индивид сам по себе при этом считается предпринимателем. Эти экономисты, такие как Гэри Беккер и адепты теории человеческого капитала, т. е. понятия, которому Фуко уделял очень пристальное внимание, распространяли анализ в терминах рыночной экономики на множество сфер общественной жизни. Каждый агент, например, сам решает, делать ли ему инвестиции в образование своих детей, чтобы сформировать человеческий капитал, призванный позже приносить доход, или же он делает выбор между прибылью, получаемой с преступного поведения и рисками навлечь на себя карательные санкции .

Этот генерализованный экономический подход неолибералов больше всего интересен тем, что позволяет контролировать правительственные действия и подвергать их испытанию количественной критики. Теперь можно измерить действия правительства мерой их эффективности, касающейся применения игры конкуренции и рынка .

Большой аналитический прогресс по сравнению с либерализмом laissez-faire xviii в. состоит в том, что экономика, вместо того чтобы оставаться просто моделью или иллюстрацией более общей управительственности, становится управительственностью по преимуществу. Сразу возможно дать определение и присвоить более точное значение правительственному вмешательству: оно должно создавать условия для функционирования экономики рынка и конкуренции. Его пределы включены в само это определение, потому что описание общества как пространства для свободной конкуренции и слияния интересов предполагает, что правительственное вмешательство заинтересовано только в условиях существования рынка, в его юридической среде, но не в его экономическом содержании или его социальных последствиях. Это, бесспорно, лучше всего определяет «умеренное управление», столь дорогое Фуко, одновременно менее амбициозное и более дистанцированное от общества. Ордолиберализм и неолибе

–  –  –

Практики и режим veridiction Для того чтобы написать историю либеральной управительственности, как Фуко много раз говорил, он хотел отталкиваться не от универсалий политической философии (субъекты, государство, гражданское общество…), но от конкретных практик и от того, как они отражаются и рационализируются, согласно методу, уже опробованному незадолго до этого в «Надзирать и наказывать». Этот проект был частично реализован на первом этапе, посвященном xviii в., благодаря, кроме прочего, практикам, свидетельство существования которых он находит в утилитаристском либерализме. Но ему не удалось, как известно, включить то, что его интересовало, и то, чего не было в строгом смысле в том проекте политэкономии, на который он опирался: самоограничивающийся либерализм .

Переход от либерализма xviii в. к либерализмам xx в., следовательно, помогает продвинуться в теоретическом разрешении центрального вопроса, поставленного в этих двух книгах, т. е. самоограничения управления, но это представляет проблему по отношению к реальному. На втором этапе, посвященном немецкому и американскому неолиберализму, действительно, видно исчезновение практик за счет разработки того, что является теоретической формой ограниченного управления, дискурсом, отвязанным от «способов делания» (manires de faire) .

Фуко сделал еще одну попытку закрепить эту историю репрезентаций в истории реальности, обратившись к понятию режима «веридикции» (veridiction, буквально истинноговорения), которое является основным для его более общего проекта «истории систем мышления», касающегося тюрем, психиатрических институций и сексуальности .

Говоря кратко, выстраивать историю режимов веридикции — это значит интересоваться эффектами, которыми обладают системы мышления, когда они верят, что то, что они указывают — истина. Фуко также напоминает: «Если вспомнить все ошибки, которые медики высказали по поводу сексуальности и безумия, то какой от этого толк […] Важно только определение режима веридикции, которое им позволило […] заявлять как истинные некоторые вещи, о которых сегодня известно, что они, быть может, и не таковы». Так, Фуко полагает, что начиная с середины xviii в. благодаря различным техникам, разработанным, в частности, для того, чтобы справляться с неурожаями, свободный рынок находится на пути к тому, чтобы стать для современников «местом, которое я называю веридикцией» (n bp, 34). Истина, выражаемая рынком, который был освобожден, согласно политэкономии, заменяет серию неопределенных управительственных вмешательств, предпочитаемых меркантилизмом. Фуко чудесно играет на семантической неоднозначности, потому что экономисты той эпохи использовали именно выражение «истинные цены» для обозначения цен на товары, определенных свободным рынком, которые считали истинными потому, что они оценивали индивидуальное поведение, но также и правительственные практики, подчиненные общим целям, заключавшиеся в сохранении народонаселения во время неурожая или, в более широком смысле, в производстве богатства .

Понятно, насколько важны для Фуко эти идеи, так как, с одной стороны, истина рынка была одним из самых мощных аргументов в пользу самоограничения управительственных практик, а с другой — принцип режима веридикции наделял политэкономию эффективностью и инструментом воздействия на ход вещей. Но так ли хорошо применим этот принцип в политэкономии, как это думал Фуко? В этом можно усомниться. Если без сопротивления можно принять, что либеральная политэкономия влияла на экономическую политику и организацию рынка, труднее признать, что последствия такой политики можно измерить по результатам, наблюдаемым на рынке. Здесь есть существенное отличие, например, от психиатрии. Психиатрический дискурс, так как он нормативен, прибегает к критериям истинности для того, чтобы определить принадлежность к безумию и нормальности или к принятым и девиантным сексуальным практикам, исходя из прямых рассматриваемых последствий для социальной жизни. Но политэкономия, если она может предписывать либеральную политику, не способна контролировать последствия. Чем является «истинная цена», как не абстракцией, которая не имеет значения нигде, кроме как в рамках подхода в терминах равновесия рынка, но этой абстракции трудно даже — хотя некоторые экономисты это пытаются сделать — придать эмпирическое содержание, так что же говорить о ее использовании для индексации и ограничения управительственной политики?

Утверждение, что рынок является абстрактным принципом веридикции, отвечает амбициям либеральной теории; но то, что рынок производит показатели, выражающие истину, способную сделать из него инстанцию по веридикции и, следовательно, по ограничению управительственных практик, это уже чересчур. Нельзя сказать, какова точка зрения Фуко на экономическую теорию и насколько он ей верит, но он воспринимает всерьез ее последствия, и в этом смысле он плохо улавливает особенность экономического дискурса, который имеет не столь сложную связь с реальностью как когда-либо, так и сегодня .

Он даже включает в свои размышления либеральную критику суверенитета, и столь же несдержанно, и делает это потому, что она и раньше играла важную роль в его рассуждениях .

148. iii Действительно, критика суверенитета находится в самом центре анализа, который Фуко долгое время посвящал вопросу власти. Его целью было сконструировать рассуждение о доминировании, радикально свободное от модели суверенитета. Он объясняет это много раз и, в частности, в «Нужно защищать общество» (Il faut dfendre la socit, далее — ifdls), и на лекциях 14 и 21 января 1976 г., которые эксплицитно представлены как «род прощания с теорией суверенитета» (ifdls, 37):

Вопрос для меня, следовательно, в том, как обогнуть и избежать этой проблемы […] суверенитета и подчинения (obeissance) индивидов, оказавшихся под этим суверенитетом, и поставить на место суверенитета и подчинения проблему доминирования и послушания (assujettissement) (ifdls, 1976, 24/25) .

Но что такое суверенитет в глазах Фуко? В основном это юридический вопрос, т. е. вопрос прав: с одной стороны, прав, которые субъекты уступили, от которых они отказались, с другой — прав, которые заполучил суверен, именем которых он и осуществляет свою власть. Много раз Фуко настаивал на этом юридическом измерении, основополагающем для него в модели суверенитета: эта модель касается «власти в юридической форме» (La Volont de Savoir, 112). Субординация, в юридическом смысле, которую Фуко в ifdls называет подчинением (obissance) в противоположность послушанию (assujettissement), предполагает, что часть подданных соглашается с притязаниями властей на свою легитимность. Из этого возникает власть очень слабо интрузивная, которая принимает подданных такими, какие они есть, власть, которая не роется в их сознании и не исправляет их души. Эта власть воздействует от случая к случаю в основном на богатства и блага, используя какую-либо систему периодических изъятий, примером которой является налоговая система. Но Фуко интересует власть другой природы, власть дисциплинарная, которая действует не через временные изъятия, но через тесную и непрерывную сеть, направленную на присвоение труда и на производства постоянного повиновения, а также через системы наказания и надзора. Этот способ функционирования радикально чужд власти суверена. В то время как последняя. Гетерогенность этих двух властей будет видна еще сильнее, если вспомнить, что касательно дисциплинарной власти Фуко писал: «Это власть не суверенная, она чужда форме суверенитета, это власть дисциплинарная. Власть неописуемая, неоправдываемая в терминах теории суверенитета, радикально чуждая и даже способная привести к исчезновению этого великого юридического здания теории суверенитета» (ifdls, 33) .

ставит в самый центр славу властителя, первая интересуется производством подданных. Более того, отказ от рассмотрения юридического выдает навязчивое стремление Фуко понять власть в ее реальности, не с точки зрения легитимности, приложимой к ее действиям, а ее эффективности в деле трансформирования подданных, вплоть до контактирования с их телами. «Следует изучать власть вне модели Левиафана, вне поля, разграниченного на юридический суверенитет и институцию государства. Речь идет об анализе, отталкивающемся от техник и тактик доминирования» (ifdls, 30) .

Как показано в первой части, интенсивность этой критики юридической модели возрастает, когда Фуко приступает к исследованию предохранительных диспозитивов. Мы видим, как он подчеркивает дистанцию, существующую между логикой, присущей этим диспозитивам, и логикой юридической, между рынком и договором. Это приводит его к предположению о гетерогенности договора и рынка, которая дезориентировала либеральных экономистов (nbp, 278). Но в рассмотрении экономической сферы Фуко движется совершенно по-другому, доходя до утверждений того, что homo oeconomicus никогда ничего не уступает. Он, якобы, продолжает каждый момент оставаться целиком предан своим интересам, которые ведут его от места к месту: «каждый не только может следовать своим интересам […] но нужно, чтобы каждый […] им следовал, вплоть до того, как он найдет средство для их максимальной реализации» (nbp, 279). Эта обновленная критика юридического приводит не к тотальному исчезновению суверенитета, но к анализу того пространства, где он играет лишь периферическую роль, становясь чем-то вроде фона, уже не вызывающего интереса исследователя. Даже если Фуко пишет: «Проблема суверенитета не снята, напротив, она остается как нельзя более острой» (stp, 110), в реальности его размышлений, и этого нельзя не признать, от нее ничего не остается. Теперь суверенитет появляется лишь как диспозитив на буксире у правления, целиком призванный ему служить: «учитывая, что искусство правления существует, учитывая, что оно развивается [речь идет о том], чтобы увидеть, какую юридическую форму, какую институциональную форму и на какой правовой основе можно будет придать суверенитету» (stp, 110). Вот и все, что мы можем сказать об этом .

Экономического суверена не существует

Однако в nbp Фуко идет дальше. Во время этого лекционного курса он переходит на другой этап, в некотором смысле конечный, своего отрицания суверенитета. Он делает это на основе тезиса, частично вдохновленного мыслью Фридриха Хайека: «Рыночная экономика ускользает от любого обобщающего понимания». Конечно, говорит нам Хайек, можно объяснить абстрактные принципы конкурентного функционирования, но частные факты или практические условия той или иной 150. iii экономической конъюнктуры от нас ускользают безвозвратно потому, что рыночная экономика — это комплексная система. Она — результат бесконечного числа локальных приспособлений, которые невозможно охватить умом, потому что полное описание самого простого экономического состояния должно принимать во внимание миллионы взаимодействий, предполагая обращение к информации настолько обширной, что человеческий мозг не может ее воспринять. По этой причине экономический мир непрозрачен. «Он по своей природе необобщаем»

(n bp, 285). Следовательно, государство не располагает когнитивными средствами, чтобы вмешиваться эффективно. Его вмешательство упирается в сложность рыночной экономики. Из этого следует радикальная дисквалификация способности суверена управлять экономическими процессами, и не потому, что он не имеет на это права, но потому, что он этого не может: «ты не можешь [действовать], потому что не знаешь, и не знаешь потому, что не можешь знать» (nbp, 286) .

В сущности, ориентиром здесь служит модель стихийного, или кателектического, порядка. Она позволяет Фуко считать конкурентный механизм чем-то фундаментально аллергичным любому вмешательству извне в строго изолированную сферу частных интересов. Рыночная вселенная слишком сложна для того, чтобы быть мишенью каких-либо обдуманных действий. Государственные действия не только не нужны для функционирования конкурентного регулирования, более того, эти действия по своей фундаментальной природе только сбивают регулирование. Фуко завершает свой анализ весьма суровым заключением по поводу бесполезности экономического суверена: «экономика — это дисциплина без тотальности; экономика — это дисциплина, которая начинает демонстрировать не только бесполезность, но и невозможность обращения с ней с позиции суверена, с точки зрения суверена на тотальность государства, которым он управляет» (nbp, 287). Он заключает, что не существует «экономического суверена» (nbp, 287) .

Это проклятие внешнему и преступающему границы не ограничивается одними государственными действиями. Оно также направлено против всех акторов, которые теряют из виду личные интересы, чтобы приписать своим действиям коллективную цель. В первую очередь важно, чтобы каждый исполнял свою роль и строго ее придерживался, т. е. «максимально преследовал свои интересы». Если появляются какие-то акторы, покидающие эту линию поведения и заинтересованные в общем благе, это может быть источником одних лишь отклонений. Весь этот анализ приводит к парадоксальной идее, что в экономике всегда нужно отдавать предпочтение «близорукости» (nbp, 284/5), следуя Мандевилю. «Неясность, слепота абсолютно необходимы для всех экономических агентов» (n bp, 283). И так как государство претендует на «дальнозоркость», то, что оно видит, это «химеры» .

Этот анализ по поводу взгляда и видимости — один из самых своеобразных у Фуко. Нельзя не заметить, если обратиться к размышлениям Фуко по поводу паноптикума, что там мы видим совершенно противоположную фигуру. Неолиберальная экономика описывает мир индивидов, не только близоруких и воспринимающих других лишь через то, что им может сообщить цена, но и свободных от какого-либо надзора центра, который может их наказать. С одной стороны, мы видим власть, которая контролирует все, потому что она все видит и все знает, с другой — власть чрезвычайно ограниченную, потому что она ничего не видит и ничего не знает. Нельзя представить себе более разительного контраста .

Деньги

Существует, однако, базовая рыночная реальность, в которую упирается эта либеральная концепция экономики без тотальности и которую ей не удается интегрировать — денежные отношения. Чтобы их понять, достаточно посмотреть на законодательные приспособления, которые окружают деньги. Их характер, нарушающий порядок конкуренции, бросается в глаза. Вспомним, с одной стороны, о монополии на эмиссию, которой обладает один особый институт, центральный банк, о привилегии выпускать монеты и, с другой стороны, о банковском курсе валют, который не дает рыночным акторам принимать последние в своих обменах. Монополии и ограничения, насколько они далеки от базовых либеральных ценностей, которыми являются конкуренция и свободный обмен! Если мы прибавим сюда многовековые связи, которые соединяют деньги и власть, то окажемся перед картиной, способной вызвать отвращение у любого приверженца стихийного порядка. Вместе с деньгами в дело снова входит идея «невидимой руки»: сумма рыночного порядка здесь принимает совершенно ясную и видимую форму, форму монетаристской политики. Также легко увидеть, что большая часть либеральных идей имеет целью «нейтрализовать» деньги. Нужно осознать те концептуальные рамки, которые принимает это столь противоречащее правилам конкуренции институциональное присутствие, но тут же и установить, что это присутствие не оказывает воздействия на экономические отношения: оно не модифицирует их конкурентную природу .

Почему? Потому что деньги — это просто условность, как в языке, и они позволяют общаться, не вмешиваясь в содержимое посланий. Если денежная эмиссия увеличивается вдвое, то все цены делают то же самое, и, таким образом, ничто фундаментальное не затрагивается — ни показатели обмена товарами, ни уровень производства или занятости. Если сказать, что деньги нейтральны, это будет вполне точно. Или, по-другоВспомним, что сам Хайек тоже сознавал это и настолько, что предложил план реформы, призванной ликвидировать центральные деньги, и заменить их конкурирующими частными средствами оплаты. См. Friedrich Hayek. Denationalisation of Money. London: Institute of Economic Affairs, 1976 .

152. iii му: деньги — это чистый инструмент, имеющий целью облегчить торговые операции, не изменяя реального положения акторов. Вспомним, кроме того, что самая отточенная формализация рыночной экономики — концепция Вальраса предлагает анализ рынков, в котором деньги вообще отсутствуют. Нельзя найти лучшего примера, иллюстрирующего это глубокое отчуждение, чужеродность денег либеральной концепции конкурентного порядка .

Фуко, внимательный читатель неолиберальных трудов, согласен с этим анализом. Ни деньги, ни золото не представлены в алфавитном указателе его книг. Но тесные связи, которые существуют между деньгами и суверенитетом, не ускользают от его внимания. Когда он воображает взаимодействие между экономическими акторами, то учитывает лишь тот мир, который основан только на рынках. Деньги там не являются ни вторичным элементом, ни нейтральным инструментом .

Они — специфическая форма, которую принимает суверенитет в экономике. По этой причине и либеральную болезнь постигают именно через них. Однако сейчас нет нужды вступать в теоретическую дискуссию по этим вопросам. То, что мы хотели показать: до какой степени исключительное использование Фуко тематик Хайека ведет его к ошибочному воззрению на ту роль, которую играет суверенитет в рыночной экономике. Анализ рождения, который он предлагает в лекции 31 января 1979 г., будет удачным примером .

Если история возникновения интересует Фуко настолько, что он посвящает ей почти целиком лекцию, то это потому, что она дает возможность поразмыслить об ограниченном опыте, — ни больше ни меньше, а учреждении сообщества за границами поля действия суверенитета. Не стоит слишком настаивать на теоретическом значении этого события. Нужно видеть в нем своего рода эмпирическое подтверждение тезисов, развитых ранее по поводу бесполезности суверенитета. дает Фуко пример общества, основанного не на использовании исторических суверенных прав — последствий нацизма, если точнее, ведь немцы более не обладали такими правами — но на институционализации экономической свободы. Пример того, что Фуко резюмировал формулой: «легитимирующее основание государства на гарантированном пользовании экономической свободой» (n bp, 85). При отПриходит на память Шумпетер, который давно это выразил так: «Это означает, что деньги, на самом деле, — всего лишь простое техническое средство, которое можно игнорировать каждый раз, когда затронуты фундаментальные проблемы, или что деньги — это занавес, который должен быть поднят для того, чтобы обнажить скрытое за ним. Или, другими словами, это означает, что нет существенной теоретической разницы между экономикой обмена и денежной экономикой», в Joseph Schumpeter. Histoire de l’analyse economique. T. ii: L’age classique (1790 и 1870). Paris: Gallimard, 1983. P. 287–288 .

. По этому вопросу, см.: Michel Aglietta et Andre Orlean (eds.). La monnaie souveraine .

Paris: Editions Odile Jacob, 1998 .

сутствии исторических прав и политической легитимности именно в освобождении цен и в социальном рыночном хозяйстве Людвига Эрхарда июня 1948 г. следует искать основания нового немецкого государства. Теоретический анализ, касающийся пределов суверенной власти, именно здесь находит свое образцовое выражение. Фуко сократил его до описания общества, которое можно назвать «интегральным экономическим», так как оно производило все вне суверенных ограничений, за счет одной свободы обменов .

–  –  –

Эту удивительную цитату следует читать внимательно. Фуко описывает основание совместной жизни, совершенно не отталкиваясь от акта суверена, который объединяет индивидов в пределах некой области своей властью ограничивать, а основание ради установления экономической свободы. Фуко нам говорит, что именно добровольная реализация этой установленной свободы приведет членов общества к единению. Почему? Благодаря эффекту пользы в терминах экономического 154. iii благосостояния, которую породит, как предполагается, конкурентная практика. Конечно, это коллективное единение и согласие примет политическую форму, но, по своим мотивам, у него не будет политической природы. Речь идет о другом — о добровольном согласии на игру свободы. Как покажет следующая часть, речь идет о том, чтобы помыслить гражданское общество, существующее совершенно автономно, без нужды в специализированном политическом приспособлении .

Фуко настаивает на том, что эта специфическая и чисто политическая роль экономики с самого ее зарождения остается одной из фундаментальных черт современной Германии:

На самом деле, в современной Германии экономика, экономическое развитие, экономический рост производят суверенитет, производят политический суверенитет по установлению и по институциональной игре, которые позволяют точно функционировать этой экономике. Экономика производит легитимацию для государства, которое является ее гарантом. Другими словами, и это, безусловно, очень важный феномен, совершенно уникальным в истории образом и очень особым, по меньшей мере, для нашей эпохи, экономика создает публичное право… (nbp, 85–86) .

«Экономика создает публичное право» (n bp, 86) — разве это не конечная формула либерализма? Или, если угодно, утверждение примата экономики над правом, управительственности над суверенитетом? Экономика производит политические знаки. Она одна оправдана. Другими словами, существование специфического политического приспособления, имеющего в качестве объекта определения территорию, а в качестве цели — обеспечение коллективного согласия граждан и в качестве средства — монополию на легитимное насилие, не является больше необходимым. Можно прекрасно обойтись и без ограничительной власти. Одна экономическая свобода производит достаточно мощные эффекты, чтобы обеспечить социальные связи и коллективное согласие акторов. Она произведет объединение гораздо лучше, чем политика, которая всегда имеет тенденцию разделять своих граждан. Она это сделает, создав нечто более конкретное, более мощное, чем юридическое обоснование: она сделает это, создав социальную связь, доверие, в форме консенсуса, «постоянного консенсуса всех тех, кто может выступать как агенты внутри этих экономических процессов. Агентов в виде инвесторов, агентов в виде рабочих, агентов в виде предпринимателей, агентов в виде профсоюзов. Все эти партнеры по экономике, в той степени, в какой они принимают экономическую игру свободы, производят консенсус, и это консенсус политический» (n bp, 85–86). Такова новая особенная формула западногерманского государства. Она позволяет нам помыслить государство без суверена, «радикально экономическое государство» (nbp, 87), объединяющее инвесторов, рабочих, предпринимателей и профсоюзы. Наконец, это «великое юридическое здание теории суверенитета» (ifdls, 33), исчезновение которого предсказывал Фуко, действительно исчезло, уступив место концепции чисто экономического государства .

Здесь — крайняя точка пути, в ходе которого Фуко мало-помалу прекращает мыслить о суверене, чтобы не говорить больше ни о чем, кроме управления:

–  –  –

Однако более подробное рассмотрение немецкой экономической ситуации в 1948–1949 гг. приводит к совершенно другому анализу .

В глазах Фуко именно либерализация цен 24 июня 1948 г. была важнейшим моментом для этого переоснования немецкого государства .

Начиная с этого момента была запущена экономическая игра, которая и привела к позитивным последствиям. Этот анализ тем не менее вызывает множество вопросов, сперва исторических, но более всего теоретических. Странно, что при своем анализе немецкого обновления Фуко не упоминает того, что было первым и самым образцовым действием, т. е. монетарной реформы 20 июня 1948 г. Говоря простым языком, новые деньги, дойчемарки (dm) были созданы, а старые деньги, рейхсмарки, были отменены, а в воскресенье 20 июня 1948 г. было организовано начальное распределение, каждому по 40 dm. Эта забывчивость тем более странна, что все комментаторы единодушно подчеркивают: именно это начало сыграло чрезвычайно важную роль для реформы. По этому пункту эксперты сходятся во мнении. Именно поэтому 20 июня 1948 г. — это дата основания современной Германии, дата ее рождения. В самом деле, введение dm отмечает поворотный момент для будущей Федеральной республики, гораздо более важный, чем ее официальное признание в 1949 г. К тому же отметим, что первым институтом, который действовал во всех трех зонах западной оккупации, был Bank Deutscher Lander (b dl), будущий центральный банк. Другими словами, bdl — это первая форма институционального существования. Его учреждение обогнало на 18 месяцев создание федерального правительства. И если анализ Фуко фокусируется на законе 24 июня 1948 г., то даже его название — «Закон о принципах управления и политики цен после денежной реформы» (Gesetz uber Leitsatze und Preispolitik nach der Geldreform) — ясно указывает денежную реформу как на самое главное. Либерализация не имела смысiii ла и не была бы эффективной, если бы не было этой денежной реформы. Именно подавление большой денежной массы сделало эффективной ценовую политику. Денежная реформа была нужна для того, чтобы цены вообще имели какой-то смысл. Однако Фуко об этом не говорит ни слова .

Но какое дело нам до денежной реформы 1948 г.? Вспомним, какова была первичная цель? Главную идею можно уловить уже в том, что на самом деле эта реформа не была следствием инициативы немецкой стороны, так как, по справедливому замечанию Фуко, начиная с мая 1945 г. не существовало ни немецкой администрации, ни a fortiori немецкого правительства. Речь идет о продуманной и осуществленной акции державы, доминировавшей в западном лагере, т. е., которая навязала ее своим британским и французским партнерам. Говоря иначе, денежная реформа была актом, поддержанным военной оккупационной державой. Ее цель была по своей природе политической: создать новое государство, позволяющее противостоять силе коммунистов. Здесь все проходит по ведомству чистого суверенитета .

Все стороны-участницы, впрочем, вполне отдавали себе в этом отчет, и в первую очередь советская сторона, которой и нужно было противостоять. Ее протест опирался на положение Потсдамского договора августа 1945 г., где говорилось, что с Германией «следует обращаться как с единым экономическим образованием». Советские представители среагировали на монетарную инициативу, объявив о блокаде Берлина, конечной целью которой было помешать хождению дойчемарки в Берлине. Как мы видим, в центре денежный вопрос и его запутанные связи с вопросами суверенитета и территории. Отделить одно от другого невозможно. В то же время именно с немецкой денежной реформы начались и разделение Германии, и холодная война .

Ничто не иллюстрирует цели этой денежной реформы и ее природу лучше, чем вопрос о Берлине. Прекрасно сознавая, что будет противиться этой реформе, которая приведет к разделу Германии с передачей автономии западным зонам, союзники в первое время оставили Берлин неохваченным. Они надеялись тогда, что смогут достичь четырехстороннего договора, который позволит ввести денежную унификацию Берлина, подтвердит его особый статус и его сложное геополитическое положение. Таким образом, обмен банкнот от 20 июня 1948 г., в ходе которого каждый немец получил первую квоту в 40 dm, не затронул Берлина. Это ограничение не могло не встревожить западных берлинцев, которые, сплотившись вокруг Эрнста Рёйтера, потребовали включения Западного Берлина в западную экономическую систему, что значило и введение тех же денег: «Иметь деньги — это иметь власть» .

. Тем более (лат). — Прим. переводчика .

. См.: Heinrich a. Winkler. Histoire de l’Allemagne XIX–XX siecle. Le long chemin vers l’Occident. Paris: Fayard, 2005. P. 575 .

Советским ответом на денежную реформу был, с одной стороны, запрет хождения западногерманской дойчемарки по всей советской зоне, включая Большой Берлин, а с другой — создание новой конкурирующей валюты. Советская военная администрация объявила, что банкноты, распределяемые в западной зоне, не будут иметь ценности в зонах советской оккупации. В результате началась блокада Берлина. Кроме того, было объявлено о создании новой валюты в советской зоне. Тотчас западные представители отказались применять эти решения в своих секторах и в конечном счете согласились на введение новой валюты, обозначенной буквой B, чтобы отличить от dm. Но они же разрешили и хождение советских денег в своей зоне оккупации. Нельзя лучше выразить внутренние связи, скрепляющие деньги и суверенитет: первым полем битвы холодной войны стал денежный вопрос, так как он касался самого существования прозападной Германии. Кто выпускает банкноты — был не просто технический, а политический вопрос. Речь идет об определении, кто является сувереном .

Этот краткий анализ ясно показывает, что нельзя считать западногерманское государство радикально экономическим. Оно уходит корнями в интересы Соединенных Штатов, которые были тогда самыми главными, и в их политику «сдерживания» коммунизма. Вопрос умеренного управления, который находится в самом сердце nbp, здесь играл роль вторичную, если вообще играл какую-нибудь. Таким образом, Фуко, кажется, серьезно недооценил то, что касается наиболее классической политики суверенитета, т. е. суверенитета воюющих держав .

Из того, что дойчемарка была результатом акта чистого суверенитета, можно вывести и то, что немцы в этом акте не принимали никакого участия. К ним обратились лишь для того, чтобы они осуществили меры по проведению этого решения в жизнь, в соответствии с конклавом Ротвесена, названного так по лагерю военнопленных Ротвесен близ Касселя (Гессен). Также, вопреки Фуко, следует считать, что и вся реформа 1948 г. имела перед собой политическую цель. Это видно еще яснее, если учесть важность последствий перераспределения, которые имела эта реформа вопреки идее денежного нейтралитета. Чтобы не входить в детали, скажем просто, что всё, что было накоплено в денежном виде, потеряло свою цену, в то время как реальное имущество (капитал, недвижимость, средства производства) ее сохранило. Хьюз называет это одной из самых великих конфискаций имущества за всю историю, сравнивая по масштабам с той, которая была произведена при насильственной коллективизации в .

Так как Фуко придерживается концептуальных рамок, в которых деньги являются нейтральным инструментом обмена, он оставляет в тени важные политические разногласия, к которым привела денежная реформа в своей перераспределительной части. Также, вопреки предлагаемой картине, в которой экономические действия вызывают коллективное единение акторов (инвесторов, рабочих, предпринимаiii телей, профсоюзов) по поводу выражения их интересов, ставших гармоничными благодаря силам конкуренции, денежная реформа вызвала весьма яростные споры и разногласия, сильно разделившие политический корпус Западной Германии. Реформа воспринималась как особенно несправедливая из-за того, что она не коснулась недвижимости, а обесценила лишь деньги. Так что до автоматического согласия, о котором говорил Фуко, было далеко. Более того, когда он интересуется конкуренцией, то никогда не говорит о том, что она может привести к спорам, например, по поводу заработной платы. А ведь что касается экономической конъюнктуры, важные сомнения возникли уже на следующий день после либерализации цен. Инфляция, которую она вызвала, нанесла удар по покупательной способности наемных работников, и 12 ноября 1948 г. более девяти миллионов немцев прекратили работать на 24 часа по призыву dgb, чтобы выразить свой протест против удорожания жизни. Идею вечного консенсуса, следовательно, не могли приветствовать в самый период образования. Потом, конечно, хорошие экономические результаты возымели важные политические последствия. Они вызвали сильное коллективное сплочение вокруг модели социального рыночного хозяйства .

Бад-Годесберг и либеральный суверенитет

Важная роль, которую играют аналитические разработки ордолибералов в западногерманской концепции политической легитимности, уже появлялась в анализе Мишеля Фуко, когда он заинтересовался обращением spd к социальному рыночному хозяйству на знаменитом конгрессе в Бад-Годесберге в 1959 г. Фуко начал, дистанцировавшись от классической оценки этих событий в терминах предательства, оценки, которая превалировала в левой и крайне левой среде в тот момент, когда он об этом писал. Эта оценка не видела в оправданиях, которые выдвинула spd, касающихся возможности «справедливого социального устройства» в рамках социального рыночного хозяйства, ничего, кроме лицемерия, маскирующего свое предательство.

Но это не был случаем самого Фуко:

–  –  –

. Deutscher Gewerkschaftsbund — Немецкое объединение профсоюзов. — Прим .

переводчика .

. Sozialdemokratische Partei Deutschlands — Социал-демократическая партия Германии. — Прим. переводчика .

. Непременное условие (лат.) — Прим. переводчика .

тому что они указывают на подтягивание к целому доктринальному и программному блоку, который является не просто экономической теорией по поводу пользы свободного рынка. Это подтягивание к чему-то, что является одним типом управительственности и что было как раз средством, благодаря которому немецкая экономика послужила базой для легитимного государства (nbp, 90–91) .

Фуко анализирует это подтягивание spd к неолиберализму в свете анализа, который он только что провел для немецкого федерального государства. Его тезис следующий: ситуация Германии — это перевернутая ситуация, в том смысле, что там «экономика радикальна по отношению к государству, а не государство первично как историко-юридическая рамка к тому или иному экономическому выбору» (nbp, 91) .

Но если основания политической легитимности нужно искать в правилах той же экономики, т. е. либеральной управительственности, то и принять эту логику — значит, установить условие sine qua non участия в политической игре. Также в Бад-Годесберге для spd речь шла о том, чтобы согласиться с тем, что уже начало функционировать как немецкий основополагающий политико-экономический консенсус, консенсус экономического роста, для того чтобы включиться в игру управительственности, которая развивалась в Германии с 1948 г. Фуко, впрочем, идет еще дальше в 1979 г., когда французские левые оказались на пороге политической власти, потому что он настаивает на том, что вообще не существует социалистической управительственности (nbp, 93 и 95). Он признает за социализмом «некую историческую рациональность, экономическую рациональность и административную рациональность», но, по его мнению, автономной социалистической управительственности нет. В его глазах, чтобы существовать, социализм вынужден цепляться за разные типы управительственности .

Он пытается перенести эту схему и на Европейский союз. Действительно, там наблюдается то же переворачивание экономики и политики, и даже роль основателя играют денежные законы. Впрочем, как снова показал проект конституционного договора, конкурентная норма играет структурирующую роль, и не только потому, что это экономика, но более всего потому, что это концепция самих политических. «Я уже говорил раньше, что нельзя понять возникновение либеральных идеологий и политики в xviii в., не учитывая, что тот же xviii в. так мощно требовал свобод, нагруженных дисциплинарными техниками, которые, беря детей, солдат и рабочих там, где они были, значительно ограничивали свободу и при этом давали какие-то гарантии самого использования этой свободы. Что же, сейчас я полагаю, что я ошибался. Я полагаю, что важно совсем другое. То, что эта свобода […] должна восприниматься внутри мутаций и трансформаций технологий власти. И, более точно, свобода — не что иное, как коррелят возникновения механизмов безопасности» (stp, 50) .

160. iii институтов. Как писал Фуко о, вопрос больше не стоит так: какую свободу государство предоставит экономике? Но: как получается, что экономическая свобода сможет получить функцию и роль огосударствления, в том смысле, что она сможет эффективно обосновать легитимность государства (nbp, 95–96). В конечном счете либеральная управительственность — это, безусловно, ключевая концепция для рассмотрения европейской ситуации .

Это критическое прочтение в целом ряде аспектов неудовлетворительно, потому что остается ощущение, что, может быть, оно не касается самого главного в рассуждениях Фуко. Но основные вопросы, впрочем, бесспорны. Откуда у философа этот интерес к столь специфической форме, каковой является либерализм? Откуда это обращение, в конечном счете мало критичное и поэтому удивительное, от такого мыслителя, как Фуко, к немецким и американским неолибералам? Зачем это исследование, столь опасное, экономики и политики без суверенитета?

Хозяин и власть

В третьей лекции Фуко объясняет аудитории, что после изучения в предшествующих книгах особенностей отношения дисциплинарных механизмов к системе права он намерен во время этого курса подумать о различиях между дисциплиной и предохранительными механизмами безопасности. Цель, которую он указывает, — «оборвать повторяющиеся призывы к хозяину и столь же монотонное утверждение власти» (s tp, 57). Это заявление свидетельствует, во-первых, об осознании ограниченности и недостаточности размышлений о социальном порядке только в терминах дисциплины и ограничений, так как оно не учитывает недавно появившиеся формы управления людьми .

Кроме того, в таких размышлениях свобода ошибочно представляется в современном понимании этого слова, которое в ходу с xviii в., как идеология и универсальная концепция, одно из прав человека, завоевание которого увенчает собой борьбу против дисциплинаризации общества. Свобода, уточняет Фуко, — это другое: это техника власти, отношение между управляющими и управляемыми .

Тут возможны два политических прочтения. Первое, фуколдианское, в узком смысле слова, принимает это утверждение за уведомление. Мы не ошибаемся, действительно, свобода, оставленная народонаселению, используется властью для контроля, и внутри этой свободы существует дисциплина, которую даровала нам современная управительственность. То, что диспозитивы безопасности являются производителями свободы, которую они потребляют, иллюстрируется среди прочего этим базовым доказательством: свободы зависят от власти. Второе прочтение, наоборот, настаивает на том факте, что управительственность является необходимым защитником свободы, она составляет ту модальность власти, которая заслуживает обдумывания и даже может вызвать некоторую симпатию. Оба прочтения возможны, и также возможно предположить, что Фуко рассматривал и то и другое. Но мыслительная напряженность, которая проходит через оба течения, заставляет нас думать, хотя неопределенность в этом вопросе останется навсегда, что их автор вел поиск во втором направлении .

Указание дается в размышлении, которое он предлагает по поводу государства. Верный своему методу, Фуко отказывается прибегать к общим категориям политической философии. Государство не универсально, оно не имеет сущности: чтобы его понять, нужно «выйти наружу» и оценить его через практики, т. е. через общую технологию власти. И именно для того чтобы избежать риска «онтологического круга», нужно исследовать генеалогию государства, отталкиваясь от истории управительственного интереса (raison gouvernementale). Это утверждение имеет лишь видимость чисто методологического. Оно позволяет Фуко начать критику отвергающих государство только под предлогом того, что оно пытается заполучить безграничную власть или что его экспансия исторически необратима. Эта концепция слишком редукционистская, так как она возвращается к тому, чтобы гипостазировать государство, воспринимать его как сущность. Фуко находит истоки этого подхода у немецких либералов первой половины xx в., дискурс которых был перенят много позже и неосознанно критикой левых — гошистов 1970-х гг., которые относили все утверждения роли государства к авторитаризму, т. е. фашизму. Эта позиция неприемлема для Фуко по двум причинам. Первая состоит в том, что вмешательство государства в дела общества изначально лимитировано конфигурацией, предложенной либеральной управительственностью. Вторая такова: его вмешательство необходимо для установления свободы .

Автономия субъекта и либерализм

Подлинной целью Фуко в этом генеалогическом анализе управительственности, без сомнения, является скорее не сама управительственность, а возможная разработка автономии субъекта. Путь, который он выбрал, проходит через либерализм, а точнее через его конкретное проявление, либеральное самоограниченное управление. Эти два направления можно прочесть, как уже было сказано, как попытку установить их основания. Зачем был нужен такой специфический путь? Затем, что Фуко надеялся найти в этой модальности власти лучшие гарантии для сохранения автономии субъекта. Причин тому множество, и они рассеяны по страницам книги и никогда не представлены систематически. Экспериментальный и подготовительный характер такой аргументации не мог не призывать Фуко к осмотрительности .

162. iii Первая причина такова, что притязание на научность, которую высказывала политэкономия, впоследствии трансформировало отношение между знанием и властью. Меркантилизм же никогда не претендовал на статус науки и не был связан с государственными интересами, т. е. с тайнами управления, недоступными простым смертным, и поэтому экономическая наука может быть основана или верифицирована любым, даже если он не является правителем, потому что наука по своему определению есть общее знание. Власть, следовательно, не располагает монополией на знание и истину, напротив, требования знания таковы, что они ограничивают изнутри компетенцию власти .

Но главная причина касается зависимости политического от экономического, которую устанавливает самоограниченный либерализм .

Ведь примат экономики над политикой, при котором нет нужды обращаться к разрушительному притеснению, — лучшая из возможных гарантий сохранения независимости субъекта. Эта тема возникает в рассуждениях Фуко постепенно, но как только она появляется, то становится все более и более значимой. Основная аргументации опирается на тот факт, что экономика — это дисциплина без обобщений. Фуко находит два принципиальных основания для своего анализа у Хайека и у мыслителей xviii в. о том, что политэкономия «отвергает […] паралогизм политического обобщения экономического процесса» .

Ослепление государства, следовательно, заметно, но оно само выбирает эту слепоту не ради каких-либо политических целей, всегда наличествующих, а просто потому, что его понимание экономических феноменов всегда ограничено. Государство не может вмешиваться напрямую и назойливо, и не потому, что у него нет прав или оно связано каким-то договором по этому поводу, а, что более радикально, потому, что оно этого не умеет. Важное следствие из этого, выделенное Фуко в предпоследней лекции, состоит в том, что на коллективное благо не может нацелиться, а еще менее может его заполучить какой-либо агент, в том числе и государство. Это последствие предполагает нависающую позицию, невозможную ни для суверена, ни для какой-либо институции: никто лучше индивида не может понять, каковы его интересы и каково должно быть его поведение. Фуко настаивает на абсолютной радикальности, не подлежащей обсуждению, этой позиции, важность которой объясняется тем фактом, что, согласно его мнению, интерес и своеобычность каждого, возможностями выражения и защиты которых он должен располагать, переводится с поля экономики в поле обычного поведения .

Именно с этой точки зрения его интересуют американские неолибералы. Во-первых, из-за того, что если эти авторы вслед за Хайеком полагали, что любое экономическое обобщение невозможно, они равным образом настаивали на том, что понятийная сетка управления по отношению к индивиду целиком представлена в виде мыслей в терминах затрат и приобретений, т. е. в экономической форме. Homo oeconomicus — термин, к которому Фуко прибегает лишь в самом конце, но который вполне в логике его исследования самоограниченного управления — является уникальным интерфейсом между властью и индивидом. Это, конечно, не означает, что человек сводится лишь к одному своему экономическому измерению, но означает, что это последнее и только оно мобилизуется для анализа всех типов поведения. Хорошей иллюстрацией этого является криминалистический анализ. Американские неолибералы подходят к нему с тем же набором инструментов, который они используют для понимания поведения всех других индивидов («Преступник — не что иное, как абсолютно неважно кто», nbp, 258), потому что понятийная сетка, которую они употребляют, — целиком экономическая, и они анализируют поступки и проявления преступника в терминах подсчета выгоды, т. е. тематик, идентичных тем, к которым они обращаются, когда оценивают рациональность индивида в целом. Где придумать лучшую защиту для идентичности каждого, более уважительное к различиям и самым разным предпочтениям внимание, если не при такой системе, где политика при оценке общества ограничивается экономическим аспектом?

Завершая свои рассуждения, Фуко находит в самом конце в понятии гражданского общества, предложенного Фергюсонов в An Essay on the history of civil Society (1762), пропавшее звено между экономикой и политикой. Итак, теперь он может обратиться к первичному вопросу: как управлять обществом, состоящим из экономических субъектов? Фуко видит в работе Фергюсона аналог в сфере политического тому, что предложил несколькими годами позже Адам Смит в сфере экономического. Согласно шотландскому философу, гражданское общество покоится на двух основаниях. Во-первых, оно является продуктом стихийного синтеза индивидов, без отсылок к какому-либо эксплицитному договору или установлению суверенитета через пакт о подчинении. Этот синтез обеспечивается целым комплексом бескорыстных чувств по отношению к другому, такими как симпатия, благожелательность, сострадание (но и любопытство к бедам других), или чувством принадлежности к одному и тому же сообществу. Далее, второе основание таково же, как и в естественном праве, и оно говорит, что власть и господство одних людей над другими — свойство природы, первичное во всех политических институциях. «Система субординации, — говорит Фергюсон, — столь же присуща отдельным людям, как и самому обществу»; и это базовое утверждение, потому что оно позволяет указать на сложности, свойственные теории договора. Именно в рамках гражданского общества учреждается то, что составляет экономические связи. Так разрешаются одновременно и вопрос власти, и вопрос объединения общества, и все благодаря принципу сцепления, результату стихийного совпадения интересов .

Куда вписывается в такой конфигурации государство? Какое место оно может занять перед лицом уже установленного, уже данного обiii щества? Фуко осмотрительно не отвечает на этот вопрос или, более точно, он делает это весьма изощренным способом, отсылая к фразе

Томаса Пейна, произнесенной в обращении к американскому народу:

«Не следует путать общество и правительство. Общество — это продукт наших нужд, а правительство — наших слабостей […] Правительство всего лишь необходимое зло, в худшем же случае его не следует терпеть» (nbp, 313–314) .

Лекция Фуко на этом заканчивается. Мысленный эксперимент завершается этим почти полным исключением и власти, и управления .

Условия, при которых такой эксперимент может осуществиться, конечно, невероятны: Фуко не воспринимает всерьез экономические измышления Рёпке, Хайека и прочих Беккеров. Но он исследует, бесспорно отдавая себе отчет в ограниченности применения результатов, абстрактные условия, при которых такой либеральный проект может реализоваться .

Эксперимент не остался без последствий — он оставил следы .

«Жесткий» либеральный путь непримиримых экономистов ведет к чему-то достаточно милому, тому, что заменяет дисциплинарное общество политикой уважения различий, к чему-то, что невозможно запланировать, даже с чисто теоретической точки зрения. И это уважение к неортодоксальности Фуко, без сомнения, учитывает больше всего прочего в своих политических рассуждениях. На это он намекает в конце лекции 21 марта 1979 г., когда пунктирно описывает перспективы анализа:

В перспективах такого анализа, как этот, видится вовсе не идеал и не проект исчерпывающе дисциплинарного общества, в котором правовая сеть, охватывающая индивидов, будет продолжена и протянута изнутри механизмов, скажем так, нормативных. И это вовсе не то общество, в котором нужен механизм общей нормализации и исключения ненормализуемых. Напротив, в перспективе — образ или идея, или тема-программа общества, в котором будет проведена оптимизация систем различия, в котором будет оставлено свободное поле для колебательных процессов, в котором будет терпимость к индивидам и практикам меньшинств, в котором действие будет проводиться не с игроками, а с правилами игры, и, наконец, в котором вмешательство будет проводиться не во внутренний мир для подчинения индивидов, но во внешний мир (nbp, 265) .

Этот великолепный аналитический фрагмент, который резко перемещает из экономической сферы в сферу поведения, в конденсированном виде выражает политическую философию обоих лекционных курсов .

Итак, тема оставлена открытой и оставлена не без волнения:

Либерализм всегда предоставлял социалистам заботиться о производстве утопий, и историческая мощь и динамизм социализма многим обязаны именно этой его утопической или утопизирующей деятельности. Что же, либерализму тоже нужна утопия. Нам предстоит сочинить либеральные утопии, нам нужно думать о форме либерализма, а не представлять его как альтернативную технику управления (nbp, 225) .

Программный характер последней цитаты резко затушевывается в самой середине лекции, как будто для того, чтобы он был меньше заметен. К чему такая скрытность? Можно ли ее отнести на счет неоспоримой экспериментальной природы размышлений Фуко и того, что их выводы плохо обосновываются? Скорее всего, она объясняется провокативным и иконоборческим характером этих выводов. Либеральный эксперимент Фуко, хотя он и свидетельствует об удивительно свободном разуме, способном освободиться от одной формы мысли, которую он же сам по большей части и установил, может объявить о себе лишь пунктиром .

Перевод с французского Андрея Лазарева

166. iiiАртур Цуциев

, c « »

Отношения между Россией и (ее) кавказской периферией нельзя свести к отношениям динамичной исторической силы и пассивной массы, инициативного центра и инертной периферии. Российская интеграция Кавказа не может быть исчерпана субъект-объектными отношениям, где Россия выступает активным геополитическим, формирующим игроком, а кавказские общества/политические образования — театром его игры. Напротив, внутренняя динамика местного политического и социального ландшафта способна придавать российскому вовлечению некоторую объектность и функциональную заданность .

В пространной иллюстрации мы обратимся к «ситуации старта»

и некоторым структурным исходникам-предпосылкам установления российской государственности на Кавказе. Институциональный профиль имперского государственного продвижения в регионе не может быть адекватно прослежен без понимания того, в какие именно функциональные ниши втягивалась Россия на кавказском политическом ландшафте в xviii–xix веках. Каким образом вовлечение поднимающейся или кризисной российской государственности использовалось и используется в собственных кавказских социальных и политических стратегиях? Какие внутренние кавказские противоречия и устремления создавались, проговаривались, преодолевались в категориях российского властного присутствия? Решительный успех российской экспансии был бы невозможен без таких ниш — отчасти готовых, отчасти успешно или драматически созданных в ходе самого российского геополитического наступления .

Кавказ стал русским приграничьем после инкорпорации Астраханского ханства (1556), когда Москва унаследовала от Астрахани ее южную притеречно-каспийскую периферию и каспийско-персидские морские коммуникации. Овладение Кавказом, тем более — Северным Кавказом, никогда не было самостоятельной целью или «самоценным призом» в русской имперской геополитической игре. Регион выступал то «левым флангом» (как Кабарда — в противостоянии Москвы и Бахчисарая в xvi–xvii в.), то «правым флангом» в Петровском персидском проекте (1722), то «нейтральным барьером» (в противостоянии России и Османской империи, 1739–1772/4), «порогом — преддверием» (в греческом проекте Екатерины ii), наконец — «крепостью-барьером», отделяющим Россию от ее закавказских провинций (1801–1864). Сегодня регион идеологически определен как внутренняя приграничная периферия-барьер на пути распространения «международного терроризма» и извне провоцируемой нестабильности. Другое определение — поле испытания новейшего российского нациестроительства на состоятельность. В экономическом отношении Северный Кавказ был, есть и, видимо, останется статьей расходов, а не доходов российского государственного строительства и внешнеполитического позиционирования .

Николай i писал своим кавказским чиновникам: «[помните] — не побед ищу, но спокойствия». Но «победы» и война оказывались «способом достижения спокойствия», а итоговое овладение кавказской крепостью оказалось во многом вынужденным шагом. Этот синдром вынужденных побед пронизывает всю историю инкорпорации Кавказа в Россию вплоть до путинского военного разгрома Ичкерийской республики. Вынужденность побед над северокавказским сепаратистским движением в новейшее время помогает отчасти понять и вынужденность, обусловленность сдвигов в русской политике на Кавказе в xviii–xix веке — как перехода от стратегии «заинтересованного вовлечения и избирательного протежирования» к стратегии «сдерживания и репрессалий» и далее — к инкорпорации, колонизации и интеграции региона .

Мы исходим из тезиса, что государственные институты на Северном Кавказе (а в значительной степени и на Кавказе в целом) являются продуктами противоречивого укоренения в локальных властных режимах имперских военно-административных практик — от хазарских, арабских и иранских в Дагестане до иранских в Картли-Кахетии, от советских — в горских социалистических автономиях и до новороссийской — в современной Чечне. Под государством в данном случае понимается три связанных процесса: (а) возникновение групп/процедур регулярной и эксклюзивной аккумуляции платы за протекцию («добровольных приношений») или дани («никому другому подати не платите»), из которой вырастают отношения систематической и обязывающей протекции-подданства и соответствующие направления лояльности; (б) формирование института рекрутации/принудительного наемничества. Становление этих двух «силовых» институтов вызывает к жизни и соответствующие инструменты своей нормативно-правовой регуляции и духовной легитимации .

168. iii Различные формы имперского укоренения, будь то протекция или оккупация, военно-народное управление или советская автономия, могут быть рассмотрены как результаты текущего военно-политического и административно-управленческого приспособления к сложному социальному и политическому ландшафту региона и одновременно как инструменты упорядочения и перекройки этого ландшафта внутри государства. К чему же должна была адаптироваться империя? Грубо говоря, к необходимости отчуждения или, при отсутствии, формирования всех условных треков этатогенеза — принудительной протекции (в различных ее формах), рекрутации (права собирать войско и вести войну) и «вынутого из самого общества» суда .

Отметим, что государство, как вычлененный из общества институт принуждения, было излишним в горском общинном, ландшафтно-сегментированном пространстве образца xviii века. Здесь преобладал другой устойчивый тип самоорганизации и политико-правовой регуляции — потестарный, в котором функции обеспечения внешней безопасности и соблюдения обычаев, отправления власти, суда, исполнения наказаний, разрешения конфликтов оставались в решающей мере еще слитыми с обществом. Система норм обычного права, а также существующие институты регуляции межсословных и межобщинных отношений — аталычество, куначество, аманатство, институты представительных собраний (Хасэ, Мехк-Кхел, Ныхас, Тёре) — создавали сети персонифицированных взаимных обязательств и фамильно/сословно-сопряженных нормативных ожиданий. Через них могли осуществляться функции надобщинной интеграции, межсословной нормативно-правовой регуляции, вырабатывались меры безопасности, разрешались конфликты или конструировались схемы консолидированного действия. Адат оставлял право легитимного насилия в прерогативах самого общества. И до тех пор, пока община пребывала внутри системы отношений, эффективно регулируемых адатом — государство, как легитимное отчуждение права общинников на насилие, оставалось и остается внешним, чужим проектом. Чем богаче и изощренней, полнее и детальнее были адаты в кавказских ландшафтно-сегментированных обществах, тем оставалось меньше внутренней функциональной потребности для развертывания специализированной и внешней самому обществу структуры насилия. Именно в специфическом кризисе общины и адатной нормативной регуляции определяется и «ниша» для государства и государственного отчуждения самого права на легитимАманатство — это своеобразный институт межобщинных гарантий, который не тождественен заложничеству, как следовало бы из буквального перевода понятия «аманат». Аманат являлся не столько заложником, ожидающим выкупа, сколько был персонифицированной гарантией выполнения данных обязательств или достигнутых соглашений. Аманат был даже почетен в качестве таковой гарантии и находился на попечении стороны, ее получающей .

ное насилие (и для последующего сужения адата чуть ли к комплексу норм горского этикета) .

В xviii веке — ко времени российского наступления — на Северном Кавказе сложилась противоречивая ситуация, связанная с формированием нескольких нуклеусов, потенциальных площадок этатогенеза .

Кратко обратимся к анализу нескольких типологических сюжетов, отражающих внутрирегиональные различия .

Кабардинская феодальная полития выступает доминантой в центральном Предкавказье в xvii–xviii вв. Перспективы этой площадки этатогенеза в xviii веке определяются возможностями централизации власти, поглощением слабых княжеств сильными и эффективным переходом от режима сезонно-экономической, а нередко и эпизодически-номинальной, зависимости горской периферии Кабарды (от абазин и Карачая до ингушей и карабулаков) к режиму устойчивого взимания дани и сословной инкорпорации горских верхов .

Кабардинская аристократическая траектория этатогенеза имеет серьезные ограничения. Феодальная раздробленность Кабарды усиливается сильным поляризующим геополитическим влиянием Москвы и Бахчисарая/Порты. Получив в послебелградской ситуации (1739) статус «нейтрального барьера», Кабарда встречает и вызовы централизации — консолидированное противодействие в конфликте с Москвой из-за Моздока (1864–1869), усиление давления на горскую периферию, признаки поглощения Малой Кабарды Большой (точнее, Талостанея — Кайтукиными, 1753). Однако в целом отношения протекции-зависимости горцев от Кабарды просто не успели, да и не могли сложиться в устойчивые сюзеренно-вассальные отношения. Напротив, в xviii веке возникли факторы, которые сделали эндогенную феодально-государственную траекторию Северного Кавказа по «кабардинскому сценарию» невозможной. К этим факторам можно отнести нарастающий демографический дисбаланс между кабардинской плоскостью, особенно по ее восточной периферии, и горскими обществами; обрушение военных преимуществ княжеской дружины над горским ополчением по мере распространения в регионе доступного огнестрельного оружия .

Российская экспансия фактически синхронизирована с нарастающим конфликтом кабардинских княжеств между собой и с горскими обществами. Этот конфликт в некотором смысле купирован уже внутри российского имперского пространства (правда, за счет территориального сворачивания Малой Кабарды к западу от Курпа) .

Траектория этатогенеза, связанная с Аваристаном как ядром, опирается на «вытягивание» ханством горских ополчений в практику организованного военного похода/набега. Его цели — скот и рабы, один из основных экспортных товаров тогдашней экономики региона. ПоКабардино-русские отношения в xvi–xviii вв. Документы и материалы. Т. ii .

С. 198–199 .

170. iii ход есть систематическое, хотя и сезонное действо, превращающееся в надобщинный институт, надобщинную систему отношений (в широком спектре — от имущественных до политических, полагая, кстати говоря, нормативную нишу для инфильтрации в адатные нормы элементов права другого уровня). Стоит отметить, что именно формационно-силовое тяготение феодальных политий Дагестана, стремящихся вовлечь вольные общества в систему устойчивых вассальных отношений, становится каналом для формирования режима стратифицированного, разделенного правового поля — разделенного между обычным правом (регуляция ответственности за преступления против личности/фамилии, т. е. уголовные преступления) и шариатом (регуляция брачно-семейных отношений и, отчасти, имущественных отношений) .

Военные походы дагестанских обществ на Грузию — как форма организованного грабежа (читай — упорядоченной и систематической подготовки к нему) — становятся одновременно и формой этатогенеза. Однако эта траектория оказывается функционально вынесена за границы самого горского пояса. Грубо говоря, такой поход мог бы обратиться в государство, только включая территорию похода — Грузию ли, ее отдельные части или же, скажем, сектора казачьей линии на севере .

При этом сама структура государства обретает специфическое двухядерное измерение — централизованная и иерархизированная полития на равнине, как результат завоевания, и сегментированная общинная полития в горах. Государство на равнине обладает как бы «заякоренными» вне общин институтами консолидации и формирования соответствующих новых систем нормативно-правовой регуляции. Очевидно, что присоединив Грузию (1801), империя вынуждена решать и проблему дагестанского горского давления на нее. Кроме того, нанося удары по нелояльным феодальным политиям Дагестана (1818– 1820), российские власти фактически усиливают вес их региональных соперников — горских вольных обществ и расчищают площадку для непосредственного, прямого с ними столкновения .

Имамат, возникший позже на основе аварского ханского нуклеуса, был его продолжением и преодолением. Продолжение — в том смысле, что главным способом «вытягивания общин» на траекторию горского этатогенеза, оставался поход/противостояние России, ставшее функциональной и идеологической базой этого государства. Преодолением — в том смысле, что в имамате была сброшена прежняя феодально-сословная структура аварского ханского нуклеуса и определена подчиненная ниша адатного права. Вольные общества, казалось бы, стали основой имамата (как антисословная и антиимперская доктрина шариатского движения — его идеологией). Но в последующем именно генерирование в имамате сословной (в данном случае —. Дагестан присоединен к Российской империи (в международно-правовом отношении) по Гюлистанскому договору с Ираном (1813) .

военно-управленческой) структуры, без которой невозможно функционирование государства, создало напряжения и в самой несущей конструкции имамата, какой была горская община. Угроза новой сословной гегемонии плюс экономические издержки военного противостояния с Россией заставила горские общины (и, прежде всего, чеченские тейпы) усомниться в резонности дальнейшей активной поддержки Шамиля .

Чеченская траектория также связана с горско-равнинным взаимодействием, но разворачивается она — как эффект иного баланса силы — не по сценарию усиления феодального давления на горы, а, напротив, связана с горской вайнахской колонизацией равнины .

К xviii веку сложился демографический и силовой дисбаланс между соседствующими горскими вайнахскими обществами и крестьянским населением периферийных кабардинских и кумыкских феодальных вотчин. Этот дисбаланс открыл возможности для горцев к переходу от «арендного» (разрешительного, адатно-обрамленного) права землепользования/выпаса скота к отложению от феодала-землевладельца и к превращению территории хозяйствования в территорию расселения. Миграционный сдвиг вайнахских тейпов на равнину, сопровожденный сначала княжеской протекцией, а затем вылившейся в острый конфликт между самими «протекторами» и этими общинами (читай — их сильными фамилиями), приводит к следующему: происходит итоговое усиление общины — в качестве инструмента противодействия феодальным рейдам и претензиям — и ее трансформация из родовой в территориальную .

В межлесных «проталинах» чеченской плоскости определялись не только новые ландшафтные ниши для хозяйствования и расселения общин. Сама структура перехода и расселения на новых территориях с неизбежностью сопровождает и надстраивает тейповую ячейку-основание — характеристиками «территориальной», соседской общины. Однако в этих военно-колонизационных общинах-соседствах фамильно-родовые отношения были не отброшены, но стали функциональными основаниями, ядрами расширенных сетей соседских, надтейповых отношений .

Динамика межсословных и межобщинных отношений отразилась в кризисе нормативно-правовых систем регуляции. Прежде всего, нарастание дефицита покосных и пахотных земель в горной полосе способствовало эскалации применения права сильного — в ущерб адатному праву. Грубо говоря, адат эффективен в условиях баланса силы, но уязвим в быстро меняющихся «силовых контекстах», в ситуациях, когда усилившиеся фамилии ищут повод для избирательной трактовки адатных норм или вовсе для их игнорирования. Вероятно, кризис общины и адата обозначился тогда, когда в вольных обществах укрепились тейпы, фамильные группы, способные бросить вызов — и эгалитарным нормам своей собственной общины, и сословным претензиям феодала — своего ли горского или чужого «плоскостного» .

172. iii Нарастание массива межобщинных контактов также привело к становлению новых деперсонифицированных контекстов, плохо регулируемых адатным правом. Вырастание горских общин из своих ландшафтных ниш сделало адатное право ограниченным, заложило новые возможности для надстраивания шариатского права над адатом и для становления институтов власти, осуществляющих это проникновение — устойчивое и систематическое надстраивание «советов страны»

над тейповыми/джамаатными представительными советами .

Обосновавшийся на плоскости агломерат территориальных общин, ячеисто-сетевая структура становящейся общечеченской политии в своем противодействии феодальным владельцам вступила в острый конфликт с их имперским патроном. Выражаясь современным языком, колонизация в xviii веке чеченцами плоскости фактически привела к уничтожению небольших кабардинских и кумыкских княжеств — российских протекторатов, основным населением которых стали чеченцы. Но для такой революции чеченцам не потребовалось какой-то централизованной власти, так как обрушение княжеств произошло изнутри: тейповая верхушка общин просто сбросила феодальные дома как ослабевших конкурентов своей власти над общиной и территорией ее хозяйствования. Главное здесь — успех общинной экспансии оказался почти тождествен ее кризису. Именно в победе фамильной верхушки горских общин над равнинными, или «своими», феодалами обнаруживается вероятный исход стратегической дилеммы, стоящей перед старшинами сильных фамилий — какой должна быть траектория их власти — сословно-господской (траектория феодализации) или общинно-представительской .

Ячеисто-сетевая общинная траектория этатогенеза по чеченскому сценарию была успешной в смысле экспансии, но ее выход к формированию централизованных институтов власти (уже в движении Ушурмы, 1785) оказался ограниченным и был в итоге блокирован ударами русской армии. Но если противодействие российских властей движению Ушурмы мотивировано стремлением сохранить «княжеские протектораты», то в начале xix в. все более явственно определяется новая конфликтная ситуация: становление набеговой практики против русских поселений на Тереке и развертывание военно-казачьих линий как выдвигающихся плацдармов — сначала для коллективных репрессалий против горцев, а затем и для завоевания и колонизации залинейных территорий. На причинах набегов/походов как «культурной матрице»

горских обществ мы остановимся подробнее .

« »

Проблема набегов все еще фигурирует как ответ на политически-спекулятивный вопрос: кто виноват в Кавказской войне 18[17]–1864 годов? — сами горцы (так как русское завоевание Кавказа — есть вынужденный ответ на набеги горцев) или Россия (и тогда набеги — это форма справедливой борьбы против русского завоевания). Исторические сюжеты о «культуре насилия», абречестве, «набегах» находят очевидные созвучия в постсоветскую кризисную эпоху на Кавказе .

Пока нужно отметить, что набеги, очевидно, были формой и инструментом борьбы против русского государственно-пограничного обустройства в степном Предкавказье. Так, кабардинские княжеские рейды на возводимые крепости пограничной Азово-Моздокской линии в 1764–1770-е годы — очевидная и организованная, я бы сказал, политическая реакция на отчуждение земель, которые использовались кабардинцами под пастбища и которые воспринимались ими как основной источник дохода и ресурс укрепления хозяйственной, а с нею и политической, гегемонии над горскими обществами. Сокращая эти «гипотетические» пастбищные ресурсы Кабарды, Россия тем самым сокращала возможности для кабардинского доминирования над горскими обществами. Почему «гипотетические»? Потому, что само русское возведение крепостей — итог той самой экспансии России, которая собственно и обеспечивала кабардинцам надежное прикрытие против кочевого давления ногайцев и калмыков, в том числе — и обещала, казалось бы, гарантированное пользование этой самой территорией .

С другой стороны, сам институт набега, его возникновение не были реакцией на российскую экспансию и развертывание казачьих линий, как это нередко трактуется. Горский и шире — общинный поход/набег есть самостоятельный и более древний феномен, не связанный с имперской экспансией как своей причиной. Набеги практиковались и против Грузии (о «колонизации гор» не помышлявшей со времен царицы Тамары), и против соседних горских или плоскостных политий .

Набеги практиковались и казачьими вольными общинами, но о какой-то «реактивности» здесь вряд ли уместно говорить .

Набег очерчивается как одна из типологических характеристик горских обществ. Этот «атрибут горской цивилизации» сложился вероятно в поздне- и постмонгольский период как адаптированный к горской среде институт кочевого набега степняков (форма сбора дани на контролируемой периферии степных империй). Отчасти он был, вероятно, привнесен в горную полосу феодальными группами/культурами алан и кипчаков, которые массами отходили сюда под ударами монголов в xiii–xiv веках. Позже, в xvi–xviii вв., этот институт питался социально-политическим и культурным влиянием кабардинцев с их княжеской дружиной. Горский поход — одновременно акцепция и преодоление степного феодально-княжеского похода и способ изоморфного. Критика известной «набеговой теории» М. Блиева до сих пор мотивирована, скорее, вненаучными «правилами гражданской политкорректности» или общим антиформационным трендом постсоветского кавказоведения. См. Северный Кавказ в составе Российской империи. М., 2007. С. 321–324 .

174. iii (по военно-организационной структуре) противостояния княжеской дружине феодалов. Такая акцепция была облегчена, вероятно, и более глубоким изоморфизмом — между самим характером политогенеза в горских общинах (военно-аристократическая модель, узурпация функций военной организации общины) и военно-иерархической структурой степняков в их набеговых кондициях .

Но этот институт, превративший горскую общину в гражданское войско, обрел собственные хозяйственные основания в горских обществах. Вырастая из военно-организационного противостояния давлению степи, набег обрел формационную почву в хозяйственных занятиях горцев, основным из которых было отгонное скотоводство. «Партии всадников» вырастали из сопровождения перегонов скота, охранения скота на чужих равнинных зимних пастбищах, формировали свой боевой этос в захватах чужого скота (в некоторых случаях — гораздо более успешной хозяйственной стратегии, нежели мирное пастушество) .

Эта военно-хозяйственная практика превращала группы «погонщиков»

в функциональных носителей военно-сословной культуры и создавала начальный смысл «похода». Погонщик скота и воин-общинник — две ипостаси, вырастающие из одного занятия. Вторым важным фактором становления набеговых практик и их социально-организационных оснований в горских обществах было, по-видимому, наемничество, то есть приглашение феодалом в свой поход групп горской молодежи .

Однако кроме военных и хозяйственных функций, генерировавших институт похода как атрибут горских культур, постепенно сформировалась еще одна — собственно социальная функция. Поход (и «военные братства», «военные союзы молодежи» как организационная форма похода) есть важнейший способ социализации и канал вертикальной социальной мобильности, обретения статуса в контексте расслаивающейся общины. Поход был возможностью преодоления внутриобщинных барьеров, возникающих в связи со все большим доминированием сильных фамилий, тейпов, и являлся формой воспроизводства единства общины. Можно сказать, реальная община сворачивается в общинности как организационной и идеологической практике, удерживающей фактически сословное общество в рамках плотных сетей фамильно-родовой протекции и эксплуатации .

Экономическим основанием такой политической коллизии было внутренне противоречивое, динамичное состояние горской общины:

уместно говорить о неком формационном синкретизме, даже синтезе, который определился в горской общине и который предполагал параллельное развитие частной (частно-фамильной) и общинной формы собственности. Сочленение этих форм собственности не было раз и навсегда данным, было относительно устойчивым, но эта устойчивость всегда находилась под угрозой: демографический рост населения, усиление влиятельности сильных фамилий приводили к дефициту угодий и конфликту между частной и общинной формами собственности. В условиях зреющего напряжения институт набега, как и право первозахвата незанятой земли, становится сподручным, функциональным способом трансляции конфликта во вне. Малоземельные фамилии получают легитимный канал статусной мобильности. Сильные фамилии получают институт воспроизводства войска как ресурс давления/ торга с феодальными политиями и их претензиями. Наконец, сама община — уже с выраженными фамильными ядрами — получает возможность укреплять фамильно-частное землевладение, не опасаясь разрушительной сегментации или угрозы обрушения самих этих фамильных ядер-оснований .

В набеге функционально и символически преодолевалась траектория внутриобщинной гегемонии отдельных родов/фамилий. Здесь молодежь из беднеющих фамилий общинников могла обрести себя как статусную ровню представителей сильных фамилий и даже, в конце концов, княжескому узденству. В походе коренилась идеология военного равенства как общинного узденства, взламывающего только еще становящиеся феодальные сословные иерархии. Важно также и то, что поход оказывался институтом, скажем так, обусловленной родовой мобильности: не статус фамилии влиял и тянул за собой статус ее представителя, но наоборот — организованные на неродовой основе «братства», составленные из представителей разных фамилий общины, «тянули» за собой статус этих фамилий, были «лицом» их нерутинной, альтернативной и стремительной состоятельности. Поход есть канал такой альтернативной состоятельности, параллельная траектория воспроизводства общины. Престиж, статус фамилии оказывался, таким образом, менее жестко привязан к ее имущественному положению .

Итак, учитывая региональные и формационные различия, обратим внимание на некоторую инварианту горской общины, связанную с ее статусным, военно-организационным измерением, ее позиционированием как войска. Речь идет о такой устойчивой характеристике горской общины как ее способность к воспроизводству своей целостности параллельно процессам социального расслоения и сегментации. Рост населения и нарастание дефицита земельных ресурсов (номинально общинных, но фактически контролируемых сильными фамилиями, все более подминающими саму общину) — казалось бы, неминуемо выводят последнюю на траекторию «горского феодализма» со все более глубокой институциализацией гегемонии сильных фамилий в сословноправовую, иерархическую «отчужденную» структуру власти. В определенных случаях так и происходит — там, где общины относительно слабы и где развернута устойчивая и давняя традиция привнесенного феодального доминирования. В этих случаях периодически развивается типичный классовый конфликт между феодалами и общинниками с различными сценариями его исхода .

Однако во многих случаях эта траектория стратификации общины воспроизводится в свернутой форме, не позволяющей общине 176. iii разваливаться. Сам характер «центрированной территориальной общины», пронизанной фамильно-родовой гегемонией, состоит в том, что слабые фамилии оказываются не просто под патронажем сильных, но их частью. Социальное расслоение не блокируется полностью, но специфически купируется насыщенной системой родственных связей. Община уже расслоена, но расслоение успешно обрамлено и погашено насыщенными сетями клановой протекции и лояльности .

Эта специфика «свернутого», «откамуфлированного», «купированного» расслоения лучше всего просматривается на характере имущественных отношений. Формально общинная собственность выступает на деле как правовой камуфляж, как форма частно-фамильной собственности. Сильные фамилии и их верхушки удерживают эффективный контроль над «общинным» сегментом (пастбища, лес) и даже замахиваются на чужие выгонные и пахотные участки. Но главное в том, что сама модель этого контроля, опирающаяся на разветвленные сети фамильно-родовой инкорпорации, делает функционально излишним превращение этой фактически частной собственности в сословный, отчужденный от общины надел, к которому общине предстояло бы затем «прикрепляться» .

Одновременно со способностью поглощать риски социальной сегментации, в горских общинах воспроизводится ключевой элемент, который не просто усиливает военные кондиции горских обществ, но создает «политико-экономическое основание» для становления военной культуры как атрибута горской цивилизации. Это военная культура узденства и связанный с ней алгоритм обретения смысла состоятельности-успеха. Имущественный статус фамилий и ограниченный горизонт имущественной состоятельности оказывается доступен преодолению военным походом, славой воина .

Массификация набеговых практик в xviii веке отражает несколько одновременных процессов. Относительная стабилизация в xvii веке отношений между плоскостными феодалами (кабардинскими, кумыкскими), с одной стороны, и горскими политиями (как феодализированными, так и нет) привела к тому, что горцы более активно могли пользоваться равнинными землями для воспроизводства своего отгонно-скотоводческого хозяйства. Хозяйственный подъем и увеличение количества скота приводит одновременно к росту населения в горских ландшафтных нишах и к имущественному расслоению в размещенных здесь общинных политиях. Начался быстрый рост дефицита земли, возникает практика огораживаний и превращения общинных выгонов в фамильные. Все это приводит к значительному увеличению «социальной базы» набеговых практик — слоя безземельных и малоимущих общинников .

. В этой связи мне представляются неверными тезисы о том, что ко времени выхода на равнину горские общества находились на грани вымирания .

В xviii веке горские политии начинают практику «отложений»

от феодалов. Здесь сильные горские фамилии активно используют горскую молодежь для предварительного и, скажем так, военно-барражирующего давления на «чужое» население княжеских вотчин. Цель — вытеснение феодалов с равнинных территорий, увеличение земельных ресурсов для ослабления внутриобщинных противоречий и добыча скота — как прямое вознаграждение за участие в набеге .

В принципе, в смещении фокуса кавказской войны — от кабардинского («аристократического») на чеченский и черкесский («демократические»), видна преемственность и различие двух типов набеговой практики — княжеских дружин и вольных общинников. Разгром русским оружием части кабардинских княжеских домов и сословная инкорпорация в русское дворянство другой части — привела к тому, что княжеские дружинные осколки фактически стали частью или периферией общинной (черкесской — на западе и вайнахской — на востоке) набеговой практики. Это поглощение — не без проблем и сословного высокомерия — тем не менее оказалось возможным именно потому, что горец-общинник функционально был уже узденем. В то время как кабардинский крестьянин-вотчинник даже оружия не носил, горский крестьянский сын был частью «набеговых партий», «мужских союзов», иначе говоря, был вооруженным всадником/джигитом. Горская община фактически становится синонимом «войска» .

В горской эгалитарной акцепции кабардинского рыцарского этоса произошли, конечно, важные сдвиги (скажем, в тактике ведения боя, в определении целей набега), но существо было сохранено — это культура военного похода, осуществляемого за статусом и как его подтверждение-удостоверение. Здесь важно обратить внимание и на различия в организационных кондициях похода. С одной стороны, это масштабные военные экспедиции, требующие развитых организационных навыков и устойчивой системы привлечения и координации нескольких самоуправляющихся обществ (такая государственная основа для походов формировалась на площадке Аваристана — в ханский ли период, или во времена имамата). С другой стороны, возникает спорадическое и всесезонное набеговое барражирование по русской пограничной линии или алазанским селам отдельных набеговых партий, представляющих форму активности отдельных горских обществ .

Разворачивание русской терской границы цепью городков, крепостей и станиц, идущей от Кизляра к Моздоку, Екатеринограду и дальше к Азову, способствовало следующей «структурной инновации». К началу xviii века на северо-востоке региона сформировалась, скажем так, политико-экономическая система отношений, включающая как свой подчиненный элемент нелинейный массив спорадических взаимных набегов. Преобладающий вектор военно-хозяйственного давления отражал сдвиги в демографическом и силовом балансе. Однако набеги были рутиной, имели привычный социальный и хозяйственный смысл, 178. iii хотя и вырастали на разных формационных основаниях (общинных, кочевых, княжеских, даже имперских, если учесть «визиты» крымскоосманских отрядов) .

Становление русского фронтира создает новый «линейный эффект» .

Общая набеговая практика (условно «все против всех») окончательно превращается в линейную, двухполярную: горские общества против приграничных княжеств-протекторатов и встроенных в границу казачьих общин. Стоит учесть, что именно на среднем Тереке возникает первый участок непосредственного соприкосновения русской границы и расселившихся на плоскости горских обществ. Новый линейный характер взаимных набеговых практик — это поначалу спорадические и хозяйственно-привычные «микропоходы» горцев и военно-казачьи репрессалии. Но первые начинают постепенно воспроизводиться в расширенной форме по мере наращивания хозяйственных возможностей русских поселений на линии. Что же касается казачьих репрессалий как военно-организованных практик набегового возмездия и нередко превентивного силового барражирования, то здесь также обозначается качественный сдвиг. Хозяйственные и социальные функции рейдов уходят в тень политических функций. Вольные казачьи общины превращаются в служилое (государственное) войско. Оно отходит от «общепринятой» для региона набеговой практики, где главной целью являются захват скота и людей. Войсковые репрессалии обретают новую ведущую цель — возмездие и нанесение максимального ущерба «немирным горцам». Хозяйственно-формационная черта набеговых практик получает иное политическое звучание и смысл. Такие «бессмысленные» — с точки зрения прежних формационных оснований — рейды русских определяют в свою очередь и формирование новой «политической» мотивации набеговых практик горцев. Набеги и горское сопротивление в целом начинают мыслиться в категориях «войны с неверными» .

Выраженная набеговая практика есть сумма нескольких факторов .

Она характерна для (а) преимущественно скотоводческих обществ;

(б) втягивающихся в фазу классообразования, «предсословного кризиса», где фамильно-родовые ядра соседских общин, сильные фамилии решают дилемму — господство или «представительство»; (в) испытывающих внутреннее демографическое давление, связанное с малоземельем увеличивающегося числа фамилий вольных общинников;

(г) где уже развернута организационно-культурная традиция «мужских. Целью набега обычно не было уничтожение врага и разрушение его имущества .

Объекту набеговой практики необходимо было сохранить сами возможности для хозяйственного воспроизводства и, таким образом, для возможностей повторения продуктивного набега в будущем .

союзов». Но само это наличие социальной базы набеговой практики и ее культурной санкции не выступают автономно. Характер и направленность общинной социальной динамики связаны с развитием того внешнего, напрягающего контекста, в котором находится община — своего рода «пятого элемента горских общин». Этот внешний контекст задает своего рода «рынок спроса» на определенные траектории общинных трансформаций, прочерчивает вектора трансляции социальных противоречий и обусловливает переход к новому качеству организованного насилия .

Пятым элементом является та среда, где набеговые практики могут быть востребованы в военном и формационном отношении (как форма воспроизводства-трансформации общины и способ преодоления внутриобщинных трещин). Чаще всего такой целью оказывается формационный соперник сильных фамилий — феодал, на «чьих» землях расселяется или может расселиться община или же государство, стоящее за спиной феодала .

Так, поддержка русскими властями феодальных кабардинских и кумыкских владетелей против чеченских общинников-переселенцев в xviii веке привела к формированию пролога к длительному конфликту между имперскими структурами и этой частью горских обществ Северного Кавказа. Аналогичный кризисный процесс начинает развиваться в конце xviii века по новой кубанской границе, где российские войска вовлечены в социальный конфликт между феодальными домами (главным образом бжедугскими), с одной стороны, и вольными обществами (преимущественно шапсугскими и абадзехскими) — с другой. И напротив, поддержка Россией горских общинных и феодализированных политий — уже против равнинных кабардинских феодалов (как это имело место в случаях кабардино-осетинских и кабардино-ингушских противоречий середины xviii века) — способствовала значительно более эффективному имперскому присутствию в центральном секторе Кавказской пограничной линии .

Наивно полагать, что формирование комплекса внутренних противоречий в северокавказском поясе есть результат искусственного внешнего провоцирования. В регионе разворачиваются эндогенные конфликты, а вместе с ними определяются и функциональные ниши для имперского военно-политического вовлечения .

(1) Функция внешней протекции и обеспечения безопасности/идентичности. Это роль влиятельного союзника в разрушительном противостоянии с уже существующей имперской властью или противостоянии внешней имперской угрозе. Пример таких треугольников: Кабарда — Крым — Москва, Шамхальство Тарковское — Иран — Россия, Картли-Кахетия — Иран — Россия. И Кабарда, и Шамхальство ищут в xvi–xviii в. русской поддержки в борьбе между собой и против своих имперских центров — Порты/Крыма и Ирана, соответственно. Межiii имперское или периферийное положение многих кавказских политий привело к формированию здесь института и культуры «двойной лояльности». Этот запасной стул никогда не выбрасывался и всегда хранился в чуланах политической культуры многих кавказских элит .

Заинтересованность в xvii–xviii вв. кавказских политий во внешней протекции, в балансире между геополитическими центрами силы выражает стремление к поддержанию прагматической дистанции с имперскими властями Ирана или Порты, препятствующей полному поглощению ими периферийных элит/политий. Таким образом, функция внешней протекции опирается на способности обеспечивать или формировать более надежные политические ниши периферийных элит .

Только в последующем, уже в эпоху национальных государств, такая прагматическая функция рефлексируется и развивается в способность государства поддерживать групповую культурную отличительность (identity). В современном мире функция «коллективной групповой безопасности» уже непосредственно связана с институтами производства идентичности/духовного производства, «этоса», «культуры» .

(2) Функция укрепления локальных элит в  отношении их  внутренних оппонентов. Из этой функции вырастает способность государства к созданию cohesive elite, контролируемого превращения местных элит в группу, способную эффективно влиять на местное общество и быть проводником обратных влияний. Так возникает институционально поддержанная извне внутренняя легитимность местных элит .

Призывы к российскому престолу об установлении протекции были обусловлены не только внешними рисками тех или иных кавказских политий, но их внутренней нестабильностью. Яркий пример такой институциональной ниши — это соперничество «баксанской» и «кашкатауской» кабардинских княжеских «партий» в xviii веке. Местная элита укрепляется и прямым снабжением ресурсами (вплоть до военной силы и новых видов оружия — «Государь, пришли ратных людей с вогненным боем»). Чем более выраженными и более внутренне нестабильными были кавказские элиты, тем выше институциональная потребность и устойчивее оказывалась затем российская администрация .

Косвенно эта функция показывает, что политии со слабо выраженной концентрацией власти, с не-пирамидальной, ячеистой, потестарной структурой властных институтов не особенно нуждались в каких-либо внешних институциональных «якорях». Россия им была структурно не нужна (если не было внешней угрозы, а ресурсный горизонт России был еще неясен). Напротив — она обещала проблемы, обещала неизбежное отчуждение властных функций — вместо их укрепления. Что касается пирамидальных/аристократических политий, то их извне-усиление было эффективно сопровождено сословной инкорпорацией и последующим упразднением самих владетельных прав (Идарова Кабарда, Картли-Кахетия, Мегрелия, Имеретия и т. д.) .

При отсутствии подобной функциональной ниши империя создает, взращивает альтернативные элиты, формирует новые социальные группы, а вместе с тем и каналы мобильности, втягивающие политию в империю .

(3) Функция преодоления внутренних социальных конфликтов, которые не могут быть устойчиво разрешены с помощью наличных политических и  правовых институтов. Скажем, существующие нормы обычного права не могут устойчиво регулировать внутренние конфликты в процессе колонизации горцами плоскостных земель. «Право первозахвата» фактически разрушает экономическую основу общины на плоскости .

Функция востребованной внешней политико-правовой надстройки может быть прослежена и в ситуациях, например, неадекватности норм обычного права при регулировании хронических конфликтов кровомщения. Хотя в «своде» этих норм присутствуют ритуалы примирения, но отсутствие обязывающей социальной поддержки этих ритуалов приводило к взаимному истреблению целых фамилий. Неадекватность норм обычного права новым реалиям открывает институциональную нишу для включения общества в поле властного применения других правовых норм (например, шариата в имамате Шамиля). Удар Шамиля по обычному праву был впоследствии противоречиво использован российской администрацией в судебно-правовой интеграции региона .

(4) Функция ресурсного поля. Внешняя власть нередко ассоциируется с контролем над каналами и формами доступа к жизненно важным ресурсам — от кабардинских равнинных пастбищ до выгодной торговли на русской линии. Прагматическая лояльность следует в направлении властных центров, контролирующих источники такого ресурсообеспечения. Обрушение этих каналов или, еще больше, обретение гипотетической возможности самим поставить их под контроль с помощью альтернативных властных центров приводит к кризису прежнего направления лояльности .

Скажем, ключ к российскому доминированию в центральном северокавказском секторе, примыкающем к доступным перевалам в Грузию, состоял в обеспечении политической крыши выхода осетин и ингушей на малокабардинские равнины. Позже в другом секторе можно было наблюдать, как государство Шамиля оказалось обречено, когда чеченские общества стали чувствовать экономические издержки от затянувшегося противостояния с Россией и воспринимать выгоды от замирения. Очерчивание иного, более широкого ресурсного поля постепенно меняет однозначность, а затем и направление их политических солидарностей. Грубо говоря, чеченцы устранились от поддержки, и имамат рухнул .

(5) Функция уммы/цивилизации — траектория «духовного пути», метафизического совершенствования и «конечной, фундаментальной соiii лидарности». Эта функция постепенно заявляет о себе — сначала как вторичный эффект сословного прагматизма (и превращения Кайтуки Кончокина в Андрея Иванова), затем — как все более массовый тренд рутинного резонирования простых обывателей, которые оказываются в состоянии «пограничной повседневности», «фронтира» — не только в конкретно-историческом смысле, но и в своем повседневном рутинном мире .

Способность православной России быть одновременно частью уммы для «своих мусульман», быть «евразийским горизонтом» с «уникальным созвучием православия и ислама», ее способность быть «землей обетованной» (как это было для меннонитов при Екатерине ii) — эта способность к многообразию и «сохранительству» изоморфна возникающей многосоставной, многоплеменной, многоязычной повседневности кавказского поля. Возникновение имперского поля оказывается функционально потребным в процессах вырастания горских обществ из своих моноэтничных анклавов, возникновению городов, этих межэтнических перекрестков .

• Функциональный профиль государства (профиль его укоренения на Кавказе) — от характера регионального самоуправления до состава местных элит и их габитуса — определялся не только русским завоеванием и имперскими стратегиями, но композицией эндогенных противоречий, структурой самого кавказского пояса и составляющих его обществ с их культурным репертуаром. При этом устойчивость и основательность государства как легитимного отчуждения права на войну и суд зависит от того, каким образом в своих идеологических и политических институтах государству удается отвечать этим функциям. В частности, каким образом институты власти обслуживают эндогенные социальные процессы, куда и как направляется кардинальный внутренний конфликт самой горской общины/«цивилизации», как трансформируется, в частности, культура горского похода за состоятельностью .

Региональные режимы выступают одновременно как режимы интеграции местных обществ в российское государство/общество. Функцией режима является, в конце концов, производство лояльностей/солидарностей, — этих «полей», на которых и через которые возможно властное оперирование с общими проблемами и интересами. Производство лояльностей/солидарностей создает структурированный властью, то есть ресурсооснащенный и потому определенным образом «энергетически напряженный» контекст, в котором разворачиваются человеческие идентификационные стратегии. Среди них и этничность как способ оперирования культурными различиями и, таким образом, способ производства ключевых параметров культурного пространства — самого нагруженного смыслом человеческого мира .

Кризис таких режимов априори связан с обрушением или проблематизацией сложившихся связок между властно-предлагаемыми треками лояльности/солидарности и практиками производства этничности. «Вдруг» обнаруживается, что прежние конфигурации не работают, и доминирующие «картины мира» (скажем, с «нормализованной», «конвенциональной» общей историей, принятыми иерархиями горестей или славы) поиздержались в убедительности. Точнее говоря, возникают или расширенно воспроизводятся социальные группы, круги, носители неких «цивилизационных субкультур» и соответствующих паттернов действия, для которых эта убедительность сомнительна .

Многоликость этих групповых носителей и их культурных шаблонов, неочевидная динамика их влиятельности и перерождения иногда вводит в заблуждение при анализе того, как же интегрирована кавказская периферия в российское ядро .

« »

Итак, в горских культурах исторически сложился институт [статусного] похода как средство вертикальной социальной мобильности. Эта культурная калька присутствует и сегодня. Но и внутри российской истории-пространства изменились сами границы «успеха» («состоятельности»). Потребовались новые категории престижных занятий, треков состоятельности — иносказаний похода, его паллиативные формы .

Вместе с институциональной историей горских элит (по образному ряду Дерлугьяна: «князья — партаппаратчики — помидорщики) менялась и сама структура престижности .

Пресловутая «культура насилия» — есть на деле частный случай определенной культуры состоятельности. Насилие — форма социального и политического активизма в безгосударственных обществах или в обществах с обрушенной легитимностью институтов государства. В горских общинах постоянная готовность к войне/походу являлась статусным атрибутом. Отчуждая этот престижный статусный лифт в пользу государства, горские общества формируют новые «треки состоятельности», выстроенные в контексте новых политических и социально-экономических реалий. Горские общества оказываются перед необходимостью трансформации своих культурных паттернов, обретая российское пространство как новый горизонт состоятельности или, напротив, несостоятельности .

Культурная калька «похода», конечно, сублимирована, трансформирована, но ее обертоны угадываются в современных ценностно-мотивационных комплексах и организационно-групповых ипостасях горских обществ. В определенном статусном смысле «походом» оказываются любые социальные стратегии, имеющие своим эффектом прорыв рутинных занятий и обретение социального капитала с помощью модельiii ных карьер. В свою очередь эти модельные карьеры — от активистов национального движения — до участников «деловых движений», гипотетически сцеплены с неожиданно открывающейся ресурсной базой — идеальной персональной и групповой состоятельностью, выраженной языком актуальной политической повестки или экономической конъюнктуры. Сегодня кавказский рыцарь-джигит находит себя в целом спектре новых модельных занятий, среди которых, в частности, и тип буржуа, для которого бедность стала пороком, признаком несостоятельности, достойной презрения соплеменников. Важный культурный аспект здесь — относительная демилитаризация треков состоятельности .

Однако и в новой, экономической, реинкарнации «горского похода» отчасти сохраняются некоторые характерные реликты — клановые «ядра»

многих предприятий, сохранение высокой готовности к насилию в репертуаре средств «конкурентной борьбы», ориентация на экономический мейнстрим и доминирование в зонах хозяйствования, определенные временные параметры. Если обратить внимание на массовый характер определенных социальных практик, насыщенных мотивацией модельных карьер, то становится очевидным — «поход» есть не только путешествие в пространстве, но и в занятии. Смутная престижность «ребят, которые в свое время были в лесу», еще долго будет волновать воображение не только подростков в чеченских селах .

Нас здесь интересует более широкий контекст: как работает культура похода в двух важнейших кавказских ипостасях в России — «титульных нациях» (национально-территориальных автономиях) и внутрироссийских «диаспорах». Мы исходим из того, что имперскую институциональную историю превращения homelands в республики (то есть от военно-народного управления до сегодняшних субъектов федерации) и возникновение массовой кавказской «диаспоры» можно описать как становление специфических площадок/групп интеграции-в-Россию. Сегодня на этих площадках размещены своего рода вторичные организационно-групповые реплики первичных горских социальных миров — будь то в армейских казармах или студенческих землячествах, в титульных элитах республик или группах старателей на магаданских приисках .

За формальными стратами, профессиональными занятиями и функциональными иерархиями проступает насыщенное первичными связями социальное пространство, ячеисто-сетевая структура фамильно-родственных кланов и городских социальных кластеров. Вы «натыкаетесь» на присутствие этих сетей в разнообразной динамике формальных организаций, властных групп, персональных профессиональных карьер. Такая комбинированная структура обусловливаЕще до учреждения системы военно-народного управления в 1864–1866 годах, избранными имперской властью контрагентами/«категориями» управления на Северном Кавказе становятся «племена», «народности» .

ет тенденцию, когда капитал фамильно-родственных групп напрямую зависит от состоятельности, складывающейся из персональных успехов их представителей. Семья выталкивает персону в «поход за состоятельностью», а история предоставляет лишь вариации того, каков может быть этот поход, определяет процессуальность и содержание «похода» и «возвращения» .

Мы говорим о «походе» и «возвращении» в фигуральном смысле, но эти образы помогают прояснить ту культурную мотивационную основу, которая связывает прошлое и настоящее, симптоматическую преемственность горского активизма и современных походов за состоятельностью-успехом. Косвенным эффектом обозначенного поведенческого «программирования» кавказских культур является стремление к позиционному доминированию. Даже в диаспорах (как своих вторичных групповых репликах) кавказские общества стремятся уйти от рисков попадания в маргинальное пространство непрестижных экономических ниш/занятий, но нацелены на включение в хозяйственно-экономический (или криминальный) мейнстрим принимающего (обычно русского) общества .

Функцией вторичных реплик является превращение каналов индивидуальной вертикальной мобильности («персональных лифтов») или резервированных властью каналов групповой мобильности (коренизация, квоты и другие меры из арсенала affirmative actions) в площадки гарантированной преференциальной мобильности. В том числе — гарантированной от издержек в изменениях самой официальной политики (скажем, от метаний между преференциями для «нацменов»

и их удержанием вне некоторых стратегических ниш). Фокус в том, что, будучи созданы как формы групповой интеграции и являясь таковыми, вторичные реплики превращаются в формы воспроизводства групповой вертикальной мобильности, использующей традиционалистские культурные паттерны. Начинается постепенный дрейф от критериев и ценностей, уместных для профессиональных или служилых субкультур принимающего общества, к критериям и ценностям, уместным для ячеисто-сетевых, первичных субкультур материнских общин/обществ исхода (в нашем случае — обществ «похода»). Внутри этих реплик — еще раз повторю, что таковыми являются и микрогруппы типа землячеств, и эшелонированные бюрократические элиты национальных автономий, — внутри этих реплик постепенно и неизбежно падает требовательность к одним критериям и нарастает спрос к другим. Вторичные реплики постепенно становятся переизданиями ячеисто-сетевого, традиционалистского общества, готовыми организационными формами для политизации и массификации некоторых «практик описания реальности», готовности к определенным типам целеполагания и действия .

Среди практик описания реальности ведущая роль принадлежит этничности. Для понимания типов и роли этничности важно то, в каком институциональном контексте воспроизводится этот операциоiii нальный навык. Является ли она «этничностью аморфной диаспоры», «внешней категорией», «консолидированной и компактно проживающей городской общиной», «титульным народом» .

Сегодня кавказские общества, грубо говоря, это общества коллективного неуспеха, хронического и усиливающегося отставания, профанации массового образования и снижения компетенции во многих профессиональных секторах — от здравоохранения до государственного управления. И не российская «национальная политика» является причиной этого положения, и даже не длинная тень чеченского кризиса .

Базовые вопросы — каким образом формулируются критерии состоятельности/лифты престижной мобильности в этих обществах? Как социально организованы, ресурсно обеспечены и политически сопровождены эти треки состоятельности?



Pages:     | 1 || 3 |



Похожие работы:

«АКАДЕМИЯ НАУК СССР Серия "Из истории мировой культуры" Ю. М. Каган И. В. Цветаев Жизнь Деятельность Личность Ответственный редактор доктор исторических наук И. Н. ОСИНОВСКИЙ Москва "Наука" ББК 79.1 К 12 УДК 006.09 Рецензенты: доктор филологических наук С. С. АВЕРИНЦЕВ;...»

«УЧЕНЫЕ ЗАПИСКИ КРЫМСКОГО ФЕДЕРАЛЬНОГО УНИВЕРСИТЕТА имени В. И. ВЕРНАДСКОГО. ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ НАУКИ Научный журнал Том 2 (68) № 4 Журнал "Ученые записки Крымского федерального университета имени В. И. Вернадского. Филологические науки" является историческим правопреемником журнала "Ученые записки Таврического универс...»

«Шакир а-МИЛ Из серии "Личность в истории" Сорок четыре Ещё издали Субудай-багатур, великий военачальник монгол, увидел горящий город, и сердце его наполнилось радостью. Ещё бы, горел город славы и гордости ненавистных ему булгар. Даже сам Чингисхан не смог одолеть булгар, и монголы потерпели от них тогда единственное поражение...»

«Цыгульский Виктор Федосиевич Цыгульский Виктор Федосиевич Диалектика Диалектика истории человечества истории человечества Книга сорок первая Книга сорок первая ПЕРМЬ 2016 ПЕРМЬ 2016 Оглавление ГЛАВА ДВЕСТИ ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ Сражения с Польшей – апрель 1920 – июль – август § 1. Взаимоотношения Советской РОССИИ и Польши к зиме 1919 – 1...»

«16 НАУЧНЫ Е В ЕДО М О СТИ ЕЯ С ерия М ед ицина. Ф арм ация. 2 0 1 2. № 10 (1 2 9 ). Выпуск 18/3 УДК 615.454.1:615.014.22:615.12 АНАЛИЗ АССОРТИМЕНТА МАЗЕВЫХ ОСНОВ В статье представлен анализ ассортимента мазевых основ в Т.Г. ЯРНЫХ историческом аспекте, прове...»

«Ростовская областная федерация туризма Филиал ООО "ЛУКОЙЛ-ТТК" в г.Ростов-на-Дону ОТЧЕТ о водном туристическом путешествии шестой категории сложности в районе Внутреннего Тянь-Шаня ( р.р. Большой Нарын, Малый На...»

«Приложение 1.1 к Акту государственной историко-культурной экспертизы Схема границ территории объекта культурного наследия регионального значения (памятника) "Доходный дом Н.С.Титова, 1914 г., архитектор М.А.Исаков....»

«АЕТБАЕВ АРТУР РАМИЛОВИЧ БАШКИРЫ, МИШАРИ И ТЕПТЯРИ В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ XIX СТОЛЕТИЯ (ПО МАТЕРИАЛАМ ОПУБЛИКОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ) Уфа – 2013 Оглавление Введение Глава I.Социально–экономическое развитие башкир, мишарей и тептярей в Башкирии в первой половине XIX столетия § 1.Численность и территория расселен...»

«Иисус Христос и вечное Евангелие. Руководство для преподавателя Курс религии 250 Издано Церковью Иисуса Христа Святых последних дней Солт-Лейк-Сити, штат Юта, США Мы будем признательны за ваши отзывы и предложения. Отправляйте свои отзывы, включая указания на ошибки, по адресу: Seminaries and Institu...»

«Министерство образования и науки РФ Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Владимирский государственный университет имени Александра Григорьевича и Николая Григорьевича Столетовых" "УТВЕРЖДАЮ" Проректор по учебно-методической работе А.А. Панфилов "_" 2016 г. РАБОЧАЯ ПРОГРАММА ДИС...»

«МАУ ДО "Детская школа искусств №7" г.Перми Научная конференция магистрантов по итогам исследовательской деятельности "Музыкальное искусство, педагогика, исполнительство, менеджмент (история, современность)" Тема: Концертмейстер в музыкальном...»

«Правила подготовлены для ООО "Настольные игры – Стиль Жизни" www.lifestyleltd.ru (495) 510-05-39 Правила настольной игры "Султания" (Sultaniya) Автор игры: Шарль Шевалье (Charles Chevallier) Перевод на русский язык: Ольга Волкова, ООО "Игровед" © Игра для 2-4 участников от 8 лет Краткий экс...»

«РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК Институт востоковедения MONGOLICA К 750-летию "Сокровенного сказания" Москва НАУКА Издательская фирма Восточная литература ББК 63.3 М61 Редакционная коллегия В.М.Солнцев (председатель), Л.К.Герасимовичj С.Г....»

«№ Ўзбекистонда хорижий тиллар илмий методик электрон журнал ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ В ПОЭТИЧЕСКОМ ТВОРЧЕСТВЕ ВЛАДИМИРА БАГРАМОВА (СТИХОТВОРЕНИЯ "ГАСНУЩИЙ СВЕТИЛЬНИК НА ПОРОГЕ." И "ТЕЛЕГРАММА") Дмитрий ПУПОНИН Ташкентский государственный педагогический университет имени Низами dimo4ka_88@list.ru Аннотация Ушбу маолада В. Баграмовнинг тарих мав...»

«Хорунжий С.Н., преподаватель кафедры гражданского права и процесса Воронежского государственного университета, к.ю.н. Неопровержимость судебного решения Неопровержимость традиционно определяется как недоп...»

«КУЗЬМИНА Ольга Владимировна ОСОБЕННОСТИ  ТРАНСФОРМАЦИИ  РУССКОЙ ЗЕМЛЕДЕЛЬЧЕСКОЙ  СВАДЕБНОЙ ТРАДИЦИИ  В УСЛОВИЯХ  ГОРОДСКОЙ  КУПЕЧЕСКОЙ  СРЕДЫ (середина XVIII -  конец XIX  вв.) Специальность 24.00.01. - теория и история кул...»

«МИНОБРНАУКИ РОССИИ Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования "Горно-Алтайский государственный университет" МЕТОДИЧЕСКИЕ УКАЗАНИЯ ПО ВЫПОЛНЕНИЮ САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ РАБОТЫ СТУДЕНТОВ дисциплины: Архивоведение Уровень основной образовательной программы: бакалавриат Рек...»

«Министерство высшего и среднего специального образования Республики Узбекистан Каракалпакский государственный университет имени Бердаха Гуманитарный факультет Кафедра "История и археология" Б.А.Кощанов ИСТОЧНИКОВЕДЕНИЕ Курс лекции для студентов 2-курса Нукус “У...»

«Курганская областная универсальная научная библиотека имени А. К. Югова Информационно-библиографический отдел История Исторические науки Библиографический указатель статей Курган, 2014 История – свидетельница прошлого, пример и поучение для настоящего, предостережение для будущего Сервантес Настоящее пособие является девятым выпу...»

«ISSN 2227-61 65 А.В. Марков кандидат философских наук, доцент кафедры кино и современного искусства факультета истории искусства РГГУ markovius@gmail.com ЯЗЫК АВАНГАРДА НА ПЕРИФЕРИИ ЕВРОПЫ* В статье уточняется тезис об авангарде как переходе от This paperclarifies...»

«МОУ "Новомичуринская средняя общеобразовательная школа № 3" Исследовательская работа в рамках районной научно-практической конференции учащихся по правовому образованию "За гражданское правосознание" Номинация: "Избирательное прав...»







 
2018 www.lit.i-docx.ru - «Бесплатная электронная библиотека - различные публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.